Ян протянул ему пачку.
— Только одну… Спасибо. Одна — это знак внимания, а две — уже взятка. — Он закурил.
Подошел четник, протянул Яну оба паспорта и ушел.
Таможенник посмотрел на Таню:
— Супруга знает чешский?
— Учится.
— Досмотр окончен. Вы можете пойти в ресторан, по есть там, скажу вам откровенно, нечего, — с улыбкой произнес чиновник. — Поезд пойдет через час, но только пассажирский, до Пршерова. В Пршерове можете пересесть на скорый.
В ресторане лежало несколько номеров позавчерашней газеты «Народни листы». В передовой статье писали о Женевском протоколе. Инженеры за соседним столом обсуждали его.
Через час пришел поезд. Четыре вагона третьего класса, один — второго. Они сели.
Поезд останавливался на каждой станции. Только в Богумине зажгли свечи в фонарях. Ввалились шахтеры. Лица у них были испачканы угольной пылью. Высокие, худые, с кружками в узелках, они плюхнулись на жесткие сиденья, перебрасываясь короткими фразами на каком-то наречии, непохожем ни на польское, ни на чешское, и закурили трубки. Спросили у Тани:
— Куда едешь, доченька?
— В Прагу, — ответила Таня.
— А ты не оттуда?
— Нет, она русская, — объяснил Ян.
— И она едет сюда?
— Да.
— Так это ваша жена… Ясно… А это ваш хлопец? — Они разглядывали Еника. — Хорошенький!
Они докурили трубки и выбили их. Потом откинули головы и уснули. Если бы они не похрапывали, то могло показаться, что они умерли, настолько они были неподвижны. И тем не менее это не был глубокий сон. Как только поезд останавливался, просыпались как раз те, кому нужно было выходить. Зевнув, потянувшись, они брали свои трубки и выходили в темноту.
Небо над терриконами и печами было красным, как во время пожара. По оконным стеклам стекал мелкий дождь.
Таня уснула. Спал и Еник, закутанный в одеяло и вязаный русский платок.
Паровоз боязливо свистел в темных лесах. Красное зарево на небе угасло. Выбравшись на равнину, поезд набрал скорость — вагоны раскачивало, скрипели тормоза. Головы спящих теперь покачивались.
У станций были певучие названия. К этим станциям вели в темноте улицы, освещенные раскачивающимися фонарями. В их тусклом свете поблескивала грязь, по которой шли шахтеры, приезжавшие из Остравы, Витковице, Орловой и Богумина. Они шли, чтобы прилечь в постель на остаток этой ночи в вековой хибаре иод липой с кустами крыжовника в саду и пеларгонией за окном. А может быть, зайти сначала в трактир, который открыт до утра, потому что четник с трактирщиком заодно? Рядом с трактиром наверняка есть овраг, и в нем бурлит речушка с водой, черной как смола, и называется эта речушка, наверное, Остравице или Остравичка.
Пересадка из пассажирского поезда в скорый а Пршерове прошла как во сне. Кто-то помог перенести чемоданы. Ян нес спящего Еника. Таня шла за ним с кожаной сумкой, которую купила на Сухаревке. В ней лежали пеленки Еника.
После этого Ян уснул. Когда он проснулся, взору его предстала прекрасная, милая до боли в сердце картина. Липы золотились на деревенских площадях, белели костельчики, в ложбинах алели груды листьев. Долина Гана была широкая и щедрая, а вспаханные поля, черные и влажные, обещали изобилие. Каждая межа, каждая изгородь, оконные занавески, уличные мостовые, речные паромы, грядки огородов, лесные тропинки, рельсы и трубы, крыши, мосты и башни — все несло на себе накопившиеся в течение тысячелетий трогательные следы вдумчивого умелого труда. Холмистая и зеленая, по-осеннему тихая, мелькала за окнами вагона родная страна Яна, полная удивительных долин, равнин, рек и скал, то поющая, то вдруг примолкающая в осенней задумчивости, с безвременниками на лугах и с астрами на маленьких кладбищах, с елями на холмах и березками вдоль пожелтевших дорог, с бурлящими ручьями и с вербами у рек.
От фабрик тянулся дым, гудели вокзалы, гремели и стучали колесами паровозы. Реяли сине-красно-белые знамена, а на всех перронах за стеклами киосков висели портреты старого человека с белой бородкой и в пенсне.
