Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Рассуждения - Пьетро Аретино на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Антония: Почему?

Нанна: Потому что и монахини, и замужние женщины, и куртизанки живут сейчас совсем не так, как прежде.

Антония: Ха-ха-ха! Жизнь всегда была точно такой, как сейчас: люди и раньше то ели, то пили, то спали, то бодрствовали, то ходили, то стояли, и женщины всегда писали через щелку. Расскажи мне, как жили монахини, замужние и куртизанки в твое время, и, клянусь семью церквами{8}, которые я по обету должна посетить во время ближайшего Поста, я в двух словах объясню тебе, как поступить с Пиппой. И хотя ты прошла целую школу, прежде чем стать тем, что ты есть, я бы хотела, чтобы начала ты с монастыря: почему ты не решаешься отдать Пиппу в монахини?

Нанна: Хорошо, я согласна.

Антония: В самом деле, расскажи-ка мне обо всем; тем более что сегодня день Святой Магдалины, нашей заступницы, и делать нам все равно нечего. А так как я хорошо поработала, то у меня на целых три дня хватит запасов хлеба, вина и солонины.

Нанна: В самом деле?

Антония: В самом деле.

Нанна: Ну, так сегодня я расскажу тебе о жизни монахинь, завтра о жизни замужних женщин, а послезавтра — о жизни девок. Садись рядом, устраивайся поудобнее.

Антония: Вот, села, можешь начинать.

Нанна: Мне хочется начать с проклятий тому монсиньору Не-Скажу-Как-Зовут, который заставил меня произвести на свет дочку, сделавшуюся сейчас такой обузой.

Антония: Ну, полно, не сердись.

Нанна: Антония, дорогая, монашество, замужество и потаскушество — это как перекресток: очутившись на нем, начинаешь думать, какой путь избрать, и дьявол частенько толкает нас на самый дурной. Так подтолкнул он в свое время моего отца (благослови, Господи, его душу), решившего отдать меня в монастырь вопреки воле матери (да святится ее память), которую ты, наверное, знала (ах, какая была женщина).

Антония: Я помню ее смутно, но говорят, что она творила на улице Банки{9} настоящие чудеса, и еще я слышала, что твой отец, который был помощником капитана городской стражи, женился на ней по любви.

Нанна: Не напоминай мне о моем горе, ведь Рим — это уже не Рим, после того как он овдовел, потеряв такую супружескую пару. Так вот, возвращаясь к моей семье: в первый день мая мона Мариетта (так звали мать, хотя у нее было еще прозвище Прекрасная Тина) и сьёр Барбьераччо (так звали отца), собрав всю родню — дядьев и дедов, кузин и кузенов, племянников и братьев, а также пригласив целую ораву друзей и подруг, повели меня в церковь при монастыре. На мне было шелковое платье, подпоясанное ниткой серого янтаря, шитая золотом шапочка, поверх которой был надет венок девственницы, сплетенный из роз и фиалок, надушенные перчатки, бархатные туфельки, и, если я не ошибаюсь, то и жемчуг, обвивавший мою шею, и все остальное принадлежали Паньине{10}, которая вскоре после этого ушла в монастырь.

Антония: Ну, конечно, ей, а кому же еще!

Нанна: Убранная, как новобрачная, я вошла в церковь, в которой были тыщи людей, и все разом ко мне обернулись. Одни говорили: «Какую прекрасную невесту получит Господь!», другие: «Какая жалость отдавать в монахини такую красавицу!»; кто-то меня благословлял, кто-то пожирал глазами, а кто-то заметил: «Неплохой подарочек достанется какому-нибудь монаху», но я тогда не поняла дурного смысла этих слов; и еще я услышала несколько страстных вздохов и поняла, что они вырвались из глубины души моего возлюбленного, который во время церемонии не переставая плакал.

Антония: Как, у тебя были любовники еще до того, как ты стала монахиней?

