Савкина Ирина Леонардовна
Разговоры с зеркалом и Зазеркальем:
Автодокументальные женские тексты в русской литературе первой половины XIX века
Моему мужу Алексею Савкину
Предисловие
В этой книге речь пойдет о женских дневниках, воспоминаниях, автобиографиях и письмах, написанных в России в первой половине XIX века. Использованная в названии исследования метафора зеркала кажется по отношению к названному материалу вызывающей банальностью: ведь зеркало — это то, что на уровне обыденного сознания слишком тесно связывается с женщиной и женским. Множество юмористов попаслись на вечнозеленой лужайке сюжета «свет мой, зеркальце, скажи…», легион критиков прошелся насчет темы женского творческого нарциссизма; сравнение женского дневника с будуарным зеркалом отнюдь не блистало новизной и оригинальностью уже в 40-е годы XIX века, когда его употребил М. Катков в статье о творчестве Сары Толстой[1].
Но символика зеркала, как известно, не сводится к сюжету о Нарциссе. Мотив зеркала тесно и сложно связан с дихотомиями внешнее/внутреннее, видимое/невидимое, свое/чужое, приватное/публичное.
М. Бахтин в одной из своих ранних работ заметил, что «видение себя в зеркале — это всегда взгляд на себя глазами другого (ведь наша собственная наружность не имеет для нас цены)»[2], и, смотря в зеркало, мы придаем лицу то выражение, которое кажется нам желательным или «нормальным» с точки зрения значимых для нас
Кто является таким «другим» (или другими?) для пишущей женщины? Как это связано с ее положением в патриархальном социуме, где на нее всегда направлено, по выражению Э. Сиксу, «запрещающее око всевидящего зеркала»[4]? Насколько актуально подобное присутствие «недреманного ока», контролирующего взгляда
Однако парадокс зеркала состоит не только в том, что ты видишь в нем себя самого/самое чужими глазами, не только в эффекте отчужденности. Взгляд в зеркало — это на самом деле
Болгарская исследовательница Милена Николчина анализирует этот аспект зеркальности в незаконченном эссе М. Фуко «О других мирах» («Of Other Spaces»). Она отмечает, что, когда человек смотрит в зеркало, отражение смотрит на него из места, где его нет. То есть отражение в зеркале позволяет видеть себя там, где меня нет (в своего рода Зазеркалье). Взгляд, исходящий от зеркала, превращается в материальную силу, «которая вынуждает меня воссоздавать меня там, где я есть»[5].
Автодокументальные жанры — письма, дневники, воспоминания и т. п. — это своего рода разговоры с зеркалом, со своим другим Я, отчужденным и возвращенным себе. Женщины пишут, осуществляясь в акте письма; увидев себя в зеркале и Зазеркалье автотекста, они воссоздают себя, утверждая: «я есть, я пишу, значит — существую».
Когда я несколько лет назад писала первый вариант этой книги как докторскую диссертацию в университете г. Тампере (Финляндия)[6], главным моим мотивом было вслушаться в голоса давно умерших женщин, которые «писали себя», но не были прочитанными и услышанными. Сам предмет исследования — женские автотексты — казался тогда находящимся
Но в самое последнее время ситуация, по-моему, существенно изменилась. Дело не только в том, что возрастает интерес к «невымышленной литературе», идет процесс легализации понятий «женская проза», «женское письмо» и пр., меняются интерпретационные парадигмы. Принципиально важно и другое: возникновение новых возможностей коммуникации (развитие Интернета, электронной почты, мобильной телефонной связи, электронных СМИ и т. п.) радикально трансформирует многие базовые для fiction/non-fiction литературы понятия.
Некоторые автожанры (в частности, дневник и его модификации), став необыкновенно востребованными — в литературе, журналистике, в Интернете, — заметным образом трансформировались. Например, в случае онлайнового дневника автор не только рассчитывает на публичное чтение своего текста (практически в режиме реального времени), но может влиять на выбор аудитории чтения (ограничивать доступ к своим блогам, делать их чтение доступным только определенной, отобранной им самим категории лиц и пр.); пристрастные и беспристрастные читатели получают возможность комментировать чужой дневник, превращая его в гипертекст. Понятия публичности/приватности, открытости/закрытости, адресованности/неадресованности дневника в этом случае радикальным образом переопределяются.