Ян Мартину возвращался в страну, президентом которой уже в течение шести лет был этот человек, за которого он вместе с поручиком Горжецом сражался на галицком фронте, вместе со своим другом Иркой, выполняя его приказ, пролил кровь на жнивье у Бахмача и от власти которого он освободился у Байкала… Теперь на Яна вновь смотрели старые умные глаза. Хитрющие морщины под белоснежными усами, похожими на усы сельского старосты, сложились в ироническую улыбку.
Почему Ян Мартину возвращался?
Он не мог иначе. Он говорил, что должен увидеть старую мать и еще более старого отца, что должен показать им жену и ребенка, чтобы они больше не сердились на его жену, считая, будто он так долго задержался в чужой стране только потому, что она этого хотела. Вот почему он возвращался.
Нет, возвращался он потому, что не мог жить без этой страны!
— Почему ты такой грустный? — спросила Таня.
Ян не ответил.
Она взяла ребенка и посадила его к отцу на колени.
— Ты едешь домой, Еничек! — прошептала она ребенку на ухо.
Сладко и тревожно гудели колокола родины. Все трое сидели озабоченные и встревоженные.
Кто видел в те минуты Яна, никогда бы не сказал, что он возвращается в родные края после долгих лет скитаний. Скорее, казалось, что он навсегда уезжает из родных мест.
О, зов колоколов родины понятен лишь тем, кто так долго пробыл вдали от родины, познал и жизнь и смерть!
4
Когда приближаешься к большому городу, то чувствуешь его издалека. Угадываешь его по одежде людей, но их жилищам, по более чистым асфальтированным дорогам, по машинам, едущим в одном направлении, по дыму и гари в воздухе.
Распаханные поля, пустые лесочки, покинутые скамейки под увядающими кленами, распятия на перекрестках дорог, серые заборы складов, запыленные вагоны на дворах фабрик, небольшой костел над плотиной, мутная лужа, в которую падали желтые листья, пойменные луга, окруженные вербовыми рощицами, рыжеватые холмы, прудик, поредевшие леса, белые домики с красными крышами, стоящие в садах, где отцветали багровые розы, опавшая сливовая аллея, стадо жирных гусей, направляющихся по тропинке к мутной речушке, забытый плуг в разбитом сарае — все это еще была деревня.
Но вот замелькали семафоры, виадуки, раздались встревоженные звонки у шлагбаумов. Увеличилось число путей, убегавших направо и налево.
И тут между скалами и рекой, окутанный туманом и гарью, но при этом воздушный и легкий, как песня, их взорам открылся город. Дома на окраине приветствовали поезд мокрым бельем. Чумазые дети скакали под акациями на обожженной солнцем насыпи. Дома, крыши до самого горизонта, дома, из-за которых выплыли трубы заводов и старинные башни. Вдали блестела река.
А над ней, на одном из до сих пор зеленевших холмов, взметнулся над легким тумаком, над крышами и позолоченными башнями, окаменевший свет Градчан[2].
Поезд пронесся через туннель и выскочил на мост.
— Мы дома, ничего не бойся. — Ян поцеловал побледневшую Таню.
Она взяла Еника на руки. Ян открыл окно. Поезд заскрипел тормозами и остановился.
— Прага! Прага! — выкрикивал проводник.
В коридоре вагона послышались голоса носильщиков в полосатых пиджаках:
— Вы выходите в Праге?
На перроне стояло несколько человек, и среди них Ян увидел отца и мать.
Позднее, вспоминая об этой встрече, он удивлялся, насколько она была тихой. Мать протянула к нему руки, глухо произнесла сквозь слезы:
— Ян, Еничек, ну вот ты и дома! Боже, боже… боже! — и схватилась рукой за сердце.
Мать была вся седая и все же еще красивая.
— Танечка! — Прекрасными, полными слез глазами мать посмотрела на Таню. Тут она увидела ребенка: — А это?..
— Еничек! — сказала Таня.
Отец, высокий, седой, похудевший, протягивал в окно к Яну и Тане трясущиеся руки, повторяя:
— Ну, дети, выходите же наконец!
Тут только Ян вспомнил, что все это не сон, что надо выходить из вагона, потому что они уже дома.
На перроне они расцеловались. Таня отдала ребенка бабушке.
— Ты бабушкин? — спросила бабушка внука.
Еник не испугался бабушки. Не боялся он и дедушки, и его усов тоже.
— Ну, как вы здесь? Все здоровы?
Мать вздохнула:
— Нам уже хорошо… Наконец-то и для нас война кончилась.
— Хватит нам здесь стоять. Надо домой ехать, — сказал отец.
