— Но через три года, когда умер отец, я вынужден был прервать учебу. Поскольку я старший из братьев, мне пришлось вернуться и принять на себя дело.
Он рассказывал о том, как тогда разрывался — и до сих пор разрывается — между торговлей и литературой, чего стоило ему пробить себе дорогу в литературу, отдавая ей по минутам все свое свободное время.
Разговор этот — и все последующие на протяжении целого ряда лет — оставил в моей душе странное впечатление. Абуль Аля был человеком жизнерадостным, посредственного ума, весьма поверхностной культуры. Мое мнение о нем самом и о его романах давало основание верить тому, что говорили об Абуль Аля в таких интеллектуальных кружках, как салон доктора Махера Абд аль-Керима и кабинет Салема Габра. Рассказывали, что три года во Франции он провел — во имя приобретения жизненного опыта и познания людей — в кабаках и других увеселительных заведениях. Говорили также, что он с большим мастерством ведет торговые операции и сколотил огромное состояние, которое день ото дня все растет. Утверждали, что он, безусловно, любит искусство, но еще больше — славу; что таланта у него нет, и это толкает его на весьма скользкий путь. Во что бы то ни стало он решил сделаться писателем, а недостаток таланта восполнял деньгами. Свои произведения он писал с помощью близких друзей из числа литераторов и критиков, дорабатывая вещь на основе их замечаний и советов. Не возражал он и против того, чтобы за него писали целые главы. Они же, его подручные, правили потом и его стиль. Оказывающих ему такие услуги Абуль Аля щедро вознаграждал подарками и деньгами. Роман он печатал за свой счет, затрат на оформление не жалел, из типографии книга выходила нарядная, как невеста. Затем он все свое внимание сосредоточивал на критиках, добиваясь их хвалебных отзывов, которые рекой текли по страницам литературных журналов. Куда больше тратил он на перевод своих романов на европейские языки. Благодаря этим усилиям он и вошел в литературу. При помощи подобных же методов пробился он на радио, на телевидение и в кино. Не получив от этого ни миллима[28] дохода, напротив, вложив собственные средства. Источником богатства и благополучия Абуля Аля была торговля, но он презирал среду торговцев, хотя и пользовался в ней огромным уважением. Всеми путями, даже самыми хитроумными, стремился он внедриться в литературную среду, отвергавшую его, не желавшую признавать. Как-то я спросил доктора Зухейра Кямиля, могут ли приносить Абуль Аля удовлетворение его отчаянные усилия добиться признания, если сам он, лучше, чем кто-либо другой, знает, что его успех — чистая фальсификация. На это Зухейр заметил:
— Ты ошибаешься. Вполне возможно, что в конце концов он и сам уверовал в свой талант.
— Сомневаюсь.
— А может быть, он считает, что главное — это остов произведения, который он обычно пишет сам. Что касается формы, стиля и прочего, то это, по его мнению, мелочи, с ними легко справятся его подручные. Право же, самоослепление у людей бывает порой безгранично. Ложь так же необходима в нашем мире, как вода и воздух. Поэтому самая суть в человеке нередко скрыта от него, тогда как другим она очевидна. — Зухейр Кямиль усмехнулся и, махнув безнадежно рукой, продолжал: — Я убежден, что все люди — безнравственные негодяи, и самое лучшее, что они могут сделать, — признать это и строить совместную жизнь на такой основе. Главная нравственная проблема в этом случае — обеспечение всеобщего счастья и благополучия в обществе, состоящем из негодяев и подлецов.
В салоне Гадда Абуль Аля Абдо аль-Басьюни появился уже после 1968 года. Увидев его там впервые — после нашего достопамятного свидания в моем кабинете, — я подумал, что Абуль Аля напал на ценную добычу! Сделав вид, будто между нами ничего не произошло, мы тепло, как в былые студенческие времена, пожали друг другу руки. Я не без труда подавил в себе желание спросить Басьюни, как поживает его жена, вернулась ли к нему. Он тоже ни словом не обмолвился об Амани. А о семье своей сказал:
— Слава богу, дела идут неплохо. Мой сын Биляль оканчивает в этом году медицинский факультет. Очень способный парень и, надеюсь, добьется успеха в жизни. Его сестра тоже весьма способная, учится там же в университете, на фармацевтическом. Недалек тот день, когда я наконец обрету и материальный достаток, и душевный покой.
Я порадовался за него, пожелал осуществления его надежд и спросил:
— Ты что, недавно познакомился с Абуль Аля?