При этом вопрос о реальности, аутентичности дневникового текста, который в названном случае представляется, на первый взгляд, абсолютно избыточным, на самом деле оказывается весьма непростым, ибо при всей своей «онлайновости» интернет-дневники — в высшей степени маскарадное и игровое пространство.
В случае «традиционного» non-fiction текста один из способов отличить вымышленного автора, героя, автора/героя от реального — это возможность референции, то есть удостоверения личности другими, внетекстовыми способами. Но как проверить и отследить авторов интернет-дневников в случае, если они пишут под псевдонимами-никами? Один и тот же человек может писать под разными псевдонимами одновременно или менять их последовательно. Интернет-пространство становится полем абсолютной мистификации — оно насквозь текстуально и «фиктионально». Значит ли это, что проблема референции снята и заменена чем-то принципиально иным, или это значит только то, что изменились способы референции?
Чтобы обсуждать и решать подобные «проблемы будущего», которые стремительно оказываются проблемами «настающего настоящего» (выражение М. Бахтина), нужно иметь какие-то точки отсчета.
Мне представляется, что изучение истории автодокументальных жанров, в том числе и того материала, о котором пойдет речь в этой книге, поможет в какой-то степени понять, что происходит с нами, здесь и сейчас, какие разговоры мы ведем с зеркалами — в том числе с зеркалом-экраном нашего компьютера.
Однако я должна признаться, что для меня самой в этой книге важны не только научные проблемы, но и живые женские истории, женские голоса, заглушенные временем и пренебрежением патриархальной академической традиции. Я хочу, чтоб они были услышаны.
ВВЕДЕНИЕ
Как уже отмечалось, материалом данного исследования будут женские письма, дневники и воспоминания, написанные в России в первой половине XIX века. Для обозначения совокупности этих текстов я буду использовать термин женские
Интересующий меня материал только в самые последние годы попал в «зону видимости» русской литературоведческой традиции, до этого же подобные тексты находились в позиции тройной маргинальности.
Во-первых, в качестве
Во-вторых, в качестве
И наконец
Одной из главных причин упомянутой маргинализации и автодокументальных, и женских текстов является, на мой взгляд, влиятельность для русской культурной и литературоведческой традиции концепции Великого канона, идеи
Несмотря на то что в последние десятилетия интерес к автодокументальной литературе (мемуарам, автобиографиям, дневникам, письмам и т. п.) растет — как со стороны читателей, так и со стороны критики и науки[14], — все же с точки зрения
Отмеченное пренебрежение к «неканоническим» жанрам сохраняется, на мой взгляд, до самого последнего времени, несмотря на то что (как замечает один из самых авторитетных в этой области исследователей Филипп Лежен) «если еще позавчера приходилось с жаром доказывать, что автобиография принадлежит к литературе, то сегодня автобиография, кажется, грозит литературу поглотить»[18].
В русском контексте вопрос о месте и роли автодокументальных жанров уже в 1920-е годы продуктивно обсуждался русскими формалистами, и прежде всего Ю. Тыняновым.
В его статьях «Литературный факт» (1924) и «О литературной эволюции» (1927) ставится вопрос о том, что канон (жанровый, стилевой и пр.), в том числе канон, определяющий литературу как литературу, является динамической, подвижной системой, причем изменения в нем происходят за счет того, что между литературой и бытом (литературным бытом) нет жесткой границы. В той и другой сфере существуют явления одинаковой формы, поэтому возможна диффузия, миграция их по ту и другую сторону границы: то, что в одни времена ощущалось как факт быта, может при определенных условиях, когда литература жаждет обновлений, сделаться фактом литературы. В качестве примеров Тынянов приводит малые формы: «салоны, разговоры „милых женщин“, альбомы <…> и наконец письмо»[19], которые во второй половине XVIII века совершают такой прорыв из быта в литературу.