Нанна: Ну, надо быть совсем уж дурой, чтобы не иметь возлюбленного, только у нас все было чисто-невинно. Сначала меня посадили в первом ряду, впереди всех других женщин, а когда началась месса, поставили на колени между матерью, Тиной, и тетей, Чамполиной. Монах на хорах исполнил короткую лауду, а когда месса кончилась и мое монашеское одеяние, лежавшее в алтаре, получило благословение, два священника, тот, кто читал Послание, и тот, который читал Евангелие, подняли меня с колен и снова поставили, но теперь уже на скамеечку перед главным алтарем. Священник, служивший мессу, окропил меня святой водой, и, пока он, вместе с другими, пел «Te Deum»{11}, а потом еще множество других лауд и псалмов, с меня сняли мое светское платье и надели монашеское. В церкви при этом стоял такой же шум, какой бывает всегда, когда (будь то в Сан Пьетро или в Санто Янни{12}) какая-нибудь девушка, то ли повредившись в уме, то ли отчаявшись, то ли преследуя какие-то хитрые цели, дает замуровать себя в крипте, как однажды это сделала я.

Антония: Да-да, я так и вижу тебя в окружении всей этой толпы.

Нанна: Когда церемония закончилась и меня под пение «Benedicamus», «Oremus» и «Alleluia»{13} окурили ладаном, вдруг с таким же скрипом, с каким открываются и закрываются ящички для пожертвований, отворилась какая-то дверь. Меня подняли с колен и повели к выходу, где стояло в ожидании десятка два сестер во главе с настоятельницей. Я присела перед ней в красивом реверансе, а она поцеловала меня в лоб и сказала что-то моему отцу, матери и всем родственникам, которые плакали в три ручья. В тот момент, когда за мной затворялась дверь, я услышала «Увы!», которое заставило вздрогнуть всех присутствовавших.

Антония: Из чьих же уст вырвалось это «Увы»?

Нанна: Из уст моего бедного возлюбленного, который, насколько я знаю, на следующий день подался то ли в нищенствующие монахи, то ли в обсерванты у францисканцев{14}.

Антония: Несчастный!

Нанна: После того как за мной затворилась дверь, да так быстро, что я не успела попрощаться с родными, я, разумеется, решила, что меня похоронили заживо, что сейчас я увижу женщин, умертвивших свою плоть бичеванием и постом, и заплакала уже не о родных, а о себе самой.

Повесив голову, раздумывая о своем будущем, я дошла до трапезной, где меня бросилась обнимать целая толпа монахинь. Услышав, что меня называют сестрой, я подняла глаза и при виде такого множества свежих, гладких, румяных лиц немного успокоилась и стала увереннее глядеть по сторонам.

«Видно, — говорила я себе, — не так страшен черт, как его малюют». А тут еще откуда ни возьмись появилась целая орава священников и монахов, а среди них несколько мирян, все такие красивые, здоровые и веселые, каких мне до этого не доводилось видеть. А когда каждый из них взял за руку свою подругу, мне показалось, что передо мной ангелы, справляющие небесный бал.

Антония: Небеса не трогай!

Нанна: Мне показалось, будто это резвятся с нимфами влюбленные юноши.

Антония: Вот эдак будет приличнее. Продолжай.

Нанна: Взяв своих подруг за руку, они одаривали их поцелуями, словно соревнуясь в том, чей поцелуй окажется слаще.

Антония: И у кого же, по-твоему, сахару было больше?

Нанна: У монахов, разумеется.

Антония: По какой же это причине?

Нанна: По той самой причине, которая приводится в легенде о странствующей венецианской блуднице{15}.

Антония: Ну и что было дальше?

Нанна: А дальше все сели за стол, и это было одно из самых замечательных застолий, на которых мне когда-либо приходилось бывать. На почетном месте сидела госпожа настоятельница с господином настоятелем по левую руку, за настоятельницей шла мать казначейша, рядом с которой сидел бакалавр, напротив — причетница с наставником новициев, а затем, одна за другой, все сестры монахини, и рядом с каждой — монах или мирянин, и так до конца стола, где разместились служки и послушники. Меня посадили между проповедником и монастырским духовником. Потом начали подавать блюда, да такие, что, думаю, не снились и самому папе. На время первой атаки разговоры смолкли, так что впору было подумать, что слово «Молчание», осеняющее зал, где вкушают пищу священнослужители, всем сковало уста. Вернее, не уста, а языки, потому что уста как раз издавали звуки в точности такие, как издают шелковичные черви, когда наконец подрастают и после долгого воздержания начинают пожирать крону деревьев, в тени которых забавлялся бедняжка Пирам с бедняжкой Тисбой{16}, да не оставит их Бог там, как не оставлял он их здесь.