Он ответил шепотом:
— Года два назад, но здесь бываю лишь изредка. Знаешь, ведь большая часть его многосерийных пьес для радио и телевидения написаны мной. — Мы с ним засмеялись. Басьюни продолжал: — И до сих пор мне так и не удалось продать ни одну из этих пьес за собственной подписью!
Когда устаз[29] Гадд Абуль Аля получил государственную поощрительную премию, навестивший меня Аглан Сабит с саркастическим смехом заявил по этому поводу:
— Бога они не боятся!
Мы долго обсуждали эту тему, и, когда было упомянуто имя Абдо аль-Басьюни, Аглаи сказал:
— Возможно, ты не знаешь, что его жена была любовницей устаза Абуль Аля?
Меня всего передернуло, но Аглан ничего не заметил.
— Ты сам бога не боишься! — воскликнул я.
— Даю тебе слово, уж я-то эти дела знаю! И Абдо знает, он их застал как-то на вилле, на Шоссе пирамид, но ограничился тем, что запретил встречаться. А потом муж и бывший любовник крепко подружились.
Мне пришлось призвать на помощь все свое самообладание, чтоб скрыть волнение.
— Когда же это было? — спросил я.
— Года три или четыре назад, а может, и пять.
— Ну и ну…
— Он насквозь фальшив!
— Кто? Абдо аль-Басьюни?
— Да нет же, Абдо просто осел. Я говорю о нашем лауреате поощрительной премии… Но самое удивительное, так это то, что герой любого из его романов — идеал честности и благородства!
Гаафар Халиль
Его имя вызывает во мне далекие воспоминания о том, каким был наш квартал Аббасия в двадцатые годы — погруженным в звенящую тишину среди зеленых садов и уходящих вдаль полей. В восточной его части на пустынных, торжественно-тихих улицах высились похожие на крепости дворцы; в западной — поодаль друг от друга стояли небольшие дома, утопающие в зелени садов, где росли виноград и гуава[30], цвели розы и гвоздики. Куда ни глянь, всюду простирались поля. Вдали, под сенью деревьев, вращалась сакия[31]. На огородах там выращивали салат и помидоры. Кое-где высились одинокие пальмы. Изгородями вокруг домов служили заросли кактусов. Тишину днем нарушал своим дребезжанием трамвай, а по ночам — лишь крики сторожей. В густой тьме ночи над дверьми домов слабо светились фонари.
В день нашего переезда в Аббасию, когда носильщики вносили мебель, перед домом собралась толпа любопытных ребят. И во мне любопытство тоже одержало верх, я вышел к ним и предстал перед всей компанией: Гаафаром Халилем, Редой Хаммадой и остальными. Какое-то время мы стояли и молча глядели друг на друга.
— Играть с нами будешь? — спросил Халиль Заки.
Я молчал, в замешательстве переминаясь с ноги на ногу.
— А из какого ты квартала? — задал мне вопрос Сурур Абд аль-Баки.
Его вежливый тон придал мне смелости.
— Из Хусейнии, — ответил я.
— В футбол играешь? — спросил Гаафар Халиль.
— Нет.
— Научишься. Когда пойдешь в начальную школу?
— В этом году.
— Значит, будем учиться вместе.
— Вы встретили по дороге демонстрацию? — спросил Реда Хаммада.
— Мы ехали со стороны Хусейнии, там все магазины и кафе закрыты из-за всеобщей забастовки.
— А англичан не встретили?
— Один патруль. А здесь они появляются?
Гаафар Халиль засмеялся и указал рукой куда-то в сторону.
— Вон там, в самом центре Аббасии, их казармы. Так что тут ты их будешь встречать на каждом шагу.
— Ты в подготовительной школе учился? — спросил Сурур Абд аль-Баки.
— Два года, а до этого два года в куттабе[32].
— А у нас нет куттабов!
Я с недоверием замолчал. Между тем дружба с ними у меня завязалась. С двумя из этих ребят ей положила конец только смерть. Среди них Гаафар Халиль был единственным, кто учился со мной не только в начальной школе, но и в средней, а потом в университете. Остроумный, веселый парень, он умел лихо рассказывать анекдоты и во всем был первым: в игре и в учении. Он тут же пригласил меня с собой смотреть футбол в Национальном клубе, а на вопрос, сколько это будет стоить, ответил просто:
— Ни миллима.