По Тынянову, речь идет не о том, что бытовые явления чуть перемещаются за заветную черту литературности: «текучими здесь оказываются не только
Ученица Тынянова Л. Я. Гинзбург в статье 1929 года, посвященной «Записной книжке» П. Вяземского, опирается на названные выше работы Тынянова, но в чем-то и корректирует их. Свою задачу она видит не в том, чтобы включить тексты типа «Записной книжки» в состав канона, возвысить их до Большой Литературы, но в том, чтобы рассмотреть их как особую, своеобразную литературу, перенеся акцент с вопроса об их литературной легитимности на проблему их
К названной теме Л. Я. Гинзбург возвратится в книге «„Былое и думы“ Герцена» (1957) и особенно в монографии «О психологической прозе» (1971), где будет говорить о «документальной литературе», «литературе факта» как о литературе особого типа. Она вводит здесь чрезвычайно, на мой взгляд, важное понятие «установки на подлинность» (10), к которому я еще вернусь подробнее ниже, и обсуждает вопрос видовой специфики (авто)документальной литературы в связи с проблемой ее функционирования в системе писатель — текст — читатель.
Но, как мне кажется, ни теоретические открытия формалистов и Л. Гинзбург, ни постперестроечное разрушение ксенофобной замкнутости русского литературоведения и бурно происходящий в последнее время процесс адаптации его к западным исследовательским парадигмам (и, в частности, к идеям постструктурализма с его деконструкцией всяческих иерархий, стиранием границ между священным и профанным, интересом к маргинальным жанрам и явлениям и т. п.) — не заставили пока радикально пересмотреть концепцию Великого канона, отодвигающую автодокументальные жанры в область сомнительной легитимности[24]. Особенно это заметно, если речь идет не о воспоминаниях или письмах «выдающихся писателей» типа Пушкина или Л. Толстого, а об автодокументах людей, не претендующих на «почетное звание» Автора, тем более — о женских автодокументальных текстах.
Проблема статуса автодокументальных жанров в мире
Исследовательница из ФРГ Криста Бюргер на материале немецкой литературной истории конца XVIII — начала XIX века показала, как в переписке Гете и Шиллера возникла «институализация литературы», как кристаллизовалось понятие «истинных произведений» (Werken) и «подлинное творчество» отделялось от нелитературы дилетантизма. При этом, как продемонстрировала Бюргер, дефиниции дилетантизма охватывали все то, что не принадлежало к собственной практике веймарских классиков, но примерами дилетантской литературы часто (или чаще всего) выступали женские тексты. «Творчество писательниц постоянно становилось наглядным примером дилетантского, и шиллеровское определение дилетантизма сконструировано через оппозиции активный, продуцирующий, действующий // пассивный, рецептивный, страдающий и соответствует почти дословно набросанному Вильгельмом фон Гумбольдтом противопоставлению мужского и женского»[26]. «Так исподтишка дилетантизм превращался в бабский дилетантизм („Dilettantismus der Weiber“)»[27].
Тексты, о которых идёт речь в монографии Бюргер, — это в основном написанные женщинами дневники, письма, записки и т. п. Именно они принадлежат «срединной сфере», как выражается исследовательница, — сфере между искусством и жизнью, с одной стороны, и высокой и тривиальной литературой — с другой. Эта сфера, как комментирует Линда Линдхоф, «оказывается местом, где иерархические дифференциации исчезают, и вопрос о том, что такое искусство, ставится вновь»[28]. Не соответствуя художественному канону, они одновременно ставят под вопрос сам этот канон.
Такая двойственность соответствует «косому взгляду» («der schielende Blick» — термин Зигрид Вайгель[29]) феминистского литературоведения, осознающего себя одновременно и внутри, и вне «институционализированной литературы». Эти автодокументальные женские тексты, которые не являются «настоящими произведениями», трудно поддаются определению. Литературоведение не имеет для них готовых понятий, они могут быть определены только как дефицитные, ущербные[30].
Интересно в этом примере из немецкой литературы то,
Нечто подобное, на мой взгляд, имеет место в русской литературной истории в 40-е годы XIX века, когда (прежде всего в статьях Белинского) формируется новая идейно-эстетическая концепция, которая позже будет названа «критическим реализмом». С точки зрения интересующей меня проблемы особенно показательна статья В. Белинского «Сочинения Зенеиды Р-вой» (1843), посвященная творчеству Елены Ган.
Большинство исследователей называют эту статью переломной и оценивают ее в высшей степени позитивно, говоря, что в ней критик резко пересматривает собственные патриархальные взгляды и создает традицию нового, серьезного отношения к женской литературе[31]. Однако Катриона Келли, признавая огромную влиятельность этого текста в течение практически всего XIX века, считает, что именно названная статья вводит в обиход те категории так называемой «демократической критики», которые придают писательницам-женщинам маргинальный или второстепенный статус[32].