Антония: Ты имеешь в виду тутовое дерево?

Нанна: Ха-ха-ха!

Антония: Чего ты смеешься?

Нанна: Вспомнила одного толстого монаха. Да простит меня Бог, но этот монах, который перемалывал пищу, словно жерновами, и у которого щеки были такие толстые, что казалось, будто он играет на трубе, так вот — он поднес ко рту бутылку и залпом выпил ее до дна!

Антония: И ведь не дал Господь захлебнуться!

Нанна: Утолив первый голод, они начали тараторить, да так, что мне показалось, будто я не за столом, а на рынке, на площади Навоны, где голоса покупателей, торгующихся с жидами, сливаются в один сплошной гул. Насытившись, они стали выбирать на блюдах куриные головки, гребешки и кончики крылышек. Выбрав, дама подносила их кавалеру, а кавалер даме, и были они в этот момент похожи на ласточек, которые кормят птенцов. А сколько было смеху и шуток, когда кому-то подносили гузку, и сколько из-за нее велось споров!

Антония: Вот греховодники!

Нанна: Меня чуть не стошнило, когда я увидела, как одна монахиня, разжевав кусочек, прямо из собственного рта предлагает его своему дружку.

Антония: Какая гадость!

Нанна: После того как еда перестала доставлять удовольствие и наступило, как это всегда бывает, пресыщение, они принялись на манер немцев произносить тост за тостом. Генерал{17} поднял большой бокал корсиканского вина и, призвав настоятельницу последовать его примеру, проглотил его залпом, словно то было не вино, а причастие. От вина глаза у всех сначала заблестели, как зеркало, потом затуманились, как бриллиант, если на него дохнуть, и наконец начали закрываться. Казалось, что все сборище, не в силах сопротивляться сну, вот-вот повалится прямо на блюда с кушаньями и превратит стол в одну общую постель, но тут в комнате появился какой-то красивый юноша. Он нес корзину, прикрытую куском батиста, такого тонкого и такого белого, какого мне еще не приходилось видеть. Что там снег, что иней, что молоко — он превосходил белизной даже полную луну!

Антония: И зачем он принес корзину? Что в ней было?

Нанна: Погоди, всему свое время. Отвесив всем испанский поклон, из тех, что приняты в Неаполе, юноша сказал: «Доброго здоровья вашим милостям, — и добавил: — Преданный слуга всей честной компании шлет вам эти плоды земного рая». После чего откинул платок и поставил корзину на стол. И тут раздался взрыв смеха, оглушительный, как раскат грома, а может, лучше сказать, что вся компания разразилась смехом, как разражается плачем семейство, когда видит, что глаза главы дома закрылись навеки.

Антония: У тебя очень хорошие, живые сравнения.

Нанна: При виде этих райских плодов руки всех мужчин и всех женщин, которые уже начали беседовать со щеками, грудями, щёлками, бедрами и винтами с тою же непринужденностью, с какой руки воришек роются в карманах ротозеев, позволяющих им очищать свои кошельки, — так вот, все руки потянулись к корзине и стали разбирать ее содержимое, как в день Сретенья прихожане разбирают свечи, которые разбрасывают с порога церкви.

Антония: И что же это были за плоды?

Нанна: Стеклянные, из тех, что изготавливают в Венеции, на острове Мурано, только эти были сделаны в форме х., и у каждого было по два бубенца, больших, как у тамбурина.

Антония: Ха-ха-ха! Довольно, довольно, я поняла!

Нанна: Та, которой достался самый длинный и толстый, была не то что довольна — счастлива, а ее подруги целовали каждая свой и при этом приговаривали: «С этой штучкой нам не страшны плотские желания».

Антония: Чтоб дьявол истребил все их семя!

