В течение первого года после смерти матери Соловьев бывал на ее могиле часто. Шепотом он рассказывал ей обо всем произошедшем за день и спрашивал совета. Он делал так еще при ее жизни, когда мать прекращала разговаривать с ним в наказание за провинности. Она молчала до того момента, пока он не спрашивал у нее совета. Соловьев мучительно выдумывал вопросы и задавал их с серьезным видом. Мать отвечала, не чувствуя подвоха (или чувствуя подвох). Но только при жизни. После смерти она не ответила ни на один его вопрос.
И хотя Соловьев продолжал ей обо всем рассказывать, ходить к ней у него со временем получалось всё реже, а событий в его жизни становилось всё больше. Он задыхался как от обилия событий, так и от их невысказанности. Чувствуя себя в долгу перед матерью, он попытался рассказывать ей хотя бы основное, но и здесь долг его рос с невероятной скоростью. Он понял, что безнадежно отстает.
– Жизни не расскажешь, мама, – прошептал он ей однажды и расплакался.
С тех пор он ей ничего не рассказывал. Он утешался мыслью, что она и так все знает.
В год смерти матери Соловьев пытался представлять ее в могиле. Когда наступила весна, он подумал, что в гроб проникли грунтовые воды и его мать лежит в холодной ванне. Летом он уже был уверен, что кожа ее почернела, а глаза провалились. О коротких белых червях, виденных им на трупах животных, он старался не думать и – не мог. Через полтора года, когда земля на могильном холме резко осела, он догадался, что крышка гроба прогнила и провалилась. Несколько лет спустя, когда, по представлениям Соловьева, в могиле остался только скелет, ему стало легче.
Выбрасывая за ограду выполотую траву, Соловьев еще не знал, что в будущем ему предстоит найти записную книжку генерала Ларионова, где подробно перечислены все стадии разложения человеческого тела – от синюшных пятен до полного обнажения скелета. Некоторые заметки возникли в результате конспектирования генералом специальной литературы.[79] Бо́льшая же часть записей основывалась на его личном опыте и отражала результаты обходов им поля боя. Поскольку бои не прекращались сутками, а порой и неделями, степень разложения трупов к приходу похоронной команды оказывалась разной. Это существенно увеличивало исследовательскую базу генерала.
Соловьев прочитал заупокойную молитву. Она срослась в его памяти с голосом читавшей ее бабушки, и теперь ему было странно слышать свой собственный голос. В кронах сосен шумел ветер. Могила, у которой стоял Соловьев, была на этом кладбище единственной ухоженной могилой.
Придя домой, он поставил тяпку в сарай. В дверях сарая остановился. Вернулся, взял тяпку и вышел со двора. Пройдя вдоль забора, остановился у соседней калитки. Это был двор Лизы. Калитка открылась с трудом. Несмотря на то что Лиза уехала лишь год с небольшим назад, двор ее зарос так же, как и соловьевский. К ее крыльцу Соловьев пробивался с не меньшим остервенением, чем в первый день – к своему. Правда, в этот раз он был вооружен инструментом.
Ключ от Лизиного дома был спрятан там же, где и ключ от его дома, – за наличником. Войдя в дом, Соловьев сразу же ощутил его нежилой запах. Точнее, отсутствие запаха. Такого с этим домом не было никогда. Здесь всегда чем-то пахло, чаще всего – едой. Лизина мать любила готовить. Она готовила бефстроганов, индейку в сливках и мясо по-французски – вещи, которые кроме нее в этих краях не готовил никто. На станции
Особенный запах стоял в Лизином доме на Пасху. Это был запах святыни и торжества, радости и подарков. В нем соединялись ароматы творога, свежего теста и – почему-то – ладана. В отсутствие на станции церкви Лизин дом в пасхальные дни казался Соловьеву храмом. Вспоминая его запах, Соловьев подумал, что сын генерала мог появиться на станции именно в Пасху. Тогда понятно, почему он здесь остался.