Главной целью Белинского в названной статье, несмотря на подробный разбор текстов Ган и упоминание множества других имен женщин-писательниц, является не обзор женской литературы или творчества Ган, а построение (как и в большинстве его других статей сороковых годов) модели социальной, исполненной серьезных общественных идей литературы и утверждение ее как единственно верной и приемлемой. Вся предшествующая литература, преисполненная романтическим идеализмом, чувствами, а не мыслями, предстает как период «детства», незрелости. В качестве примеров такой дилетантской словесности Белинский приводит целый список
При этом представления Белинского о называемых им авторах в достаточной степени предвзяты, так как он проговаривается иногда, что по крайней мере некоторых из них не читал. Зенеида Р-ва (Е. Ган), в отличие от девицы Извековой или столь же смешной для критика Анны Буниной, до некоторой степени приближается к заявленной модели серьезной, идейной литературы. По крайней мере, у нее есть не только «полнота чувства», но и мысль. Правда, с точки зрения критика, писательница
Одновременно с отодвиганием женской литературы в область незрелого, детского, маргинального в русской критике того же времени (и даже чуть раньше) развивается идея о том, что автодокументальные жанры и особенно дневник — это тот вид текстов, который лучше всего подходит для женского творчества. М. Катков в статье о творчестве Сарры Толстой[34] излагает типичные для критики того времени стереотипы неестественности, опасности и безнадежности для женщин занятий литературой. При всей своей внешне декларируемой симпатии к женскому творчеству и даже женской эмансипации (в разумных пределах), он не скупится на предостережения и проклятия тем женщинам, которые решатся-таки выйти в сферу публичного творчества, попытаются овладеть языком как орудием власти. Пространство женского творчества — это будуар, а женская поэзия — своего рода будуарное зеркало, способ вглядеться в себя. Практически единственным жанром, естественным для женщины, объявляется дневник в качестве орудия скорее даже не самопознания, а самовоспитания.
Таким образом, уже в первой половине XIX века в русской критике (как это было и в европейских странах) понятия автодокументального, автобиографического и женского (женского творчества) пересекаются и отчасти даже накладываются друг на друга.
При этом и в русской критике (практически до настоящего времени) при обсуждении вопроса об автобиографичности женских текстов часто применяется, по выражению Домны Стантон, «двойной стандарт»: термин «автобиография» употребляется как позитивный или нейтральный, когда речь идет об Августине или Руссо, но получает негативные коннотации, когда применяется к женским текстам. Он используется, когда надо сказать, что женщины не способны думать о существенном и трансцендентальном, а могут размышлять только о том, что касается их личного
Проблемы женской автобиографии и других женских автодокументальных жанров в последние десятилетия довольно активно изучаются в теоретическом и историко-литературном аспектах. Но при этом, как уже отмечалось, работ, написанных на русском материале, не так много. Данное исследование имеет целью в какой-то мере восполнить этот пробел, по крайней мере в отношении определенного временного промежутка — первой половины XIX века. Обозначая интересующий меня период таким образом, я, конечно, понимаю условность подобной удобно-округлой периодизации. На самом деле более точно было бы вести речь о времени с десятых по середину пятидесятых годов позапрошлого столетия.
Этот период в русской истории — один из тех, когда в культурной жизни ясно ощущается женское присутствие, женщины выходят «из-за кулис» на «авансцену».
Сами понятия
Во второй половине 1850-х годов в общественно-культурной жизни России начинается иной период, когда ясно и зримо меняется положение женщины, формы ее участия в общественной и культурной жизни, возникает женское движение[36]; обсуждение «женского вопроса» и способов литературной саморепрезентации женщин переходит в другую плоскость[37].
Кроме того, к этому времени меняется и общелитературный контекст, происходит (и в теории, и на практике) становление реализма как доминирующего литературного направления, в то время как предшествующие десятилетия в основном проходили под знаком сентиментализма и романтизма. Этот период в России, как и во всей Европе, — пора расцвета литературы самоописания, время, когда дневники, письма, путевые заметки, записки пишут чуть ли не все поголовно. В 1826 году П. А. Вяземский в рецензии на парижское издание «Записок графини Жанлис» замечал: «Наш век есть, между прочим, век записок, воспоминаний, биографий и исповедей, вольных и невольных: каждый спешит высказать все, что видел, что знал, и выводит на свежую воду все, что было поглощено забвением или мраком таинства»[38].