Нанна: Я держала себя как Простушка-Только-Что-Из-Деревни, лишь искоса поглядывая на стеклянные плоды, и была, наверное, похожа на кошку, которая не сводит глаз со служанки, а сама тем временем пытается подцепить лапкой кусок мяса, по забывчивости оставленный без присмотра; но, если б не моя соседка, которая, взяв две штуки, не поделилась со мной, я бы, наверное, сама взяла свой, чтобы не казаться совсем уж дурой. Короче говоря, среди всей этой болтовни и смеха поднялась из-за стола настоятельница, за ней потянулись остальные, и „Benedicite“{18}, которое она произнесла на прощанье, она сказала по-итальянски.

Антония: Бог с ним, с „Benedicite“. Скажи лучше, куда вы пошли, встав из-за стола.

Нанна: Я как раз собираюсь об этом рассказать. Мы прошли в комнату, расположенную на первом этаже, просторную, прохладную, всю расписанную фресками.

Антония: И что на них было изображено? Великопостное покаяние?

Нанна: Какое там покаяние! Картины были такие, что даже ханжа не удержался бы и бросил взгляд. Их было четыре, по числу стен. Первая изображала жизнь святой Нафиссы{19}: вот она, двенадцатилетней девушкой, в порыве милосердия раздает свое приданое разбойникам и мошенникам, сельским священникам, стремянным и прочим достойным людям. А вот, оставшись без гроша, сидит она, verbigrazia{20}, на мосту пятого Сикста{21}, вся такая печальная, такая благочестивая, и ничегошеньки-то у нее нет, кроме скамеечки, туники и собачонки да еще клочка мятой бумаги на конце расщепленной палки, которой она обмахивалась и отгоняла мух.

Антония: И чего она дожидалась, сидя на скамейке?

Нанна: Она желала совершить богоугодный поступок — одеть тех, кто наг{22}. И ведь такая молоденькая! Ну вот, значит, сидела она на картине, воздев глаза к небу и приоткрыв рот, так что мне показалось, будто она поет ту самую песенку, где говорится:

Что же делает мой милый? Почему он не идет?

А потом она была нарисована стоя. Обернувшись к тому, кто из застенчивости не решался испросить ее милостей, она с приветливым и милосердным видом сама к нему подходила и, взяв за руку, вела на гумно, где обычно утешала страждущих. Сначала она задирала ему подол, потом развязывала штаны и, добравшись до жаворонка, осыпала его такими ласками, что он горделиво поднимал головку и раздвигал ей ноги с таким же пылом, с каким жеребец, сорвавшись с узды, бросается на кобылицу. Наша же святая, считая себя недостойной смотреть ему в лицо, а может быть (так полагал проповедник, рассказывавший нам о ее жизни), просто не решаясь взглянуть на него в ту минуту, когда он, распалившись и раскалившись, чуть ли не дымился, поворачивалась спиной, щедро подставляя ему зад.

Антония: За это ей должно воздаться на том свете.

Нанна: Да ей уже за все воздали, она же святая!

Антония: И то верно.

Нанна: В общем, чего там только не было нарисовано, всего не перескажешь. Был там, к примеру, и народ израильский, их она тоже привечала и ублаготворяла, и все во имя Amore Dei{23}. Были изображены и те, что, вдоволь полакомившись, уходили, зажав в кулаке деньги, которые чуть ли не силой навязали ей другие. Иными словами, она заботилась о каждом, кто над ней потрудился, так, как заботится о путнике давший ему приют: щедрый хозяин не только поит гостя и кормит, но и дает ему средства, чтобы тот мог продолжить путь.

Антония: О благословенная, о непорочная госпожа наша святая Нафисса, научи меня идти по твоим святейшим стопам.

Нанна: А в самом конце было в натуральном виде представлено все, что она давала с собою проделывать: и спереди, и сзади, и с парадного хода, и с черного. На картине, изображающей ее гробницу, были показаны все позы, все приемы, которые она оставила в наследство этому миру, прежде чем отойти в тот. Так вот, даже в майском салате не бывает столько трав, сколько способов вставить ключ было нарисовано на картине с ее могилой.

Антония: Как бы мне хотелось взглянуть на эти картины.