Соловьев прошел в Лизину комнату. Протянул руку к полке над письменным столом и наугад вытащил книгу. Это был прошлогодний справочник для поступающих в вузы. Соловьев сел на кровать и тщательно его перелистал. Никаких указаний на то, в какой вуз собиралась поступать Лиза, в справочнике не было. В книге не обнаружилось ни одной загнутой страницы и ни одной птички на полях. К огорчению Соловьева, Лиза была очень аккуратна.
В одном из ящиков стола он нашел пачку тетрадей. Это были его собственные школьные тетради разных лет – от первых, с крупным, еще без наклона почерком до небрежных предвыпускных. Соловьев опустился на стул и стал просматривать Лизину коллекцию листок за листком. Замерев над сочинением пятого класса, он наблюдал, как по шершавой бумаге расплывается влажное, вобравшее синеву чернил пятно.
Соловьев и сам не знал, зачем продолжал эти поиски. В Лизином доме он сидел уже более трех часов, но ни на что из того, что могло бы натолкнуть его на мысль, где искать Лизу, так и не наткнулся. Соловьев давно уже понял, что ни о Лизе, ни о ее отце ничего нового здесь уже не узнает. Он просто перебирал Лизины бумаги, касался ее книг, и от этого ему становилось спокойно.
В книжном шкафу обнаружил папку с бумажными самолетиками. Самолетики-записки, он посылал их ей через забор. В прошлой жизни посылал. Ранним утром: кое-где строки размыты росой. Всё мог, конечно, через забор сказать, но предпочитал авиапочту. Ему нравилось писать, нравилось смотреть, как его слова взмывают в воздух. А она всё сохранила. Где ее теперь искать?
Соловьев поймал себя на мысли, что Филипп Ларионов интересовал его не столько как сын генерала, сколько как отец Лизы. Ему хотелось бы увидеть его еще раз, поставить рядом с Лизой, залюбоваться их родством, поразиться тому, как из древнего ларионовского рода вышла бесконечно любимая, необходимая ему Лиза.
Лиза вышла не из ларионовского рода. Точнее, из ларионовского, но – другого. Род генерала Ларионова не имел к ней отношения. Осознание возникло без всякого перехода – внезапно, как далекая молния. Филипп, сын генерала, не был Ларионовым. Сведения, записанные в Зоиной квартире, всплыли в памяти Соловьева со всей очевидностью. Генерал Ларионов с Варварой Петровной Неждановой брака официально не регистрировал. Их общий сын Филипп был Неждановым.
На следующий день Соловьев уехал в Петербург. Закрывая свой дом, он подумал, что закрывает его навсегда. Старался не оглядываться. Оставшиеся керченские консервы отнес Егоровне. Та снова плакала. Соловьев тоже плакал, потому что и прощание с Егоровной было – навсегда. Выйдя на улицу без консервов, он осознал, какую тяжесть носил в своей сумке. И – улыбнулся.
Запоздалое озарение в Лизином доме не повергло его в уныние. Как ни странно, оно стало даже облегчением. Лизина связанность с генеральским родом – и с каждой минутой Соловьев ощущал это всё отчетливее – несла в себе тяжелый груз. Это родство придавало Лизе некую избыточную ценность, в которой она не нуждалась. Она была его любовью, его забытой и вновь открытой радостью. Он знал, что будет ее искать.
16
Прибыв в Петербург, Соловьев понял, что наступила осень. Она отражалась в окнах Царскосельского вокзала, покрикивала голосами носильщиков, неслась по платформе забытой газетой. В дождь приход осени не был бы так очевиден. Но светило солнце, бессильное и бесповоротно осеннее. В том, что лето здесь уже кончилось, не оставалось никаких сомнений.
Соловьева охватила радость возвращения. Он вдыхал резкий петербургский воздух и чувствовал, что именно его ему и не хватало. По Гороховой он дошел до Фонтанки и свернул направо. От темной воды веяло холодом. Река была подернута рябью. Соловьев обратил внимание, что в рубашке с короткими рукавами был только он один.