Характерно, что эта мысль родилась у Вяземского по прочтении
Часть из них (письма Н. Герцен, дневники А. Якушкиной, А. Керн, А. Колечицкой, А. Олениной, Е. Поповой, воспоминания С. Капнист-Скалон) написана женщинами, не считавшимися авторами или литераторами, другие тексты (Н. Дуровой, А. Зражевской, Н. Соханской) принадлежат перу довольно известных в свое время писательниц. Но с точки зрения задач моего исследования, которые будут подробнее сформулированы ниже, разница литературного (культурного) статуса авторов не столь существенна.
То, что некоторые из этих женщин не претендовали на роль профессиональных писательниц, не делает их тексты менее интересными в контексте изучения русской женской автодокументалистики, не отменяет проблем, связанных с женским субъектом такого рода текстов, так как вопрос о мотивах письма, о праве публично говорить о себе, репрезентировать себя в акте письма (тем более в акте собственного жизнеописания) здесь не снимается, а, может быть, в какой-то степени и обостряется. Как считает представительница популярных в последние годы Cultural Studies (культурно-антропологических исследований) Адель Баркер, такого рода тексты надо научиться рассматривать в качестве культурных документов, «рассказывающих о том, как конструировалась и „разыгрывалась“ гендерная идентичность, публичное/приватное в жизни личности и культурная мифология»[39].
Дневники и письма, выбранные мною для подробного исследования, написаны в период с 1820 по 1852 год[40]. Они отражают формы и способы самоописания дворянок этого времени: замужних женщин (счастливых и несчастливых в браке), девушки на выданье, старой девы; столичных жительниц и провинциалок. Это именно те женские «типы», которые были самыми частыми объектами изображения в прозе того времени, в том числе и женской (например, в повестях Е. Ган или М. Жуковой).
Приблизительно та же «верхняя» временная планка выбрана и для анализируемых мемуарно-автобиографических текстов. Конечно, нельзя не отметить, что позже, в 1860–1890-е годы, были написаны исключительно интересные воспоминания А. Блудовой, М. Каменской (Толстой), А. Марковой-Виноградской (Керн), К. Павловой, Т. Пассек, А. Смирновой-Россет, А. Тютчевой и некоторых других женщин, чьи имена связаны в культурном сознании с первой половиной XIX века. Однако их записки о жизни создавались уже в принципиально ином социальном и литературном контексте. Насколько влияли (или не влияли) гендерные и жанровые трансформации, произошедшие во второй половине века, на принципы самовыражения и способы самоописания женщин, сформировавшихся в более ранний период, принадлежащих, по выражению Е. Ростопчиной, и сердцем и направлением другому времени[41], — ответ на этот чрезвычайно интересный и важный вопрос требовал бы внимательного и предметного изучения изменившейся ситуации. Но, к сожалению (или к счастью), любое исследование должно иметь свои границы, как бы условны они ни были.
Кроме категорий
Гендер понимается в данном исследовании как социальный пол, который определяется через сформированную культурой систему атрибутов, норм, стереотипов поведения, предписываемых мужчине и женщине. Гендер — это конструкция, которую человек (мужчина или женщина) усваивает субъективно в процессе социализации. «Система пола-гендера является одновременно и социокультурной конструкцией, и семиотическим аппаратом, системой репрезентации, приписывающей значения (идентичность, ценность, престиж, место в родственных связях, статус в социальной иерархии и т. д.) индивидам в пределах общества. Если гендерные репрезентации — это разнящиеся по значению социальные позиции, то для кого бы то ни было репрезентация или саморепрезентация как мужчины или женщины подразумевает принятие всего того, что является следствием этого значения»[42].
Сосредоточиваясь на подробном исследовании женских писем, дневников и воспоминаний определенного периода русской культурной истории, я хотела бы попытаться найти ответы на следующие вопросы:
— Что происходит на пересечении двух маргинальных культурных «пространств» — жанра(ов) и гендера в конкретном историческом и социокультурном контексте?