Нанна: На второй стене была изображена история Мазетто ди Ламполеккио{24}, и клянусь тебе, они казались живыми, эти две монахини, которые наткнулись в саду на мошенника, притворявшегося спящим, и, увидев, как на его мачте парусом подымается рубаха, увели его с собою в шалаш.

Антония: Ха-ха-ха!

Нанна: И невозможно было удержаться от смеха при виде двух других, которые, узнав о шашнях своих подружек, решили к ним присоединиться, ничего не говоря настоятельнице, и были поражены, когда Мазетто знаками объяснил, что не согласен. В самом конце мы остановились перед изображением многомудрой настоятельницы, которая решила, что будет справедливо, если и она пригласит доброго молодца поужинать и провести с нею ночь; ну а тот, испугавшись, что в конце концов надорвется, однажды ночью вдруг заговорил. Посмотреть на это чудо сбежалась вся деревня, а монастырь с тех пор стал считаться чудотворным.

Антония: Ха-ха-ха!

Нанна: Если я не ошибаюсь, на третьей стене были портреты всех монахинь этого ордена с их любовниками и родившимися от них детьми, причем под каждым портретом было написано имя.

Антония: Прекрасный памятник!

Нанна: На последней стене были воспроизведены все способы, какими мужчина может овладеть женщиной, и все позы, какие она при этом должна принять; монахини, прежде чем пуститься во все тяжкие, были обязаны их выучить. Это делалось для того, чтобы потом они не осрамились, как это нередко бывает с теми, которые, и встав на четвереньки, остаются — ни рыба ни мясо, и мужчине, который имеет с ними дело, кажется, что он ест фасолевый суп, не заправленный ни солью, ни оливковым маслом.

Антония: Так значит, искусству фехтования должна обучать опытная наставница?

Нанна: Конечно! Это очень хорошо, когда есть учительница, которая может показать неопытной женщине, как ей следует себя вести, если мужчина в порыве страсти захочет оседлать ее на комоде, на лестнице, на стуле или даже на площади. Для того чтобы научить всему этому прекрасных монахинь, требуется столько же терпения, сколько нужно для того, чтобы приручить собаку, или попугая, или скворца, или галку. Научить руку держать кий проще, чем научить ее гладить птичку, которая не хочет вставать на лапки.

Антония: Ты думаешь?

Нанна: Я в этом уверена. Ну так вот, когда картины, а также замечания и шутки по их поводу всем надоели, то мгновенно, с тою же быстротой, с какой одолевают дорогу лошади, участвующие в палио{25}, или, лучше сказать, с тою же быстротой, с какой исчезают во время обеда куски мяса с тарелок прислуги или лепешки со стола голодного крестьянина, — вдруг исчезли и монахини, и монахи, и священники, и миряне, а с ними и служки, и послушники, и даже тот, кто принес стеклянные игрушки. Со мной остался только бакалавр. Поняв, что я одна, я, трепеща, молчала. Он же сказал: «Сестра Кристина! (Таким именем нарекли меня после того, как переодели в монашеское платье.) Мне выпала обязанность отвести вас в келью, где, подвергая испытаниям вашу плоть, будет спасаться ваша душа». Я решила поначалу немного поломаться и, насупившись, ничего ему не отвечала. Но когда он взял меня за руку и при этом я чуть не выронила стеклянную сосиску, мне не удалось удержаться от смеха, и он, осмелев, решился меня поцеловать. Ну а так как я родилась от милосердной, а не от каменной матери, я нисколько не противилась и только лукаво поглядывала на него снизу вверх.

Антония: Это ты правильно сделала.

