— Шестидесятые не особо меня возбуждали, — говорит Уэйте. — Я не строил песчаных замков и не вешал на стенку портретов Джими Хендрикса. У меня даже не было ультрафиолетового фонарика.
После школы в Сан-Диего он работал вахтером, судомоем и поваром.
— Иногда болтался до утра, — вспоминает Том. — Мне нравилось. Заделался полуночником, отсыпался днем.
В девятнадцать лет Уэйтс балдел от музыки полуночников — джаза. Тогда он открыл Диззи Гиллеспи (
— Я вскоре научился играть все подряд в си диезе, так дело пошло на лад мало-помалу.
В 1972 году Уэйтс заявился со своими бухими блюзами на любительский вечер в лос-анджелесский фолк-клуб «Трубадур» и к концу года собрал вокруг себя внушительный круг поклонников, куда входили Элтон Джон, Бетт Мидлер и Джони Митчелл (
— Том — настоящий оригинал, — говорит Рэйтт. — Это окно на такую сцену, к которой мы никогда не подходили близко. Он умеет вязать всякие двойные узлы, трагические и романтические одновременно.
Дерматиновые лавки
На сцене Уэйтс ведет себя асоциально. Он не обращает внимания на зрителей, беспокойно перетаптывается, таращится в пол и курит одну сигарету за другой. Как только звучит музыка, его правая рука начинает прихлопывать, а левая нога притопывать. Невнятные монологи Уэйтса о стоянках дальнобойщиков, платиновых блондинках и дерматиновых лавках в дешевых закусочных застревают у него во рту, понять их почти невозможно. Словно повар из забегаловки, он перемешивает свои истории, сдабривая их мазками подросткового юмора и брызгами словесной игры («Я сам себе герой, я сам себе ною порой, я сам себе геморрой»). Одним щелчком он открывает пиво, делает несколько глотков и сует банку в карман пиджака. Пена заливает ногу и пол, усеянный бычками и обрывками бумаги.
Эта неловкая личность, бомж из Бауэри, нужен Уэйтсу лишь затем, чтобы спрятать за ним талант сочинителя уникальной смеси блюзов и джаза. Критики называют его стиль показным, а поэзию — ребяческой. («Желтый масляный бильярдный лунный колобок раскатался по обсидиановому небу» (
— Какое-то всеобщее одиночество расползлось от океана до океана, — сказал он. — Это как общий кризис вывихнутой личности. Темная, теплая, наркотическая американская ночь. Я только надеюсь, что успею потрогать это чувство до того, как в один прекрасный день меня запрут шикарной машиной на тихой улице.
Том Уэйтс прямо сейчас покоряет город.
Берегись шестнадцатилетних девчонок в клешах, убегающих из дому с толстой стопкой альбомов Blue Oyster Cult под мышкой.
Мы встретились с Томом Уэйтсом в девять вечера перед клубом Ронни Скотта. Вид у него был такой же, как на конверте «Nighthawks» («Полуночников»), только еще потрепаннее. Мы зашли в паб на ближайшем углу. Сразу за дверью там открывается новая дверь, на другую улицу.
— Только пройти, — хрипит Том обалдевшему бармену.
В конце концов мы пристроились в углу паба, расположенного на Олд-Комптон-стрит напротив старого здания «Зиг-Зага». Странновато, но подходяще! Том горбится над пинтой лагера, в такт словам беспрестанно покачивается вперед-назад, а левой рукой снова и снова катает между пальцами серебряный доллар. Многое из сказанного представилось мне позже репетицией выступления, предстоявшего Уэйтсу в тот вечер. Очень многое прозвучало искренне, особенно вполне здравые мысли об артисте, песнях и музыке. Кстати, это интервью стоит читать вслух, а не про себя, выйдет лучше. Попробуйте — гортанно и как можно более по-американски. Вы почувствуете ту же сухость во рту, что осталась у меня после попыток подражать Тому Уэйтсу.