— Как осуществляется в текстах гендерная саморефлексия, то есть как репрезентирует, создает, «разыгрывает» себя женское
— Какие стратегии самоописания выбираются?
— Как они соотносятся с существующими гендерными стереотипами и литературными (в том числе и жанровыми) конвенциями?
— По отношению к какому (каким)
Я не ставлю своей задачей выработку новых теорий или методологий; я не хотела бы рассматривать свое исследование как «полигон для испытания» существующих методологических, теоретических, культурно-политических стратегий анализа на новом материале с целью подтверждения их верности или опровержения. Скорее я хочу использовать те из имеющихся методов исследования, которые считаю подходящими и продуктивными, для прикладных целей историко-литературного изучения.
Теоретические проблемы, связанные со спецификой выбранного мною материала, очень многообразны, изучение автодокументальных жанров в западноевропейской, американской и русской науке имеет уже достаточно длительную и богатую историю, на некоторых моментах которой необходимо остановиться, прежде чем переходить к конкретному анализу избранных текстов.
Мой обзор теорий, связанных с пониманием специфики автодокументальной литературы и — особенно — женской автодокументалистики, не претендует на исчерпывающую полноту. Я хотела бы акцентировать внимание, с одной стороны, на тех идеях, которые оказали наибольшее влияние на обсуждение интересующего меня типа литературы, и, с другой стороны, на тех теоретических положениях и категориях, которые, с моей точки зрения, наиболее подходят для конкретных целей моего исследования.
Глава 1
ИСТОРИЯ ТЕОРИИ (ОБ ИЗУЧЕНИИ АВТОДОКУМЕНТАЛЬНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ)
Краткая предыстория
В русской традиции критическая артикуляция жанра мемуаров (записок, воспоминаний, дневников) произошла в 30–40-е годы XIX века и была связана с именами В. Белинского, П. Вяземского, М. Погодина[43] однако серьезных исследовательских работ, посвященных автодокументальной литературе, до середины XX века на русском языке не было.
На Западе уже в начале XX столетия появились два солидных монографических труда на немецком и английском языках: Георга Миша (Misch Georg.
Вильям Спенгеманн в своей книге
Спенгеманн отмечает, что серьезный научный интерес к интересующим нас жанрам возник в Европе в конце 1950-х — 1960-е годы, и одной из важнейших проблем, поднятых тогда, была проблема жанровых дефиниций. Широкий разброс в определениях границ и особенностей автодокументальных жанров Спенгеманн объясняет, в частности, тем, что определения не выводились из текстов, а создавались априорно и использовались для выделения текстов.
Прикладной подход
Те, кто создавал дефиниции, часто исходили из своих прагматических интересов[45]. Такой прикладной подход к автодокументальным жанрам хорошо (возможно, даже с особой отчетливостью) виден в России, где они долгое время изучались и использовались преимущественно как исторический источник. В работах М. Н. Черноморского, Л. А. Деревниной, Н. В. Макарова, С. С. Дмитриевой, в статьях и книге Е. Г. Бушканца, в исследованиях А. Г. Тартаковского[46] определение и классификация мемуарно-автобиографической прозы[47] осуществляется с точки зрения историка или архивиста. Во главу угла ставится вопрос о «достоверности», «надежности» источника информации, а потому авторы сосредоточиваются, например, на вопросе происхождения текстов, способах фиксации воспоминаний (воспоминания участника событий, написанные им самим, литературная запись, стенографическая запись, протокольная запись, воспоминания одних лиц в изложении других и т. п.). Современный исследователь А. Г. Тартаковский начинает свою последнюю книгу с утверждения: «мемуаристика <…> исторична уже по самой природе»[48] — и оценивает развитие русской мемуаристики XIX века как
Свой — и тоже прикладной — подход к определению и классификации автодокументальных жанров у редакторов и издателей у психологов[50] и психоаналитиков[51], у биографов и библиографов.
Перемещение интереса от «bio» к «auto»
Но одновременно во второй половине 1950-х — 1970-е годы на Западе появляется ряд работ, где исследовательский интерес в изучении автобиографии начинает сдвигаться, по выражению Джеймса Олней, от «bio» к «auto»[52] (можно сразу добавить, что несколько позже центр интереса перемещается к «graphy»). Речь идет о работах Жоржа Гусдорфа (Georges Gusdorf), Роя Паскаля (Roy Paskal), Элизабет Брюс (Elizabeth W. Bruss), Филиппа Лежена (Philippe Lejeune), Жана Старобински (Jean Starobinski) и многих других.