Соловьев жил на Петроградской стороне. Как уже говорилось, он снимал комнату на Ждановской набережной, которую для него через знакомых нашел проф. Никольский. Профессор же объяснил ему, что к Жданову А.А. набережная не имела никакого отношения. Свое название она получила от реки Ждановки, увековечившей подьячих Ждановых, прежних владельцев этих земель. Фамилия Жданов, в свою очередь, восходит к слову
Дом № 11 был особым. Это выражалось не только в его архитектуре – помпезном сталинском ампире: во дворе этого дома размещалась мастерская инженера М.С.Лося из романа А.Н.Толстого (1882–1945)
Дом № 11 был построен в 1954 году. Он стоял на месте того дома и двора, которые были описаны А.Н.Толстым. Таким образом (рассуждал Соловьев, поднимаясь по лестнице), творчество писателя-фантаста принимало во внимание реальные особенности прежнего дома № 11. И не принимало во внимание особенностей дома № 11 нынешнего – ввиду смерти А.Н.Толстого в 1945 году. В этом смысле художественный вымысел романа
Квартира, в которой жил Соловьев, была двухкомнатной. Это был благополучный вариант коммуналки, не доведенной, ввиду малого ее населения, до полного развала. Дополнительное ее благополучие состояло в том, что сосед Соловьева в этой квартире почти не жил. Раз в два-три месяца он внезапно приезжал на несколько дней то ли из Мурманска, то ли из Сыктывкара – и так же внезапно уезжал. В эти дни к нему заходили его подружки. Впрочем, и их Соловьев видел только мельком, когда поздно ночью, замотанные в полотенца, из соседской комнаты они пробегали в душ.
Окна квартиры выходили на обе стороны дома – во двор (включая часть Офицерского переулка) и на набережную. Во двор смотрели окна кухни и соседской комнаты. Из комнаты же Соловьева (и это было ее изумительной особенностью) открывался вид на Ждановку, кусочек Петровского острова со стадионом
Стадион не только портил вид. Он осложнял жизнь. Существование рядом со стадионом имело свои теневые, а во многих закоулках двора – влажные стороны: болельщики футбольной команды
После болельщиков оставались груды мусора: пивные банки, пакетики от чипсов, рыбные головы, кукурузные початки и распластанные по асфальту газетные кульки. Всё это густо посыпалось семечной шелухой. Кружась в легких, идущих от реки торнадо, шелуха поднималась над крышей дома № 11, над Ждановской набережной, Офицерским переулком и всей Петроградской стороной.
Соловьев приехал в день матча. Он не был болельщиком и к футбольным матчам относился с раздражением. Вместе с тем в том, как они проходили, было и что-то такое, что его привлекало. Его будоражил многотысячный рев стадиона – иногда глухой, как отдаленный водопад, иногда (после забитого гола) взрывающийся. Но всегда – мощный.
Соловьев сидел на подоконнике и смотрел, как после матча расходились зрители. Тягучей неразлепляемой массой они перетекали через широкий мост над Ждановкой, и этот мост находился прямо под его окном. Медленное, лишенное всего персонального шествие, глухой, не распадающийся на отдельные фразы рокот казались ему воплощенной поступью истории. Величавой и бессмысленной, как всякое совместное движение.
Глядя на пеструю толпу за окном, он вспомнил черно-белые толпы революционных хроник. Судорожные движения идущих. Комичное раскачивание стоящих: при современной съемке не замечаешь, что стоящие тоже двигаются. Облачка пара. Возникают внезапно, как приставленные. Внезапно исчезают. Так же – папиросный дым. Таким вот манером шли они мимо 2-го Кадетского корпуса (ныне – Военно-космической академии), где когда-то учился генерал.