«3. 3.»: О’кей. Сперва я скажу, что мне от вас нужно, а после этого делайте, что хотите! Я никогда не
был в Америке, так что в голове у меня сейчас только огромная фантастическая картина с изображением этой страны. Давайте устроим путешествие через всю Америку. Откуда хотите, оттуда и начнем, куда хотите, туда и повернем, сколько хотите раз, в какие угодно тупики.
Т. У.: Ошибки в тексте потом исправите? Черт, нелегкое это дело, я вообще-то прямо сейчас собираю материал для нового альбома под названием «Стринги и насисьники». Обычно пишу в дороге. Откуда вы хотите начать? Можно с Сиэтла, Портленда или Кливленда, Финикса, Альбукерке, Майами, Санкт-Петербурга, Ки-Уэста, Бангора, штат Мэн, или Блумингтона, Иллинойс, или Монтаны, или Южной Дакоты. Можно начать с Филадельфии или Питсбурга, или из Нового Орлеана, или на восток от Сент-Луиса, или из Цинциннати, или Дейтона, или Ашленда... Поезжай куда угодно, лишь бы на автобус хватило.
«3. 3.»: А вы куда бы поехали?
Т. У.: Если бы у меня был билет? А куда захочется. Не знаю, может, в Финикс. Это близко от Лос-Анджелеса. Рули хоть каждую ночь, как будто у тебя шило в жопе, показывай встречным машинам средний палец и разбрасывай по пути пивные банки. Время от времени я катаюсь в Финикс на черном «кадиллаке» пятьдесят четвертого года — седан, четыре двери, нормально. На той стороне железки одноглазые валеты (
«3.3.»: Когда вы начали путешествовать? Должно быть, до черта наколесили...
Т. У.: А то! Долгое время, можно сказать, жил на дороге. Катался не только, чтобы играть по клубам, я вообще много рулил, У меня перебывало миллион машин. Первая в четырнадцать лет... Это такая американская традиция. Получить права — все равно что бар-мицва. С машиной клево, но зимой хорошо бы еще обогреватель, особенно если зима выдалась холодная, как американо-еврейская принцесса в медовый месяц. У меня всегда машины. Был «форд-меркыори» пятьдесят шестого года, «бьюик-роудмастер» пятьдесят пятого, «спешл» пятьдесят пятого, «бьюик-сенчури» пятьдесят пятого, «бьюик-супер» пятьдесят восьмого, черный «кадиллак» пятьдесят четвертого — четырехдверный седан, «тандерберд» шестьдесят пятого, «плимут» сорок девятого, что-то там еще, кажется «комет» шестьдесят второго. Даже не знаю. Вообще-то стараюсь держаться «бьюиков».
«З.З.»: И все кабриолеты?
Т. У.: Одна только — целый геморрой. Раз сломался, а тут дождь как припустит. Не надо мне больше такого.
«3. 3.»: А вообще вы из Сан-Диего?
Т. У.: Я жил в Сан-Диего, в школу ходил тоже в Сан-Диего. Родился в Лос-Анджелесе в очень юном возрасте. Я родился на заднем сиденье такси, когда оно стояло на парковке перед больницей Мерфи. Надо было заплатить таксисту доллар восемьдесят пять, по счетчику, иначе как выберешься? А я без брюк, и все мои деньги остались в других штанах. Я жил под Лос-Анджелесом и переезжал с места на место тоже под Лос-Анджелесом. Папаша — учитель испанского, так что мы жили в Уиттиере, Помоне, Да-Верте, Северном Голливуде, Сильвер-Лейке, это все пригороды Лос-Анджелеса. Пока был в школе, переработал на всяких работах. В школе мало чего интересного, только куча неприятностей, я ее потом бросил.
«3. 3.»: Америка такая огромная, что я вполне понимаю, почему вы не можете выполнить мою просьбу. Как насчет Калифорнии, хотя и она огромная. Если я окажусь в Калифорнии, куда мне зайти и к чему присмотреться?
