Ай да Гога. Профессионал…
Я вернулся в номер и запер дверь.
Хельга успела опять надеть платье и, откинув салфетку с подноса, вдыхала горячий пар, поднимающийся от кулебяки. Да, Хельга была действительно голодна и действительно зверски. А подрумяненная корочка выглядела очень аппетитно. И не только выглядела. У нас преотменные повара, и уж где-где, а на кухне Хельга не обнаружила бы никаких значков — только живое… Жаль, что Ника не любит наш Клуб. Впрочем, живое и ст`оит соответственно, не как значки в «мол`очке». Живое только во сне даром… Вот ведь безгрешен я перед женой, три с половиной года как безгрешен, ан виноват опять! В чём, спрашивается?
Логика. Значки-с.
Подав Хельге нож и кивнув на кулебяку, я занялся шампанским. Нам надлежало выпить полбутылки, никак не меньше, дабы изобразить значок, достойный заведения (надо же — въелись в меня эти значки!), и похоже на то, что вершить этот подвиг мне придётся в одиночку. Вряд ли Хельга настолько сумеет войти в роль, чтобы существенно мне помочь. Я посмотрел на часы. Было шестнадцать десять. Три часа до встречи с мичманом, минус час на дорогу, если пешком. Успею. Хмель от шампанского проходит быстро, и я его засплю, а свёрток в любом случае приберегу для встречи. Мичману нужнее.
Расковыряв сургуч, я выстрелил пробку так, чтобы обязательно пролилось на пол, и разлил по фужерам.
— Ты же знаешь, что я не буду, — сказала Хельга.
— Догадываюсь. Пусть останется так.
Кулебяку Хельга уже разрезала (и уже уплетала — приятно было смотреть!), положив мне только маленький кусочек. Ровно столько, сколько я смогу съесть, заставляя себя это сделать. Правда, она не учла шампанское…
Едва я успел это подумать, как на моей тарелке появился ещё один кусок.
— Теперь так? — спросила Хельга.
Хорошо иметь дело с колдуньей. Хотя и не очень уютно: чувствуешь себя прозрачным. Я усмехнулся и поднял фужер.
— За всё живое!
Шампанское было сухим. А дамы предпочитают сладкое. Или Гога слишком профессионал, или тоже колдун… Впрочем, какая разница? Проценты он берет за доверие — так что, пускай себе знает. Но убирать в номере будет не Гога, надо пить.
Я заставил себя съесть оба куска, допил шампанское, оставив меньше половины, буркнул Хельге: «Извини», — и растянулся на кровати. То, что со мной будет сейчас происходить, не имело к ней ни малейшего касательства. Да и ничего особенного со мной происходить не будет — внешне. Я не кричу во сне. Мой альфа-ритм нормален. А хмель надо заспать.
Мой белый слон от шампанского свирепеет. После водки он язва и хулиган, просто так — загадочен или зануден, а от шампанского свирепеет и начинает меня методично топтать…
Я закрыл глаза.
Ну, давай, белый слон! Давай — выдай мне под завязку. В поддых своими тумбами. Есть за что. Всегда есть за что… Но не надо, прошу тебя, вспоминать Парамушир! У меня достаточно грехов и кроме. Вспомни Ашгабат. Или вспомни тот весёленький домик в Рио. Или вспомни, как я надрался в Клубе, макал Гогу носом в яичницу и орал, что он нарочно подаёт офицерам-парамуширцам беличьи яйца, тем самым намекая на ущербность их, офицеров-парамуширцев хромосомного набора… Что-нибудь вот в этом духе, ладно, белый слон? Выдай — я вижу, что тебе уже не терпится.
И он мне выдал.
Он мне припомнил и Ашгабат, и Парамушир. Особенно Парамушир. Весь мой второй взвод, всех рядовых и каждого из трёх сержантов. Поимённо. И ещё пятерых, помимо второго взвода. И тот квартал в Касивобаре, где люди пытались жить.
«Ты жёг своих. Ты убивал своих».