Носильщики зашевелились:
— Куда нести ваши чемоданы?
— На привокзальную площадь, — ответил отец, — поедем на извозчике.
У вокзала их ждал старинный фиакр. Они сели. Таня застенчиво улыбалась. Еник смотрел на лошадей. Мать обняла Таню за талию и рассматривала ее ласковым взглядом.
Вышли они в Ольшанах, у дома, постаревшего, пожалуй, еще больше, чем родители.
— Обветшали мы за время войны, — сказала мать, словно извиняясь.
5
В честь приезда сына родители Яна закатили пир. Хлопотать по хозяйству матери помогали соседки, пани Комаркова и жена трактирщика. Обед был сервирован на старинном фарфоре, который пани Мартину получила к свадьбе от своего отца Яна Хегера. Прежде всего был подан говяжий бульон необычайной крепости, затем была говядина с гарниром. После этого появился золотистый печеный гусь, мягкий и с хрустящей корочкой. Ароматно пахла капуста. Ко всему этому полагались кнедлики, посыпанные тертыми сухарями и политые аппетитным темным соусом.
Эти кнедлики стали предметом разговора за столом. Ян уже добрых десять лет не ел таких кнедликов. Правда, в лагерях для военных иногда готовились кнедлики для чехов, но это было не то.
Мать внимательно смотрела на Таню, будто спрашивая, знает ли Таня это блюдо и нравится ли оно ей. Оказалось, что Таня кнедлики уже ела.
Для матери и отца это был радостный сюрприз и гарантия того, что Таня войдет в семейство Мартину и Хегеров без каких-либо трудностей.
Пани Комаркова в кухне все время твердила, что молодая жена, которую пан Ян привез с войны, никогда не сможет забыть о Сибири, о родном городе на окраине России и что потребуется много времени, пока она научится разговаривать с чехами, но мать только улыбалась.
— Все будет хорошо, — говорила она.
Обед еще не был закончен, еще не съели торт, который мать испекла по рецепту своей подруги Магдалены Рюммлеровой из Дечина, еще не допили черный кофе, а уже начался ужин. На ужин подали шницель по-венски, конечно с картофелем, а к нему пльзеньское пиво, которое принесли из соседнего трактира в кружках.
Когда ужин окончился, Таня встала, уложила Еника спать, попросила фартук и принялась вместе с матерью и соседками мыть посуду на кухне. Мать для вида пыталась помешать ей подойти к тазу с водой, но потом только молча следила, умеет ли сноха вытирать посуду так, как предписывается вековыми правилами. Таня все это умела, и мать осталась довольна. Ей казалось, что Таня чувствует себя здесь уже как дома.
Мужчины за столом закурили. Отец достал сигару, хотя обычно он курил только трубку. Он предложил сигару и Яну.
У Яна еще оставались русские папиросы.
— Сигареты еще пока дороги, — пожаловался отец, — а во время войны табака вообще не было и трубку мне приходилось набивать картофельной ботвой.
— Натерпелись вы тут тоже, — сказал Ян.
— Да, в войну было трудно. Нечем было топить, везде и за всем очереди. Хорошо еще, что мы познакомились с пани Комарковой, матери, по крайней мере, не приходилось часами стоять у лавок…
Они помолчали.
— Чем собираешься заниматься? — попыхивая сигарой, спросил отец. Он посмотрел на сына изучающим взглядом. Рука с сигарой у него дрожала.
Это был серьезный вопрос. Может быть, его не нужно было задавать в этот праздничный вечер, может быть, следовало подождать, пока Ян заговорит сам, но отец часто делал то, чего не хотел делать. Таким уж он был, и об этом все в семье знали.
Ян закурил новую папиросу.
— Много куришь, — заметил отец.
— Привычка с войны, — ответил Ян.
Они снова замолчали. Из кухни послышался Танин смех.
— Таня веселая, — сказал отец.
— Да…
— У нее есть родители?
— Она уже несколько лет их не видела.
— Ну и расстояния в России… — Отец вновь посмотрел на сына.
Ян приехал не один, а с женой и сыном. Чем-то ему придется заняться, но чем? Он недоучился, женился. Одного отец бы еще прокормил, но троих?.. Старик был очень озабочен. Может быть, продать дом? Но мать свой дом не продаст. Что будет?
И тут Ян сказал так легко, словно это подразумевалось само собой:
— У меня трехмесячный отпуск. Зарплату я получу в советской миссии…
— Где?