Т. У.: Берегитесь камнепадов и грузовиков с восемнадцатью колесами. Берегитесь триппера. Берегитесь шестнадцатилетних девчонок в клешах, убегающих из дому с толстой стопкой альбомов
«3. 3.»: Вас тоже?
Т. У.: Я-то сам боюсь всего нескольких вещей. Что пойду как-нибудь в одиночку гулять по Лос-Анджелесу, провалюсь в люк, а там, внизу, пятьсот безработных босановщиков запиликают меня до смерти «Девушкой из Ипанемы» (
«3. 3.»: И осторожный.
Т. У.: Ага, осторожный. Как иначе! Я бывал на волоске, говорил уже. Спал с тиграми, львами и Мерилин Монро. Пил с Луи Армстронгом, крутил в Лас-Вегасе дерьмовую рулетку, скакал на Кентукки-дерби, смотрел, как «Бруклин доджерс» играют на Эббет-Филдс, и научил Микки Мэнтла (
«3. 3.»: Неужели в Калифорнии нет ничего хорошего? Вы мне рассказываете одни ужасы.
Т. У.: Ну разве это ужасы. Это ерунда. Харбор-фривей в час пик, сто десять градусов (110 град, по Фаренгейту — это 43 град, по Цельсию.), а машина без кондиционера. Сигареты есть, а спичек нету. У тебя геморрой, надо бриться... прелесть просто. Вот это точно прелесть.
«3.3.»: Значит, вы редко бываете у моря? И уж точно не серфингист.
Т. У.: Нет, я знать ничего не желаю о серфинге. Я говорю так, не опасаясь возражений. О досках для серфинга я не знаю самых элементарных вещей — на какую сторону вставать, где у нее верх, где низ, и знать не хочу.
«3.3.»: Вы вообще когда-нибудь выходили к морю?
Т. У.: Ага, пару раз. Заблудился. Ну конечно, я был у моря. Последний раз — когда сделал себе татуировку. Говорили, отмоется, между прочим, но я сидел у этого сучьего моря, скреб, скреб, да, наверное, не тем мылом. Она у меня на руке. Хотите, покажу за десять баксов.
«3. 3.»: Теперь я понимаю, как вы в Филадельфии работали швейцаром в ночном клубе!
Т. У.: А то! Я был швейцаром и вышибалой, то есть меня вышибали каждую ночь. Летом в город заявляются человек двадцать пять «Ангелов ада» (
«3.3.»: Вы в то время начали писать?
Т. У.: По правде, я не знаю, когда начал писать. Я рано научился заполнять анкеты, это да. Сперва фамилию, потом имя, пол... «иногда» и так далее. Потом письма, формы заполнял, писал на стенах танцзалов. В Цинциннати, в одном баре клевое граффити. Нет, это в Восточном Сент-Луисе, заведение называлось «Обратная сторона Луны». Клуб такой, я даже не знаю, есть ли он еще. Короче, там было написано: «Любовь слепа. Бог есть любовь. Рэй Чарльз слеп. Следовательно, Рэй Чарльз есть Бог». Я сразу понял, что это университетский город! Что свет горит и кто-то дома, и... значит... но... что это я хотел сказать?
«3.3.»: Не знаю. Мы просто... разговариваем!
Т. У. (громко рыгает): Ой, извините... правду сказать, обычно меня рвет. Тошнит все время, я уже привык. В последнее время плохо себя чувствую, это... больные легкие, печенка пропита, сердце разбито (
«3.3>: Вам трудно даются альбомы? Получается так, как вы хотели?
Т. У.: Мне как-то неловко в студиях. Не люблю я их. Это как зубы рвать. Все такое привередливое. Не знаю, как-то мне страшно. Страшно, все время на нервах, ведь столько времени ушло на работу с материалом, это и есть самое трудное, это и есть пот. А дальше тому, на чем ты все зубы обломал, устраивают хирургическую операцию — наркоз, скальпели, по полной программе. Все психуют, сплошная ругань и кулачные бои. Меня это совсем не радует.
«3. 3.»: У меня в сумке три ваших альбома...
