Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Кое-что об аде - Мария Викторовна Спивак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Маша Спивак

Кое-что об аде

Не всё ли равно, о чём спрашивать, если ответа всё равно не получишь?

«Алиса»
(ЗАПОВЕДЬ ВТОРАЯ)

— Вот покрестилась, а толку… Чем дальше, тем, кажется, меньше верю в Бога, — произнесла я безразличным тоном. Ну до того безразличным, что безразличней не бывает; время по телефону и то сообщают эмоциональнее. Но мой собеседник знал меня слишком хорошо и не упал от скандального заявления в обморок, лишь молча, с чуть кокетливой укоризной склонил набок голову, отчего, как всегда, стал очаровательно похож разом и на большую собаку, и на большую ворону. Я за годы скопила обширнейшую картотеку его ужимок, и смысл милой пантомимы был мне предельно ясен: эх, барышня, барышня! Меня, если позабыли, дешёвыми подколками на теософию не разведёшь; сначала развейте тему.

Я упрямо набычилась — тоже, в общем, как всегда.

Он покрутил большими пальцами сцепленных, сложенных на коленях рук — настолько красивых, что к ним само лепилось архаичное слово «длани» — и вздохнул обречённо: опять, о небо, возня с моими утомительно нитроглицериновыми эмоциями взваливается на него, безвинного и безропотного страдальца.

— Хочешь сказать, несовершенства окружающего мира обозначились яснее. — Пробное зондирование, неглубокое, под анестезией лёгкой иронии.

Пауза.

— Вроде этого, например? — Он выразительно глянул на прядь моих волос, которую я по привычке машинально вертела так и сяк, нервно теребила, прощупывала пальцами. — Видела бы ты свою физию! — И он пропищал противно, видимо, изображая меня: — Ну, и почём ваш дрянной матерьяльчик?

Он хмыкнул, мотнул башкой. Я в ответ нарисовала на лице улыбку-оскал. Дежурная реакция на его дежурную шутку-обвинение: якобы у меня идиосинкразия к собственной внешности и, главное, к волосам. Что, с его точки зрения, во-первых, глупо: и то, и другое «всем на зависть», а, во-вторых, свидетельствует о суетной неспособности принять себя такой, какой меня сотворил Господь, любящий каждого из своих чад без исключения. Последнее, если произносилось, то непременно жирным курсивом и с проповедническим подтекстом: мол, да вот, вообрази, даже чудовищ, в ряды которых ты по собственной воле записалась.

Ну, не всем же прямиком в клику святых, злилась я, но не могла объяснить, что именно в его присутствии наиболее остро ощущаю свою окончательную и бесповоротную несуразность — и что крашенная просмолённая пакля на моей голове суть первое ей подтверждение. Ведь когда-то, во времена оны, мои молодые волосы струились как водопад, и будущий монах Филипп Крыжевский, сегодняшний мой собеседник, стремился коснуться их словно бы невзначай и, поддразнивая, называл меня «шелкогривое вороное исчадье»…

Тут, вероятно, необходимо представиться: меня зовут Ада. Исчадье Ада.

Олимпиада, если полностью. И спасибо, что не Олимпиада-80 — это благодаря ей познакомились мои предки. Нет, они не были спортсмены и не занимались её организацией или обслуживанием. Летом 1980-го они, молодые учёные червячки, корпели над диссертациями, каждый над своей, и не встретились бы не взирая даже на то, что обитали в паре кварталов друг от друга и оба работали в Сельскохозяйственной академии.

Однако, к счастью для меня, лишний народ на время Олимпиады из Москвы турнули, а в овощные магазины выкинули (я цитирую) волшебную консервированную кукурузу соцлагерного производства. Она-то, пылкая любовь к ней, а также отсутствие очередей и, следовательно, необходимости прятаться внутрь себя, и свела моих странноватых нелюдимов-ботаников, так что их великий пиитет перед великим спортивным событием советской эпохи более чем объясним — а мне, пожалуй, следует радоваться, что я не какая-нибудь Маиса или Глобусина.