Мы пошли в чем были: в галабеях и сандалиях, пешком через аз-Захир, Фаггалю, Вокзальную площадь и Площадь хедива Исмаила, через мост Каср ан-Нил, пока, наконец, не добрались до клуба. Тут они всей компанией влезли на большое дерево и разместились поудобнее на его ветвях, мне не оставалось ничего другого, как последовать их примеру. Первый раз в своей жизни я увидел в тот день футбольный матч, запомнил игроков: Хусейна Хигази и Мареи. Увидел я также и футболистов-англичан. До этого я думал, что они могут только убивать. Меня поразило, что Али аль-Хусни толкал английских игроков, они падали на землю, но это не вызывало кровавой драки. Я был просто в восхищении. Заядлым болельщиком я стал уже потому, что над англичанами была возможна победа хотя бы на стадионе. Домой мы вернулись, конечно, поздно, и меня ждала хорошая взбучка.
Я вступил в клуб «Львиное сердце» и вместе с новыми друзьями стал принимать участие в матчах. Стадионом нам служила площадка среди зарослей кактусов. В ловкости я не уступал не только Гаафару Халилю, но и Иду Мансуру, мечтавшему тогда о карьере профессионального футболиста. У Гаафара был приятный голос, и он пел нам иногда песни Сайида Дервиша, Муниры аль-Махдийя и Абд аль-Латифа аль-Банна, а позднее, уже юношей, и сам сочинял заджали[33]. Выступал он также и в роли постановщика сцен из увиденных нами кинофильмов, которые мы разыгрывали все на той же площадке среди кактусов. Не помню за ним ни одной любовной истории, только однажды я видел, как он учил свою соседку, еврейскую девочку, ездить на велосипеде. Близко подружившись с Гаафаром, я узнал, что он очень беден, пожалуй беднее всех из нашей компании. Отец его, несмотря на преклонный возраст и долгие годы службы, оставался мелким чиновником. И, несмотря на бедность, Гаафар был самым веселым из нас и верховодил во всем. Увлекшись спортом и искусством, он совсем не интересовался политикой, и патриотические идеи его не занимали. Он был верен себе в этом и в университете, и даже после его окончания.
— Удивительно, как это тебя не волнует то, что является смыслом жизни для всех нас? — сказал я ему как-то.
— Чтобы быть патриотом, нужны особые качества, — с усмешкой ответил он. — У меня их нет, но я искренне желаю успеха всем, кто борется за интересы родины.
— Но каждый гражданин — это прежде всего патриот.
— Согласен. Только мне больше по душе люди искусства.
Еще учась в средней школе, он посещал бесплатные вечера национального союза музыкантов и ходил в кафе «Хедивийя» на встречи сочинителей заджалей. Только у него одного хватало на это смелости. Через покойного Кемаля Салима он узнал дорогу в кинематографическую среду, снимался в качестве статиста в нескольких фильмах и еще студентом университета начал писать сценарии. Один из его сценариев уже после нашего выпуска в 1934 году был даже принят к постановке. По окончании университета Гаафар получил назначение в школу преподавателем английского языка. И там продолжал активно заниматься спортом, руководил школьным драматическим кружком и был всеобщим любимцем.
— Должность — это всего лишь первый шаг в жизни, — как-то сказал он мне. — Теперь-то я знаю свою цель.
Было непросто догадаться, кем он решил стать: сочинителем заджалей или актером, певцом или сценаристом.
— Ну и что же ты наконец выбрал?
— Кино!
— Кино?
— Да, в нем представлены все искусства. Это волшебный, прекрасный мир. Именно там я смогу приложить свои способности и как автор, и как исполнитель. — И, смеясь, продолжал: — Внешность у меня вполне подходящая. В детстве, правда, питался я весьма скудно. Что теперь вспоминать, несправедлива была ко мне судьба. Но вот когда я стану каждый день есть мясо, ты увидишь!
К концу второй мировой войны Гаафар добился уже немалых успехов в кинематографе: инсценировал четыре романа, написал шесть сценариев, сыграл второстепенные роли в десяти фильмах, сочинял заджали. Материальное положение его упрочилось. Семью свою он переселил в новый дом на одной из центральных улиц. Жил вместе с родными, а для работы — вернее сказать, для работы и удовольствий — снимал на улице Шампольона отдельную квартирку. Сохранял связи со старыми друзьями по Аббасии. И вот в год окончания войны его включили в группу, которую направили на учебу в Соединенные Штаты. Попасть в эту группу ему помог приятель, близко знавший министра просвещения. Из Штатов я регулярно получал от Гаафара письма, из которых знал, что он пишет диссертацию об арабском искусстве. Знал также, что он намерен изучать сценарное искусство в Лос-Анджелесе. Позднее он сообщил, что пишет корреспонденции для журналов и получает приличные гонорары, а кроме того, собирается попытать счастья на телевидении и, стало быть, явится домой обладателем приличного капитала в долларах.