Т. У.: Их нужно принимать осторожно. Если появится сыпь, прекращайте немедленно и сразу же обращайтесь к врачу.
«3. 3.»: Ваши тексты меняются так же, как и ваши альбомы?
Т. У.: Ага, я и сам меняюсь. У меня теперь на этот счет больше честолюбия. Дело стало еще и ремеслом. А не просто с неба падает. Не то что сидишь себе дома у венецианского окна, смотришь, как среди деревьев солнышко блестит, а потом приходит олешек и нашептывает что-то там тебе на ушко. Это настоящее ремесло и тяжелая работа. Это сильная дисциплина. И хотелось бы надеяться, что с каждым проектом удается все лучше и лучше. Я почти отработал материал для нового альбома, так что вернусь в Лос-Анджелес, напьюсь, как зюзя, и пробуду в таком состоянии дня три... а потом прямо в студию.
Блюз
Том Уэйтс — двадцатишестилетний композитор и исполнитель — похож на городское пугало. Черная шляпчонка надвинута на левый глаз, плащ одновременно мал и велик, черные штиблеты тонки, словно бумага, на щеках двухдневная щетина. Можно подумать, он спал в бочке. Голос — шершавый скрежет — на сцене становится отличным инструментом с широким диапазоном цвета и чувства. В его лирике отражается промозглый уединенный пейзаж: круглосуточные забегаловки, дешевые гостиницы, стоянки для дальнобойщиков, бильярдные, стрип-клубы, автобусы «Континентал трейлуэйз», двойной трикотаж, удары вдоль длинного борта, забегаловки с дерматиновыми лавками, темные очки от Фостера Гранта, жареная картошка с яичницей, стеклопакеты и распредвалы, предрассветное небо «цвета пепто-бисмола» (
Поздним вечером в пятницу мы отправились в Рослин, Лонг-Айленд, посмотреть на выступление Уэйтса в заведении, именуемом «Клуб моего отца». Он расположен рядом с эстакадой Северного бульвара; поток машин, несущийся на восток прямо над головами, навевает ту же меланхолию, что и блюзы Уэйтса. Клуб пуст, в нем низкий потолок и черные стены; четыре сотни стульев стоят ножками вверх на узких столах под тусклыми желтыми лампочками. Кто-то волочит ящики с бутылками; за столиком над кучей меню с надписями «Пицца $3.50» сидят две официантки. В углу на сцене Уэйтс и его группа — басист, ударник и сакс — настраивают звук, проигрывая фрагменты песен. Вспыхивают и гаснут красные и синие огни рампы. Уэйтс склонился над клавишами рояля, во рту подпрыгивает сигарета.
— Нет мяса, — пожаловался в микрофон саксофонист.
Уэйтс скомандовал в свой микрофон:
— Убери верхние на саксе.
Служащие начали снимать стулья со столов: стук, лязг, грохот. Луч рампы прорезал зал, выхватил сцену, погас, Уэйтс спустился со сцены. Он одет в черное; в клубе темно, и его присутствие выдает только рыжий огонек сигареты.
Первый выход собрал полный зал и прошел очень хорошо. Уэйтс спел одну из своих новых песен: «Step Right Up» (
В перерыве мы спустились в подвальную комнату, где обнаружили Уэйтса за столом с бутылкой пива. Он замкнут и выглядит старше своих лет: худой, угловатый, с длинным лицом; в тени от полей шляпы задумчивые глаза. Он улыбнулся, прохрипел любезное приветствие и рассказал, что бросал школу в Лос-Анджелесе и в Сан-Диего, Родители работали учителями.
— В школе у меня была куча неприятностей. Ругался с учителями. Злостный нарушитель. От родителей никакого сочувствия, ведь они и сами учителя. У меня пропадал весь день из-за того, что я до четырех утра работал в ресторане. Был посудомойщиком, официантом, поваром, вахтером, сантехником — всем сразу. Меня там звали Скоромерок. По воскресеньям вставал в шесть часов, мыл, чистил и натирал полы. Там был хороший музыкальный ящик, играл «Время рыдать» и «Я не могу тебя разлюбить» (
Примерно в это же время Уэйтс начал выступать. Зрители не раз давали ему понять, что терпеть его не могут.