Нанна: Ну а потом я пошла за ним, как слепец за собакой. Что было дальше? Он привел меня в маленькую комнатку, которую отделял от соседних всего один ряд простых кирпичей, так плохо скрепленных раствором, что через щели можно было увидеть все, что там происходит. Бакалавр только было открыл рот, дабы сказать мне, прежде чем уложить в постель, что моя красота посрамит красоту феи, а также «Прелесть моя», «Сердце мое», «Дорогая», «Любимая», а может быть, еще и прочесть подходящий к случаю стишок, как вдруг до нас донеслось: «Тут-тук-тук». Это «тук-тук-тук» напугало бакалавра и весь монастырь так, как внезапно распахнувшаяся дверь пугает полчища мышей, которые собрались вокруг кучи орехов и теперь от страха не могут вспомнить, через какую щель они сюда пробрались. Бакалавр и все его товарищи, толкаясь и теснясь, бросились прятаться от покровителя монастыря, викарного епископа. Это его «тук-тук-тук» испугало всю компанию — так громкий голос или брошенный камень пугает лягушек, вылезших посидеть на речном откосе, и заставляет их дружно броситься обратно в реку. Викарный епископ уже почти дошел до кельи настоятельницы, которая вместе с генералом на скорую руку служила там мессу прямо при монахинях, и даже поднял руку, чтобы постучать, как вдруг обо всем позабыл, потому что — как рассказывала потом мать казначейша, — проходя через дортуар, увидел вдруг перед собой на коленях молоденькую монахиню, сложенную, как Анкройя или Друзиана ди Буова д’Антона{26}, какими их изображают бродячие певцы и танцоры.

Антония: Хорошенькое было бы дело, если б он успел войти. Ха-ха-ха!

Нанна: Но в тот день судьба продолжала нас испытывать. Дело в том, что стоило викарию на минуточку присесть…

Антония: Это ты хорошо сказала…

Нанна: Как вдруг откуда ни возьмись каноник, хранитель восковых табличек, который прибыл с известием, что епископ вот-вот приедет. Викарий тут же поднялся и поспешил в епископат, чтобы привести себя в порядок и выехать навстречу епископу, отдав распоряжения насчет колокольного звона. И как только он оказался за дверью, все вернулись к прерванным занятиям. Только бакалавру пришлось уехать, потому что он должен был от имени настоятельницы поцеловать руку почтенному прелату. Остальные же возвращались к своим возлюбленным и были похожи при этом на скворцов, которые возвращаются на оливковое дерево, откуда их только что согнало громкое «Кыш!» бедняги крестьянина, чувствующего, как отдается в его сердце каждый удар клюва.

Антония: Я жду, когда ты перейдешь к делу, как ждет ребенок, чтобы кормилица сунула сосок ему в рот. Мне всегда казалось, что нет более мучительного ожидания, чем то, которое выпадает нам в Страстную Субботу, когда пост вот-вот кончится и ты уже начинаешь лупить яйца.

Нанна: Хорошо, перейдем к quia{27}. Оставшись одна и чувствуя себя уже влюбленной в бакалавра, поскольку мне казалось неподобающим противиться обычаям, принятым в монастыре, я принялась обдумывать все, что увидела и услышала за эти пять-шесть часов. А так как в руке я по-прежнему держала стеклянный пестик, я стала его рассматривать — так рассматривают ужасного мраморного дракона на стене церкви Пополо те, кто видят его впервые. Меня в этом драконе больше всего поражают ужасные шипы, в точности такие, как у рыбы, которую недавно выбросило на берег в Корнето. Разглядывая стеклянную игрушку, я никак не могла понять, что особенного находят в ней монахини. И вот, пока я обо всем этом размышляю, до меня вдруг доносятся взрывы такого беспечного смеха, что он мог бы расшевелить и покойника. Так как смех становился все громче, мне захотелось узнать, где смеются. Поднявшись со стула, я приложила ухо к одной из щелей, а затем, вспомнив о том, что в темноте лучше видно одним глазом, закрыла левый, а правым уставилась в дырочку, которую нашла между кирпичами. И вот смотрю я и вижу… Ха-ха-ха!

Антония: Что, что ты увидела? Не томи!

Нанна: Я увидела в келье четырех монахинь, генерала и трех молодых, кровь с молоком, послушников, которые, сняв с почтенного старца его сутану, надели на него атласную рясу, прикрыли тонзуру шитой золотом шапочкой, а на нее водрузили бархатный берет с хрустальными висюльками и белым плюмажем. Потом его подпоясали шпагой, и бравый генерал принялся расхаживать по комнате тяжелым шагом Бартоломео Кольони{28}, обращаясь ко всем с сильным бергамским акцентом. Тем временем монахини сняли юбки, а монахи — сутаны, и монахини, вернее три из них, надели их сутаны, а та, которая облачилась в сутану генерала, с важным видом расселась в кресле и стала по-генеральски отдавать разные распоряжения.