Мимо 2-го Кадетского корпуса шли болельщики в кепках команды
Чувство было для него новым. В Петербурге он еще никогда не чувствовал себя одиноким. Даже в отсутствие друзей его наполнял этот город со странной аурой и не похожим на остальную Россию народом. Оставаясь наедине с собой, раньше он не ощущал себя брошенным. А сейчас – ощутил. Ему пришло в голову, что он брошен Лизой, хотя на деле всё было наоборот. Соловьев взял в руки книгу и выглянул в окно.
Когда закат догорел, Соловьев вышел на улицу. Интересно, где здесь все-таки был пустырь? Или это было фантазией А.Н.Толстого, писавшего свой роман еще в Германии? Соловьев задел ногой пивную банку, и она со звоном покатилась с тротуара. Видел ли этот пустырь Н.Г.Чернышевский? Если видел, можно утверждать, что его не мог не видеть и кадет Ларионов.
На следующий день Соловьев пошел в институт. Еще на подступах к знаменитому зданию с колоннами он увидел академика Темрюковича. Темрюкович шел в плаще
Соловьев относился к Темрюковичу с уважением, и тому была особая причина. Усилиями Темрюковича в советское время вышло полное собрание сочинений С.М.Соловьева. Не приходясь С.М.Соловьеву родственником, аспирант Соловьев верил в свое духовное с ним родство и чувствовал расположение ко всем, кто так или иначе был связан с его великим однофамильцем.
Как ученый Темрюкович звезд с неба не хватал, но в данном случае они и не требовались. Для задуманного им издания необходимы были усидчивость, внимательное отношение к делу и до некоторой степени – мужество. Издание С.М.Соловьева не было в Советском Союзе делом само собой разумеющимся. Как награду за успешное окончание работы Темрюковича выдвинули в академики. На то, что его выберут, не рассчитывал никто. В первую очередь – выдвинутый Темрюкович.
– Академиками не были ни Бахтин, ни Лотман, – сказал он сам себе в утешение. – Не были даже членами-корреспондентами.
Но дела у Темрюковича сложились не так, как у М.М.Бахтина и Ю.М.Лотмана. В отличие от двух последних, судьба была к нему благосклонна. Выразилось это в том, что члены Академии однажды не договорились о кандидатуре. Безотказный обычно механизм, превращавший в академиков директоров институтов, членов правительства, олигархов и просто уважаемых людей, – дал сбой. Недоговорившиеся академики интуитивно голосовали за того, кто, по их представлениям, не имел никаких шансов пройти. Почти единогласно они выбрали Темрюковича.
Ко всеобщему удивлению, радость новоизбранного академика оказалось умеренной. Не такой она бывала у тех, кто, добиваясь поставленной цели, годами окучивал членов Академии, кто этаж за этажом утюжил высотное, со странной надстройкой здание Президиума, называемое в народе
И это была чистая правда. Коллеги нового академика вдруг припомнили
– Посмотрю, что за книга, – сказал однажды Темрюкович, подойдя к книжному шкафу. – Дрянь, наверное.
Заинтересовавшим академика изданием была книга И.И.Мурата.[81] По ту сторону шкафа, невидимый для Темрюковича, стоял автор. Он только что погрузил в стакан электрокипятильник и готовился выпить чаю. Услышав, что академик взял его книгу, Мурат замер. Взгляд его сосредоточился на кипятильнике. Выключить его беззвучно было уже невозможно. Мурат немо слушал, как, поплевывая на указательный палец, академик листал его труд.
– Говно, – Темрюкович со вздохом поставил книгу обратно. – Говно высшей категории.
Вода в стакане с шумом закипела, и Темрюкович заглянул за шкаф. Там он увидел бледного И.И.Мурата.
– Я слышал,
– Ничего я не говорил, – невозмутимо ответил Темрюкович. – Разве что подумал.
Мурата это несколько успокоило.