Первые пару-тройку лет моей жизни родители ещё упорствовали в том, что Олимпиада — имя традиционное русское купеческое, но потом осознали: Островский Островским, а детский сад — заведенье нетолерантное, и скоренько переделали меня в Аду. Не без ущерба для себя, должна заметить. Имя — это судьба. Характер. «Адов характерец», — часто вздыхал мой папа. «Оставили бы Липочкой, был бы липов», — огрызалась я. «Да лучше бы тогда Раечкой», — снова вздыхал папа, но уже мечтательно.

Он у нас товарищ спокойный, созерцательный, невозмутимый, и нередко доводит меня до бешенства — совсем как мой визави сейчас — бесконечными вселенски-утомлёнными вздохами. Можно подумать, ничего ужасней общенья со мной на свете нет! Нашли себе Сизифов камень.

— Ну, говори, что случилось? — не выдержал, наконец, Филипп. — Что терзает неугомонную душу? Сама начнёшь исповедаться или тебя подтолкнуть… — Язвительно: — По-нашему, по-христиански? Кольём в спинку?

Остряк-самоучка.

Я с каменным лицом пожала плечами.

Он выждал минуты две, а затем, не приняв мою игру в партизана на допросе, заговорил с шутовской озабоченностью, причём не со мной, а с окружающим пространством:

— Стало быть, таинство крещения, вместо того чтобы наладить связь с Господом Богом — уже имевшуюся и подтверждённую добровольным согласием принять означенное таинство, — неожиданным и загадочным образом подорвало её! Как же так? Это странно, должны быть причины! Есть предположения, в чём дело?

— Дурак!!! — недипломатично, но предсказуемо взорвалось пространство в моём лице. — Чего издеваешься? Я серьёзно! И нет у меня никаких предположений! Миллион вопросов, ноль ответов! А главное… на меня как будто надели коричневые очки! Я только и вижу, до чего ВСЁ ВОКРУГ НЕПРАВИЛЬНО!!!

— О. — Фантастика: такой короткий звук, и столько насмешки. — Неужто неправильно? И что же конкретно? Мироустройство в целом? Живая или неживая природа? Человек? Ты лично? Религия? Божьи заповеди? К чему претензии, что подправить?

Вопросы-выстрелы звучали зло и мною воспринимались как пощечины: всё-таки я — это я, не тётя с улицы. Со мной можно бы и помягче.

— Здрасьте. Я к нему с экзистенциальным кризисом, а он мне по башке лопатой. — Тон мой, пусть обиженный, свидетельствовал, что я прекращаю истерику и готова к рациональному диалогу. Почти готова к почти рациональному, если точнее.

— Так-таки и лопатой… скажешь тоже! Просто надо, чтобы ты сама сформулировала, в чём кризис. Если я за тебя расскажу, пользы не выйдет.

Прав как всегда — увы и ах. Я, поразмыслив, сказала:

— Вселенная, мироустройство, природа… Этого, конечно, не изменить. Хоть иногда и кажется, что лучше бы на их создание потратили не семь дней, а минимум месяц-другой.

Филипп, сдержав улыбку, лицом изобразил суровую укоризну и спокойно осведомился:

— Что, местами недоработано, по-твоему?

— Иногда так кажется, — уклончиво повторила я. — Но переделывать, очевидно, поздно. Или слишком хлопотно. Не знаю.

Мы помолчали. Сразу стало тепло, уютно; тишина укутала нас одним ватным одеялом. Так бывало всегда, когда мы молчали: различия, несогласия исчезали, и оставалось главное — наша неразделимость.