Антония: Какая прелесть!

Нанна: Главная прелесть еще впереди.

Антония: Да что ты говоришь!

Нанна: Я знаю, что говорю. Почтенный святой отец подозвал послушников и, опершись на спину одного из них — тонкого, хрупкого и не по возрасту высокого, двум другим предоставил вынуть из гнезда своего воробушка, который вел себя тише воды, ниже травы. Тот, что был самым ловким и самым красивым, положил воробушка себе на ладонь и начал гладить его по спинке, как гладят кошку; но если кошка начинает от этого безудержно мурлыкать, то воробышек поднялся на лапки, да так, что доблестный генерал, зацапав самую хорошенькую и молоденькую из монахинь, задрал ей подол на голову, приказал упереться лбом в спинку кровати и, бережно раскрыв посредине требник ее зада, погрузился в созерцание. Зад был не настолько худым, чтобы выглядеть плоским, но и не настолько жирным, чтобы излишне выпячиваться; он был точно такой как надо. Пухленький и подрагивающий, он сиял, как сияет на просвет слоновая кость; на обеих булочках, говоря по-флорентийски, красовались ямочки, которые бывают на подбородке и на щечках хорошеньких женщин, а мягкостью они могли бы поспорить с мышкой, родившейся и всю жизнь прожившей на мельнице, в муке. Кожа на них была такой гладкой, что рука, положенная на круп, тут же соскальзывала к ноге, словно поскользнувшись на льду, и невозможно было представить себе ни единого волоска на этой коже, как невозможно представить его на яйце.

Антония: Так что же, его святейшество генерал так и провел целый день в созерцании?

Нанна: Ничего подобного! Засунув свою кисточку в баночку с краской (предварительно он смочил ее слюной), он заставил сестру извиваться и дергаться так, как извиваются и дергаются женщины во время родов или приступа истерии. А для того чтобы гвоздь прочнее сидел в дырке, он сделал знак своему Бычку-Еще-Теленочку, и тот, спустив с него штаны, воткнул свой клистир в …visibilium его святейшества{29}, который тем временем не сводил глаз с двух других послушников: разложив двух монахинь на кроватях, они вовсю толкли соус в ступке, приводя в отчаяние третью. Третья была дурнушка, смуглая кожей, немного косоглазая; увидев, что отвергнута живыми монахами, она взяла стеклянного, налила в него теплой воды, приготовленной для омывания рук мессира, потом бросила на пол подушку, легла на нее, уперлась ногами в стену и, воткнув в себя этот огромный епископский посох, ввела его внутрь, как шпагу в ножны. При виде их наслаждения я испытывала такие муки, каких не знает даже ростовщик, терпящий убыток, и расчесывала себе мохнатку так, как чешет зад о крышу январская кошка.

Антония: Ха-ха-ха! Чем кончилась забава?

Нанна: После того как они потрудились эдак с полчаса, генерал сказал: «А сейчас — все вместе, а ты, мой огурчик, поцелуй меня, и ты тоже, моя голубка». Шаря одной рукой в кошельке ангелицы, а другой поглаживая булочки херувима, он целовал то ее, то его, и лицо у него было искажено мукой, как у той мраморной статуи, которую душат змеи вместе с детьми{30}. В конце концов и те монахини, что лежали со своими приятелями в постели, и генерал, и та, что была под ним, и тот, что был на нем, и та, которая лакомилась муранской морковкой, стали работать согласованно, как это делают певцы — или кузнецы, стуча кувалдами. И покуда они не кончили, только и слышалось: «А-а-а!», «Обними крепче», «Повернись», «Сладкий язычок», «Дай», «На», «Вытащи», «Всади глубже», «Погоди, я сейчас», «Помоги». Одни говорили придушенными голосами, другие как будто мяукали, а все вместе они напоминали певцов, что сеют фа-соль на ми-до. Выпучив глаза и громко сопя, они так подпрыгивали и так бились, что столы, комоды, спинки кроватей, скамейки, миски вели себя, как дома во время землетрясения.



Поделиться книгой:



Регистрация