Однако странности с академиком продолжались. Первое время он еще считался с сотрудниками и наиболее острые высказывания позволял себе, лишь полагая, что находится в одиночестве. Впоследствии же он не то чтобы перестал замечать окружающих, но, по выражению заместителя директора по науке Гребешкова П.П., перешел грань между речью внутренней и внешней. Адресуясь к слушателям, Темрюкович говорил выразительно и четко. К самому себе он обращался негромкой скороговоркой – так, как в пьесах произносят тексты с ремаркой
Именно в этой форме он обвинил в нечестности завхоза В.Б.Масло, осуществлявшего многолетний ремонт институтского здания. Споткнувшись однажды о стойку строительных лесов, академик предположил вполголоса, что В.Б.Масло – вор и что якобы поэтому ремонт столь изнурителен и безрезультатен. Произошло это при свидетелях. В отличие от Мурата, Масло тут же обратился к директору с требованием уволить Темрюковича из института по причине его, Темрюковича, невменяемости. Мысль о том, что Масло может присваивать государственные средства, показалась безумной и директору. К чести последнего, он Темрюковича не уволил.
– Темрюкович – действительный член Российской Академии наук, – сказал директор, – и, рассуждая формально, у меня нет причин сомневаться в его вменяемости.
Так членство в Академии наук помогло Темрюковичу избежать увольнения. Как и сорок предыдущих лет, он продолжал посещать институт в присутственные дни.
Войдя в институт, Темрюкович направился к гардеробу. Гардеробщик перегнулся через стойку, чтобы принять у академика плащ.
– Прислонились где, Михаил Сергеевич? – спросил гардеробщик.
Темрюкович посмотрел на измазанный рукав и ничего не ответил. Обращаясь к самому себе на лестнице, он сказал:
– Разве что-нибудь приятное услышишь?
Когда Темрюкович скрылся за поворотом, Соловьев поднялся на второй этаж. Он шел к директору, чтобы сообщить об окончании командировки. Собственно говоря, в этом не было большой необходимости: письменного отчета было бы вполне достаточно. Но тот факт, что командировка проходила в августе и в Ялте, не давал Соловьеву покоя. Он вспоминал прощальный взгляд директора, и ему казалось, что взгляд был ироническим. О своих находках – и в первую очередь об обнаруженном тексте – Соловьев хотел рассказать директору лично. Пластиковая папка с воспоминаниями генерала в его руках плавилась, становилась скользкой и два раза едва не упала на пол. Соловьеву хотелось реабилитации. Может быть, даже поощрения.
Дверь директорского кабинета была приоткрыта. Самого директора видно не было, был слышен только его голос. Он кого-то отчитывал:
– Из всех чувств у вас существует лишь хватательный рефлекс.
Подумав, директор повторил по слогам:
– Хва-та-тель-ный ре-флекс.
В ответ послышалось вялое возражение. Слов было не разобрать (какими они в таком случае могли быть?), оставалась лишь интонация. Заискивающая и скучная одновременно. Говорила женщина. Она несколько успокоила директора.
– Нельзя жить одними рефлексами, – сказал он примирительно. – Нельзя быть такой, простите, рептилией.
Момент для визита оказался неподходящим. В одно мгновение Соловьев устал. Он подумал, что ему даже не интересно узнать, к кому именно обращался директор. Соловьев медленно пошел в сторону Отдела истории XX века, его отдела. Кого могли назвать рептилией? В конце коридора он все-таки оглянулся. Из директорского кабинета выходила аспирантка Тина Жук. У нее был очень громкий голос, и Соловьев удивился, что только что она говорила так тихо. Получается, Тина могла это делать, когда старалась. Ее научным руководителем был академик Темрюкович. Академик не любил свою аспирантку, и это в институте знали все. Ее никто не любил.