— Так было надо. Я не мог иначе…
«Ты их убил. Своих».
— Они тоже сожгли бы меня — если бы так было надо. Лёха Самохвалов, мой заместитель, сжёг бы меня, не отдай я команду сам или промедли выполнить его. Там можно только так, нас с ним учили убивать своих…
«Ты оказался способным учеником».
— Слон, возьми пирожное! Где-то здесь, на столе, было пирожное, съешь его, белый слон, и перестань…
«А в той палатке вы обнаружили четыре обгоревших трупа. У них был иммунитет, и они остались людьми. Ты не захотел их опознать».
— Их опознал мой заместитель…
«А должен был ты: один из четырёх мог оказаться братом Самохвалова».
— Но ведь не оказался! А Леха сам стрелял — и не исключено, что в брата…
«По палатке он не стрелял. Он надеялся».
— В палатке оказались другие. А вот «кащеева авоська», едва не сожравшая Леху, могла быть его братом. В конце концов, опознавать обязанность заместителя…
«К тому же, у командира — истерика, командира отпаивают спиртом и бьют по щекам, как пацана-первосрочника».
— А ты непоследователен, белый слон! За что ты меня топчешь? За то, что я плохой командир, или за то, что хороший?
«Зачем мне быть последовательным? Я не значок — я есть. Как те четыре трупа. Как тот квартал. Ты не избавишься ни от меня, ни от них… Я возьму пирожное?»
— Возьми…
«Спасибо. Я покатаю тебя в другой раз, ладно?»
— Пропади ты со своим катанием!
«Нет, я не пропаду. Я приду ещё».
— Можешь не приходить…
«Не могу. Так надо».
— Святые сновидцы, кому?
«Тебе…»
Он уже выдал мне всё, что хотел, и съел своё пирожное, но не спешил уходить. Протянув свой белый хобот, он взял мою вялую правую руку и долго мял её — сначала всю ладонь, потом каждый палец в отдельности, пока я не проснулся. Он был чуть более милосердным, чем обычно, и не оставил меня одного…
Хельга сидела рядом со мной на кровати, держала меня за руку и внимательно разглядывала мою ладонь. Ну конечно: если колдунья, значит и гадалка тоже… Не шевелясь и не показывая, что проснулся, я скосил глаза на столик. Хельга подмела всё — и кулебяку, и пирожные. Зря я заставил себя съесть оба куска, надо было ограничиться одним.
Я кашлянул, сообщая, что не сплю. Хельга кивнула в ответ. Ей была интересней моя ладонь, что-то она в ней видела. Она водила ногтем по ладони — но не читала линии судьбы на ней, а разговаривала с нею. И я услышал этот разговор, не понимая, как он происходит. Она колдунья — что ж тут понимать! Моя рука охотно называла всё, что в себе когда-нибудь держала: приклад, нунчаку, рукоять ножа… Всё помнила рука, всё разболтала, и Хельга разузнала обо всём.
Вздохнув и отпустив мою десницу, коснулась Хельга левого запястья. Ладонь в своих ладонях развернула, погладила щекой и подбородком, и я услышал (это был вопрос, но не словами, а прикосновеньем):
Ты — левая, ты — что так близко к сердцу, ты — убивала? Ну скажи мне: «нет»!..
И левая рука сказала: «Да!» — она умела всё не хуже правой: и выбить нож, и метко бросить нож, спустить курок и закрутить нунчаки, переломить ребром ладони кость, схватить за горло так, что хрустнет горло, легко, как штык, войти в чужую плоть… Она гордилась, что она убийца. Я не посмел её опровергать.
А ты, плечо? Уж ты-то ни при чём? (Вопрос опять был задан бессловесно: щекой, губами, жилкой на виске…)
Плечо…
На нём лежал ракетомет, когда я под свинцовыми плевками старинных ружей выбежал на площадь и выпустил в упор все шесть ракет. Пять поразили цель, и я ослеп. Последняя прошла над баррикадой, проткнула жёлтое от зноя небо и где-то взорвалась. Не знаю, где. Быть может, в пригороде Ашгабата. (Всё было сказано моим плечом — всё выведала у него колдунья. Всё я расслышал — и не возразил.)