В Египет Гаафар вернулся в 1950 году. На следующий день по его приезде я пошел к нему домой. Из родных у него осталась только одна мать. Мы с Гаафаром дружески обнялись. Повидаться с ним пришли люди искусства, а также друзья детства, кроме Шаарауи аль-Фаххама, погибшего в войну во время воздушного налета. Когда Гаафара спросили, будет ли он продолжать преподавательскую работу или посвятит всего себя искусству, он ответил, что ему предстоит отработать по специальности обязательный после учебы за границей срок — пять лет. О пребывании в Штатах он рассказывал с удовольствием.
— Америка — страна великая и удивительная. У американцев немало достоинств. Но из-за бомбы, сброшенной ими на Хиросиму, я не мог побороть в себе неприязни и гнетущего чувства. Как я заметил, американцы теперь начинают проявлять весьма усиленный интерес к Востоку. Нам нужно быть настороже! У меня много интересных замыслов, — продолжал он с воодушевлением. — Думаю, и мне удастся внести свою лепту в развитие египетского кино.
Это была необычайно веселая встреча. Взрывы смеха не раз оглашали комнату, особенно когда появился покойный теперь шейх Закария Ахмед.
От Гаафара я ушел под вечер, договорившись встретиться с ним утром в пятницу, в его квартирке на улице Шампольона.
А на следующее утро прочел в «Аль-Ахрам» некролог. Некролог Гаафару.
В восемь часов вечера он вышел из дому. Поскользнувшись на банановой кожуре, упал и ударился головой о край тротуара. Скончался он тут же, у двери своего дома.
Ханан Мустафа
Я обернулся на голос, окликнувший меня по имени, и увидел женщину — лет пятидесяти с небольшим. Она смотрела на меня и улыбалась. Какие-то мгновения я вглядывался в ее черты, и вдруг память всколыхнула во мне далекое воспоминание, словно давно забытый аромат цветов.
— Ханан!
Глаза ее засветились признательностью:
— Да, Ханан. Как поживаешь?
Мы пожали друг другу руки и отошли к краю тротуара.
— Я сразу тебя узнала, — сказала Ханан. — Ты не очень изменился. Боялась, что меня ты не вспомнишь, но, видно, я еще не так безнадежно постарела. Что привело тебя в Александрию в мае месяце? Или ты живешь здесь?
— Я приехал снять на лето квартиру. А ты?
— Тоже. Ты один?
— Один.
— И я одна.
Мы расспрашивали друг друга о родных. Я вкратце рассказал о себе.
— У меня четыре дочери, все замужем, — сказала Ханан. — Я уже давно бабушка. Два года как умер муж.
Мы медленно шли по Корнишу.
— Когда ты видел меня последний раз? — спросила она.
Я задумался.
— Сорок четыре года назад!
— О ужас! — засмеялась Ханан. — И все же я узнала тебя с первого взгляда!
— Как и я тебя!
— Ты не сразу…
— Это от неожиданности.
Ханан снова засмеялась и спросила:
— Помнишь нашу старую любовь?