В Отделе истории XX века у Соловьева взяли сто рублей на подарок сотруднице Бакшеевой. Кандидат исторических наук Бакшеева родила ребенка, и теперь ей дарили электрочайник. Приняв от Соловьева деньги, председатель профкома Новосельцева решила показать ему электрочайник. Она приложила палец к губам, раскрыла картонную коробку и достала оттуда подарок. На время, пока ей не будет возвращена сумма за электрочайник, Новосельцева вложила свои собственные деньги. Она показала Соловьеву список сдавших: собирать деньги на уже купленную вещь всегда большой риск. Соловьев щелкнул по чайнику ногтем. Звук получился неожиданно низким и глухим. В Отделе было пусто. Многие еще не вернулись из отпусков.
На втором этаже Соловьев снова увидел Темрюковича, который направлялся в сторону дирекции. Слегка отстав, за ним шла Тина Жук. Увидев Соловьева, она показала на Темрюковича и покрутила пальцем у виска.
– Змеей подколодной назвал, – прошептала она Соловьеву. – Представляешь? Совсем уже неадекватный.
Соловьев наблюдал, как одновременно с движением губ у аспирантки Жук начинал шевелиться нос. Раньше он этого не замечал. Возможно, это объяснялось тем, что аспирантка была взволнована. Из ближайшей двери появился завхоз Масло.
– Соловьев, – сказал он, не здороваясь. – Через час начнем разбирать леса. Потребуется ваша помощь.
Соловьев кивнул Тине. Как бы что-то вспомнив, Темрюкович развернулся и пошел в обратную сторону. Увидев его, Масло тут же скрылся за дверью.
– Наворовал и прячется, – пробормотал Темрюкович, глядя в пол. – Отдыхает на Майорке. А я, действительный член Академии наук, – в городе Зеленогорске. Спрашивается, почему?
– Потому что жадный, – ответила Тина Жук, когда академик удалился. – Просто жадина. И маразматик.
Выйдя на улицу, Соловьев направился в сторону Университета. Это были знаменитые
В секретариате его встретили с удивлением. Они не обязаны были предоставлять ему сведения об учащихся.
– Мне это очень важно, – сказал Соловьев.
В конце концов, Соловьев и сам был недавним студентом. Ему пошли навстречу. В Университете оказалось три Ларионовых. Ни одна из них не была Елизаветой. Первая училась на географическом факультете, вторая – на родном ему историческом и третья – на журналистике. На всякий случай (ошибка в ведомости?) Соловьев решил встретиться со всеми тремя.
На географический факультет он отправился, не выходя из здания
Соловьев приблизился к первому столу и спросил, где мог бы он найти Ларионову. Ему показали. Уже издали он понял, что это не Лиза, и думал уйти, не подходя к ней. Сделал было шаг, но зачем-то еще раз посмотрел на Ларионову – ее лицо было усыпано прыщами. Напоминало карту Сибири. Возможно, это и удержало Соловьева от немедленного ухода. Поступи он так, рассуждал молодой историк, однокурсники Ларионовой решили бы, что его оттолкнула ее внешность. Ларионовой – пусть и не Лизе – он не хотел доставлять дополнительных страданий.
Он подошел к ней и хотел было объяснить,
– Я ищу девушку по фамилии Ларионова, – сказал Соловьев, – но получается так, что это не вы.
Ларионова кивнула. Так всегда получалось в ее жизни.
Вторую Ларионову он разыскал на следующий день. Она писала курсовую по античным тактикам боя, но о своем выдающемся однофамильце ничего не знала. Соловьева это удивило. В первый момент у него мелькнула даже мысль рассказать ей о генерале и его фермопильских пристрастиях. Ларионова с истфака была высокой и широкоплечей. Из всех виденных Соловьевым Ларионовых она, вообще говоря, больше остальных заслуживала быть внучкой генерала. Несмотря на это обстоятельство (а может быть, как раз-таки ввиду его), Ларионова-вторая Соловьева не воодушевила. Он не стал ей ничего рассказывать и свел беседу к необходимому минимуму.