— Бывали вечера, что как будто зубы рвешь, — признался он.
Сейчас все меняется.
— Работа артиста — это торговля. Теперь я вижу всю подноготную. Один выходной в две неделя. В выступлениях главное — репетиции; если я не буду каждый вечер притаскивать что-нибудь новое, я скоро выдохнусь. Как мартышка на шесте. Так и подтягиваюсь каждый вечер, что-то добываю. Для меня это очень важно, отсюда вышло много песен. Моя творческая манера практически не изменилась. Разве только глаза держу открытыми немного дольше. По-прежнему люблю жить в отелях. В случайных отелях. В Лос-Анджелесе обитаю в номере за девять долларов, знаю ночлежки во всех городах. Дешевые отели гораздо больше напоминают мне дом, чем те, где чистота и санитария. Они как-то человечнее. Там даже помнят, как тебя зовут. Если в три часа ночи приспичит поесть, спускаешься вниз, и дежурный за стойкой даст тебе половину сэндвича. В «Хилтоне» такого не дождешься.
На дух — как пивоварня,
на вид — как охламон
(
На дух — как пивоварня, на вид — как охламон
Полуночник раскапывает мелочь.
«Я из тех парней, кто продаст вам крысиную жопу
вместо обручального кольца»
Том Уэйтс — как всегда, расхристанный, в засаленной кепке пацана-газетчика, в мятой белой рубашке, черном обвисшем галстуке, черной потертой курточке, черных мешковатых джинсах, черных штиблетах «смерть тараканам» и с неизменной сигаретой «вайерой», торчащей из длинных согнутых пальцев, — всматривается в битком набитый зал клуба «Другой край». Внимательно. Как вдруг в этом гуле отчетливо слышится щелканье пальцев. Глубокая затяжка «вайероя» — и вот уже звучит «Step Right Up», словесно-джазовая пьеса из его нового альбома «Small Change». Визг барышника — вот что такое «Step Right Up» («Это эффективно. Это дефективно»), и в довесок к нему — внушительный кусок из скатовых фраз.
Лицо Уэйтса весьма уместно перечеркивает кривая ухмылка, ибо сей визг несется к прессе, к собравшимся здесь журналистам, звукозаписывающей швали и разношерстным прихлебателям, каковые, в глазах Уэйтса, все сплошь самые настоящие барышники и с которыми у него сложились отношения любовь—ненависть. Любовь — если угодно, можно назвать ее ревнивым почтением — за то, что привлекают к нему внимание публики. Ненависть — тут уж другого слова не подберешь — за бесчисленные и бессмысленные вопросы, с которыми эти люди к нему пристают, и за проклятие индустрии — базарные торгашеские приемы, низводящие, по мнению Уэйтса, его альбомы до уровня «продуктов», обреченных в музыкальных магазинах на рандеву с табличками «Разное» и «W, X, Y, Z».
В тусклом белом свете рампы Уэйтс перекидывает через шею ремень светлой обшарпанной гитары «Гилд». В глубине сцены мягко и почти неслышно играет его группа
Песня кончается, и Уэйтс напускает на себя измученный вид. Преувеличенно неловко он отклоняется от микрофона, затем приближается к нему, затем кричит;
— Бармен! Музыкальный ящик! Кто-нибудь... кто-нибудь... бросьте четвертак и сыграйте мне что-нибудь... что-нибудь вроде... «Натяни свой лук, амурчик, выпусти стрелу...» (
Своим задавленным хрипом Уэйтс выталкивает наружу запрятанную в глубине сэм-куковского стандарта меланхолию. Аудитория уже висит на канатах — и тут следует безжалостный нокаут: Уэйтс затягивает «(Looking for) The Heart of Saturday Night» (
Затем и очень быстро все заканчивается. Вздохи и улыбки смешиваются с громовыми аплодисментами. Головы склоняются, а взгляды уныло вперяются в стаканы. Сгущается сигаретный дым.