Говоря о прошлом, она оживилась, временами громко смеялась. Этот смех заставил меня вспомнить давние разговоры о душевной болезни матери Ханан. Пройдя какую-то часть пути вместе, мы разошлись каждый по своим делам. Однако моя память еще долго хранила воспоминания об Аббасии прошлых лет, с ее садами и полями, с ничем не нарушаемой тишиной. Вспоминал я дом, где жила Ханан, ее отца, мать и брата. Нас как магнитом всегда тянуло к их дому. Около полудня на террасе, выходящей на улицу, появлялся ее отец, Мустафа-бей, и усаживался на шаткий стул. На столике перед ним уже стояла бутылка, стакан, миска со льдом и тарелка с холодной закуской. Это был толстый человек среднего роста с красным лицом и лысой головой. С глубочайшим презрением относился он ко всем и всему, что его окружало. Погруженный в свои мысли, с важным и даже высокомерным видом, он какое-то время сидел молча. Однако, как следует захмелев, начинал посматривать на прохожих уже дружелюбнее и, не считая это для себя зазорным, заговаривал с продавцами, торговавшими вразнос зеленым горошком, бататом, сахлебом[34] или мороженым, смотря по сезону. Шутил с ними, заставляя их по многу раз выкрикивать — нараспев, каждый на свой лад, названия товаров. Мы стояли неподалеку, слушали, наблюдали, потешались над ним. Единодушно осуждали поведение отца Ханан. Только один Гаафар восхищался им и уверял, что лицезреть его доставляет ему не меньше удовольствия, чем кино или цирк. На террасе обычно появлялась и хозяйка этого дома, высокая, худая, с палкой в руке. Опираться на нее вынуждала ее едва заметная хромота. Она окидывала нас гордым, презрительным взглядом. И горе нам, если она появлялась в такой момент и заставала нас возле их дома потешающимися над ее мужем. Тогда на нас обрушивался поток брани. Доставалось тут и нашим родителям, не сумевшим нас воспитать как подобает. Проклиная род людской и все на свете, она покидала террасу. Ее тоже, как и ее мужа, считали ненормальной. Нередко слышали, как она бранила торговцев и прислугу. Говорили, что она старше мужа на десять лет и очень богата — владеет и землей, и деньгами, тогда как у него всего лишь небольшой клочок земли. Замуж за него она вышла якобы по причине его благородного происхождения.
Среди проходивших по дороге мимо их дома мы нередко видели цыганку со стадом овец. Босую, в черном, перевязанном у пояса джильбабе[35], закутанную по самые глаза в черное покрывало. Между нами и цыганкой существовала вечная вражда. Стоило ей появиться, как мы в один голос начинали кричать: «Эй, цыганка, оборванка!» — и бросали в нее все, что попадалось под руку. Мустафа-бей тут же вступался за женщину и громко ругал нас. Однажды Сайид Шаир, лучше нас разбиравшийся в подобных делах, заметил:
— А ведь между этим бараном и козочкой что-то есть!
Вскоре между Мустафой-беем и его супругой разразился бурный скандал. Их крики сотрясали стены дома, тихая улочка пришла в волнение, из окон выглядывали женские лица. Мустафа-бей в этот день ушел из дому, и никто его больше не видел. По кварталу разнесся слух, что он женился на цыганке и поселился с ней на улице Дарб Ахмар. Мать Ханан вынуждена была одна, без мужа, воспитывать детей.
И в самом деле она была странной. Взять хотя бы то, что она разрешала Ханан играть вместе с мальчиками, ее сверстниками. И в то же время старшему по возрасту сыну, Сулейману, запрещала выходить из дома одному. Сулейман был красивый мальчик. Мы часто видели, как он играет в саду один или со слугой. Он был скромен и воспитан, даже воспитаннее, чем его сестра. Нам хотелось вовлечь и его в нашу компанию, но так это и не удалось, потому что их семья уехала из Аббасии.
Я был совсем еще мальчиком, когда влюбился в Ханан. Мне нравились белизна ее кожи, голубые глаза и нежный голос. В ночи рамадана — лучшую пору для подростков — мальчики и девочки с фонарями в руках выходят на улицу. Разглядывая при их свете друг друга, мы пели праздничные песни. Тут-то и распускались нежные бутоны первой любви. Свои робкие чувства мы выражали взглядами и улыбками, да старанием оказаться самым проворным в игре и наиболее искусным в пении. Однако, когда Ханан исполнилось двенадцать лет, мать запретила ей не только выходить на улицу, но и посещать школу. В их семье считали, что образование и профессия нужны только бедным людям, и даже Сулейман бросил школу, не получив и начального образования.
Когда моя любимая перестала появляться на улице, чувства мои разгорелись еще жарче, и единственным у меня желанием было видеть ее. Порой украдкой Ханан выглядывала из окна. По вечерам с крыш своих домов мы подавали друг другу знаки, зажигая спички. Потом на помощь нам пришла ее служанка, передававшая Ханан приветы от меня и цветы. Я был безмерно счастлив, но мне этого было мало, я мечтал увидеть ее. Жил в постоянном волнении, на грани между радостью и отчаянием. И вот однажды к нам в дом вдруг пожаловала мать Ханан. Обычно она не ходила ни к кому, и ее никто не посещал. Мать Ханан — на это была способна только женщина ее склада — предложила, чтобы мы поженились!