А вы, глаза? (Горячими губами и языком без слов спросила Хельга…)
Глаза ловили цель прицельной рамкой.
Лоб? (До чего же губы горячи… тверда и вопросительна ключица… а грудь, как мама, требует: ответь!..)
Лоб — кулаком работал в рукопашной. Боднуть в лицо, или поддать в поддых бывало иногда результативно.
Язык? (Вопрос — солёными губами, щекой солёной, ямочкой на горле…)
Приказывал, допрашивал и лгал — «дезинформировал», на языке военных, тем самым подготавливал убийства.
Так я лежал, не говоря ни слова, а тело, цепенея каждой мышцей, рассказывало о себе само и отвечало на вопросы Хельги совсем не так, как я бы отвечал. Язык касаний — искренний язык. Немыслимо солгать прикосновеньем. А что слова простого языка? — лишь тени мыслей. Мысли тени действий. Словесный разговор — театр теней, где нет причин для очевидных следствий, где истина темна и светел фон. Ах, говорите молча! Бессловесно. Безмысленно. Всю правду о себе…
Да, Хельга. Пятки — те же кулаки. Железные, коли каблук подкован, но очень эффективные и так.
А пальцы ног?..
Мозоли на суставах потвёрже камня. Тот ещё кастет! Проломит рёбра даже без ботинка, в ботинке — не спасёт бронежилет.
«Я очень совершенная машина! — кричало тело, отвечая Хельге. — Моё предназначенье — не любить, а убивать, не ладить, а ломать, и не творить, а разрушать творенья, что создавали Бог и человек. Могучий муж — солдат и без меча, как трактор — танк без орудийной башни. Они хотят и могут убивать. В железных траках трактора, как в генах, врисовано и ждёт предназначенье: он ведает, зачем изобретён, терзает землю, рвёт и ранит дёрн…»
Колени?..
Лица разбивали в кровь. Нередко упирались меж лопаток, пока рука сворачивала шею до смертного кряхтенья позвонков.
Бедро?..
Через бедро швыряют оземь — чтобы потом коленом придавить.
Живот?..
Вполне годится для удара и был обучен этому искусству. Прижми к нему противника, и мышцы брюшного пресса резко напряги. Тот не вдохнёт, а у тебя — секунды. Используй их и делай с ним, что хочешь.
— Вот то единственное, что не убивает… Единственное! — прошептала Хельга.
А прошептав словами — повторила касаниями пальцев, губ, грудей, опять губами и — горячим лоном, принявшим то единственное, что не убивало…
— Господи!
— Простил… И ты Ему прости, — шепнула Хельга, — Он Сам не ведал, что Он сотворит. Случилось так, что — нас…
Глава 10. Увядающий натюрморт
Когда мы опомнились (когда я опомнился), было уже 18.20.
Из Клуба мы вышли не через бар, а дорогой, известной не каждому. Добежали до Плехановской бани, потоптались на остановке, проводили глазами три переполненных конки, пешком дошли до Шведского Моста и там взяли пролётку. Я отдал все мои жетоны, зато мы с ветерком промчались до самого Белого озера и успели вовремя, даже с двадцатиминутным запасом.
За всю дорогу мы с Хельгой не проронили ни слова. Видимо, не только я был ошеломлён нашей внезапной близостью — и, видимо, не только я ломал голову над тем, что же у нас с нею было: «значок» или «живое»?.. Восьмая квартира оказалась комнатой в каменном полуподвале полуторасотлетнего деревянного дома. (Почти в таком же, но по ту сторону Белого озера, прошло моё детство. Только мы жили не в полуподвале, а на втором этаже.) Единственным признаком бытового прогресса в комнате был биотический обогреватель, он же плитка. Хельга сразу же оживила его и подсыпала щебёнки в раструб. Я мёрз, и Хельга это чувствовала. Обогреватель захрустел щебёнкой, лихорадочно замурлыкал и довольно быстро накалил свой панцирь докрасна, после чего лишь изредка похрустывал и ровно, тихо урчал. Хельга поставила на него чайник, а я занялся свёртком, то и дело поглядывая на часы.