Том Уэйтс родился в Помоне, Калифорния, 7 декабря 1949 года на заднем сиденье такси перед дверью больницы. Взросление было для него чередой уличных неприятностей, происходивших в городках, где его отец преподавал в средней школе испанский язык. Грызя неподатливый гранит школьной науки («я толком проявил себя уже только после школы»), Уэйтс наткнулся на родительскую коллекцию 78-оборотных пластинок. Комо и Кросби (
— Меня не возбуждали
Интриги и свобода ночного мира притягивали молодого Уэйтса, так что вскоре он обнаружил вокруг себя жизнь, полную головокружительных поворотов и соблазнительных знакомств. В какой-то момент он опустился на землю, получив работу вахтера в маленьком, ныне почившем лос-анджелесском клубе под названием «Херитэдж».
— Я переслушал там всякую музыку, — вспоминает Уэйтс. — Все подряд, от рока до джаза и от фолка до того, что случайно туда забредало. Как-то ночью местный парень стал играть со сцены собственные сочинения. Не знаю почему, но в тот день я понял, что хочу жить или умереть, опираясь только на собственную музыку, ни на что больше. В конце концов я тоже стал играть. Потом записывать разговоры за стойкой. Когда я складывал все это вместе, находилась спрятанная музыка.
Позже он открыл для себя сочинения Джека Керуака, Грегори Корсо, Аллена Гинзберга и других хроникеров бит-поколения, с которыми его часто отождествляют. Не умаляя их влияния, Уэйтс также упоминает Ирвинга Берлина, Джонни Мерсера и Стивена Фостера, которые в той же, если не в большей, степени сформировали его мир. Когда в 1969 году он пришел на прослушивание в «Трубадур», его чтение «ограничивалось меню и журналами».
В тот вечер в «Трубадуре» оказался Херб Коэн, работавший менеджером у Фрэнка Заппы, Кэптена Бифхарта и Линды Ронстадт (
— Ломаешь челюсти, лишь бы что-то ухватить, — говорит он, — тебя выпихивают опять и опять, тебе горько, кровь остывает, и вдруг они говорят: «О’кей, хватит». И ты ничего не можешь возразить. Ты должен принять предложение, а заодно и ответственность. Было страшно.
Больше года Уэйтс играл «в запасе», получал от Коэна деньги, оттачивал стиль и сценические навыки. В 1972 году он наконец подписал контракт с «Эсайлем». Продюсером и аранжировщиком выступил бывший участник группы
К тому времени Уэйтс уже разъезжал со своим трио по стране и выступал в клубах. Сейчас он с отвращением оглядывается на этот период.
— Старая история, индустрия норовит постричь всех новых сонграйтеров под одну гребенку — тебя бросают и смотрят, на что ты способен, — говорит он. — Я понятия не имел, какого черта меня туда занесло.
Последней и самой ужасной каплей стала игра на разогреве перед Заппой, когда зрители встретили Уэйтса монументальным презрением. Сгрудившиеся вокруг авансцены пацаны ругались, плевались в его сторону, выставляли пальцы.
— А я стоял и говорил: «Ну что ж, спасибо. Рад, что вам понравилось. У меня для вас еще много новых песен». Все катилось вниз, и я даже пальцем не пошевелил, чтобы как-то это дело приподнять. Вспоминать забавно, но бывали такие вечера, когда — господи, на хрена такая работа?!
Он вернулся в Лос-Анджелес для записи второго альбома — «The Heart of Saturday Night», который также имел успех у критики, продавался лучше первого, но чарты по-прежнему не потряс. Уэйтс начал играть с языком, понемногу впрыскивать в аранжировки свинг; образы поражали оригинальностью — как певец, он достиг зрелости. Тоска никуда не делась, но теперь она немного смягчалась беспечными излишествами «Depot, Depot» и неотразимостью «Diamonds on My Windshield» (