Больше всего хлопот оказалось с Ларионовой номер три. На факультете журналистики Соловьеву сказали, что Ларионова больна, и он отправился к ней в общежитие. Постучавшись в комнату Ларионовой, Соловьев получил ответ не сразу. Судя по звукам из-за двери, в комнате что-то праздновали. В общежитии Соловьев прожил несколько лет. Звуки и запахи общежития он знал так хорошо, что по особенностям их сочетания мог с большой долей вероятности определить повод торжества. Чаще всего в общежитии праздновали дни рождения, свадьбы и сдачу экзаменов. Иногда просто пили водку, но при этом не было вкусных запахов. В таких случаях обходились хлебом, колбасой и маринованными огурцами.
Экзаменов сейчас не сдавали. Свадьбу (Соловьев приоткрыл дверь) не праздновали. Оставался день рождения.
– Входите! – крикнуло сразу несколько гостей.
Соловьев вошел. За двумя сдвинутыми письменными столами сидело человек десять. Двое – на стульях, один – на тумбочке, остальные – на двух кроватях. Одну из кроватей пришлось немного придвинуть к столу. Над той кроватью, которую двигать было не нужно, во всю стену висел портрет Фиделя Кастро.
В одном из сидевших на кровати – как раз под Фиделем – Соловьев неожиданно узнал ведущего теленовостей Махалова. Махалов, слегка пьяный, задумчиво покачивался, положив голову на плечо темноволосой девушки. Когда Соловьев изложил причину своего появления, выяснилось, что именно она и была Ларионовой. Звали ее Екатериной.
Екатерина праздновала день рождения. В стеклянной салатнице посреди стола стоял салат оливье. К салату примыкала тарелка с оливками. Из напитков была преимущественно водка, которую пили из пластмассовых стаканчиков. Соловьев хотел было уйти, но его уговорили остаться и выпить за Екатерину. Уговаривали темпераментно и громко. Потом о нем забыли.
Время от времени Махалов целовал Екатерину в губы, и всякий раз раздавался звук, похожий на тихое чавканье. Это, а также салат на их губах придавали поцелуям пикантный гастрономический оттенок. Махалов называл девушку полным именем – Екатерина, – и, следуя ему, так же называли ее все, даже те, кто, по всей видимости, ее давно и хорошо знал.
Соловьев сидел на кровати рядом с Махаловым. Как ни странно, ему не хотелось уходить. Не потому, что ему здесь нравилось (он, пожалуй, не мог бы так сказать), а потому, что не знал, куда ему теперь идти. Определив, что ни одна из трех Ларионовых не имеет к Лизе отношения, он обессилел. Он понял, что поиски могут быть бесконечными. Почему, собственно, он искал Лизу только в Университете? И почему только в Петербурге?
Один из гостей описал, как он и его девушка занимались любовью на ночном пляже в Гурзуфе. В какой-то момент им показалось, что за ними наблюдает целая компания. Они прервали свои занятия и подошли к наблюдавшим. Каково же было их удивление, когда они обнаружили, что это камни. Дальше они занимались любовью на этих камнях. Девушка оказалась Екатериной.
Махалов сказал, что телевизионные новости, как правило, ложь. Причем не само их содержание (он выпил и, сложив губы бантиком, втянул ноздрями воздух), а то, как оно подается: объем, очередность, выбор лексики и т. д.
Соловьеву в очередной раз налили водки. Его пластмассовый стаканчик оказался наполненным до краев. Неожиданно для себя Соловьев выпил его залпом и закусил оливками. Раздались аплодисменты. Бросив взгляд на свой стаканчик, Соловьев увидел, что он снова полон. Соловьев уже не был уверен, что предыдущий был им и в самом деле выпит.
– Как это ни печально, но путь на телевидение лежит через постель, – сказал Махалов.
– Не верю! – крикнула Екатерина.
– Представьте себе, – вздохнул Махалов, и Соловьев почувствовал его руку на своем колене.
Потом пришел человек с бутылкой коньяка
Неожиданно Махалов громко пукнул, и некоторые из сидевших захихикали.
– Перезимуем, – сказал Махалов.