В 19.13 у нас всё было готово. Водку я перелил из пакета в глиняный кувшин с крышкой, ломтики брынзы (ай да Гога!) разложил на галеты, а для селёдки Хельга нашла две луковицы и порезала их кольцами.
И всё это молча, не глядя друг на друга.
Как дети, ей Богу, как нашкодившие дети…
А ведь всего-то и было, что природа взяла своё — обстановка располагала. Или, всё-таки, было нечто большее?
В 19.15 мичман Ящиц не пришёл. В 19.20 тоже.
В двадцать с минутами я вышел на двор, покурил и вернулся. Хельга снова поставила чайник, а наш натюрморт «Ветераны будут беседовать» уже несколько подувял.
— Он не придёт, — сказал я, глядя в сторону и держась за дверь.
— Он собирался прийти, — возразила Хельга. — Яков даже не искал причины, чтобы не прийти. Наоборот, ему очень хотелось выговориться. Подожди ещё немного.
Она говорила, не глядя на меня, и я вдруг понял, почему: потому что я сам не хочу, чтобы она на меня смотрела и видела меня насквозь. Она совсем не ощущала себя нашкодившей девочкой… Святые сновидцы, не бывает таких женщин! Не должно быть. Разве что для неё всё это настолько обычно, что…
— Нет, — сказала Хельга, и я покраснел.
— Может быть, выпьешь? — предложила она.
— Я подожду так.
Выпить мне хотелось, но лучше было не делать этого. Ника и так почувствует неладное, а уж если ещё и выпью… Правда, с мичманом я собирался пить — но то с мичманом. Ника всегда ощущала разницу: пил ли я в баре с ребятами — или не только… Впрочем, сегодня она меня не ждёт, а наши «сборы» могут затянуться на неделю… Всякая чушь лезет в голову.
— Я, конечно, хочу, чтобы ты остался, — сказала Хельга. — Но не только поэтому. Яков действительно может прийти, а вам это действительно нужно. Обоим.
— Да, — сказал я. — Я ещё подожду.
Я сел к столу, машинально поднял и сразу опустил крышку кувшина, сложил руки на коленях и огляделся. Впервые.
В обиталище колдуньи было темновато и даже сумрачно, но очень уютно. Это был бедный и одинокий уют — такой уют могли бы создать бумажные салфеточки на полках, или бумажные занавесочки на окне. У Хельги занавеска была не бумажная, но она была застирана до мелких дырочек… А темно было потому, что живая краска на потолке, уже местами облупившаяся, почти не давала света. Светился только карниз, державший занавесочку, да и то на последнем издыхании… Кроме плитки-обогревателя, стола и четырёх табуреток были буфет и шкаф (оба с потрескавшейся полировкой), кровать под пёстро-узорчатым ковриком на стене и зеркало на другой стене, напротив. Увидев зеркало, я вздрогнул: верхний правый угол его был обвязан чёрным траурным бантом. Только теперь я вспомнил её чёрную шаль (с единственной вышитой розой) и чёрную же оторочку плащика.
— Давно? — спросил я, кивнув на зеркало.
— Уже пора снять. — Хельга подошла к зеркалу, сняла бант и какое-то время держала его в руках и мяла, словно не зная, что с ним дальше делать. Или размышляя, на что он может пригодиться, этот значок. А потом решительно шагнула к плитке и засунула его в раструб. — Вчера вечером исполнилось ровно три года, — объяснила она.
Я прикинул, что могло быть три года назад.
— Тифлис?
— Холодно… — Хельга покачала головой и улыбнулась.
— Вильно? Минск?