Особо следует выделить опубликованную впервые в 1956 году статью Жоржа Гусдорфа «Условия и границы автобиографии»
Гусдорф считает, что данный жанр появляется там и тогда, где и когда возникает самосознание личности, ощущение ею ценности собственной индивидуальности и личного опыта. «Эта осознанная осведомленность об единичности каждой индивидуальной жизни — поздний продукт специфической цивилизации»[53].
Автобиография в отличие от дневника, по мнению Гусдорфа, «требует от человека создать дистанцию по отношению к себе для того, чтобы реконструировать себя в фокусе специального единства и идентичности сквозь время»[54]. Автобиография как жанр — один из способов самопознания, так как она заново творит и интерпретирует жизнь, подводя ее итоги.
Вся жизненная дорога рассматривается автором-повествователем как путь в ту точку, где он сейчас находится, к тому итоговому состоянию, которого он достиг на момент создания текста. При этом втором перечтении своей жизни, своего опыта все случившееся приобретает смысл, становится как бы частью невидимого плана. Автобиография не объективна, так как она самооправдание, апология
В этом Гусдорф видит определенную «ловушку» и амбивалентность жанра: автор декларирует свою объективность, но на самом деле точка зрения того
За работой Георга Гусдорфа последовал целый ряд теоретических и историко-литературных статей и монографий. Репрезентативными можно считать два сборника, изданных Джеймсом Олней (James Olney) в 1980 и 1988 годах.
Если попытаться суммировать основные идеи, которые развивались в исследованиях по интересующему нас предмету в 1960–1970-е годы, то можно выделить несколько основных вопросов, оказавшихся в центре обсуждения или полемики:
— вопрос о том, относится ли автобиография (мемуарно-автобиографическая литература, автодокументальные жанры) к художественной (fiction) или документальной (non-fiction) литературе, или — в другой формулировке — каково соотношение документальности (фактичности) и вымысла в такого рода текстах;
— вопрос (тесно связанный с первым) о достоверности или референциальности[57] субъекта в мемуарно-автобиографическом тексте (идет ли речь об авторе, повествователе или протагонисте/протагонистах);
— проблема сознательности, структурированности, единства, целостности/нецелостности образа
— проблема нарративности или — по-другому — хронологии: связана ли репрезентация
— проблема адресата, читателя, «контракта с читателем».
Последний термин («контракт», «договор» с читателем) принадлежит французскому структуралисту Филиппу Лежену[58], который в своей статье 1975 года «Автобиографический договор»
Давая определение автобиографии, Лежен предполагает, что оно содержит элементы четырех различных категорий:
«1. Лингвистическая форма: (а) нарратив; (Ь) проза.
2. Предмет рассмотрения: индивидуальная жизнь, личная (персональная) история.
3. Ситуация автора: автор (чье имя обозначает реальную личность) и нарратор идентичны.
4. Позиция нарратора: (а) нарратор и протагонист идентичны; (Ь) нарратор ориентирован ретроспективно.
Любое произведение есть автобиография, если оно отвечает всем условиям, обозначенным в каждой из этих категорий. Жанры, близкие к автобиографии, не отвечают всем этим условиям. Вот список условий, не покрываемых другими жанрами: мемуары (2); биография (4а); перволичная новелла (3); автобиографическая поэма (1в); дневник (4в); автопортрет или эссе (1а, 4в)»[59].
При этом исследователь отмечает, что некоторые из обозначенных признаков не имеют абсолютного значения — они могут присутствовать в тексте в большей или меньшей степени. Например, текст может быть
Именно идентичность (а не сходство) автора (как реального лица, чье имя собственное стоит на обложке книги), нарратора и протагониста отличает, по убеждению Лежена, жанры
Лежен в своей работе исследует, какие специальные приемы могут быть применены в тексте, чтобы маркировать эту «установку» на идентичность, отмечая роль заглавия и подзаголовка (типа «история моей жизни», «воспоминания» и т. п.), особых разделов текста: предисловия, комментариев и т. п., где автор заявляет либо поясняет обозначенную идентичность.