— А вот религия, заповеди, человек, — заговорила я уже серьёзно, без лукавства и ёрничества, — тут у меня, если честно, крыша едет. Я понимаю: всё, что я сейчас скажу, наивно до безобразия. Такие, знаешь, часто задаваемые вопросы, как на интернет-сайтах. На которые у вас давным-давно есть ответы, причём не откуда-нибудь, а из Библии. Но мне они, видишь ли, не дают покоя… Вот, к примеру: если Бог один, почему религий так много? Не пора ли Ему привести их к общему знаменателю? А то все они проповедуют добро, но жестокие войны из-за них не прекращаются. Для чего это Богу? Для чего Он вообще терпит зло, человеческое зло, всякий там Освенцим, Беслан и прочее, если в Его власти взять всё и пресечь одним махом? И чем Он такой милосердный, если вечно всех карает и перед Ним все по гроб жизни виноваты? Нет, ну, честно: чуть чего — будьте любезны: пёсьи мухи! То потоп, то огнём и мечом… Милосердие — опухнуть можно! А подстава с яблоком? А заповеди? Зачем создавать людей и навязывать им заведомо не выполнимые законы? Чтобы было за что карать? Да и кара вине почти никогда не соразмерна. Сколько злодеев живёт припеваючи? А сколько многострадальных Иовов кошмарят и кошмарят ни за что ни про что, на спор с дьяволом? И вообще, что у нас за Бог за такой, спрашивается, если мы по Его образу и подобию? Просто мозги плавятся!… Но главный, главный мой вопрос другой: почему я, несмотря на эти ужасные мысли, всё равно в Него верю?

Свою пламенную речь я произнесла, бурно жестикулируя и обращаясь к собственным рукам. Они у меня тоже очень красивые, моя гордость, их вид обычно придаёт мне уверенности — но, высказав столько крамолы, я от волнения осеклась, посмотрела на Филиппа, и мне расхотелось продолжать: слишком снисходительно, будто малому ребёнку, он улыбался.

Я быстро перевела взгляд на свои утешительно идеальные, покрытые чёрным лаком, ногти. Мало кому идёт чёрный лак, а мне — очень, от него мои белые аристократичные пальцы кажутся ещё белее и аристократичнее. Вот такая я редкая птица… пусть и глупая.

— Твой главный вопрос действительно самый главный, поэтому к нему мы вернёмся позже, — на удивление почтительно, как пожилой родственнице, которую не хотелось бы обижать, сказал Филипп. — И цитатами из Библии заваливать тебя не стану, не беспокойся. Но для начала спрошу: неужели ты не видишь ловушки, в которую сама себя загоняешь?

Я с равнодушным видом мотнула головой: не-а, не вижу. Ты умный, ты мне и покажи.

— Ты человек мыслящий, к вере пришла не маленькой девочкой, креститься решила сознательно, а всё-таки совершаешь типичную детскую ошибку. Правда, она характерна и для взрослых, если они не привыкли много думать…

Он умолк и задумался, улетел куда-то мыслями, словно воздушный шарик к потолку.

— Какую ошибку? — Я дёрнула за ниточку, возвращая шарик к себе.

— Ошибку?… — Филипп, сам не замечая, сильно взъерошил свои густые тёмные волосы. «Старше меня, а поседел меньше. Несправедливость», — в который раз мигнул лампочкой мой счётчик мирских обид. — Я называю это очеловечиванием Бога. Точнее, отношений с Богом. В смысле, что Бог — отец, а человек, когда покрестится, чадо. Если чадо хорошее, послушное — отец к нему добр. А к непослушному строг, но справедлив, зря не отшлёпает.

Я довольно неэстетично раскрыла рот.

— А разве общая идея какая-то другая?

— Только на примитивный взгляд. Неужто и ты думала, что достаточно покреститься, объявить Богу: «Вот я, твоё чадо, ничтожно малое и ни шиша неразумное, прими меня, прости, вразуми и направь» — и всё тут же пойдёт как по-писанному? За послушание — конфета, за непослушание — подзатыльник?

Я засмеялась.

— Ты знаешь, если честно, то — да. Думала. Что как по-писанному в Писании. Разве там не так? И ещё я думала, что Бог, если Он правильный отец, должен понимать: дети не могут постоянно вести себя хорошо. Они способны и нахулиганить, но это не значит, что они плохие, за это их нельзя наказывать чересчур сурово и…

— А позволь поинтересоваться, — с некоторым возмущением перебил Филипп, — тебе не приходило в голову, что, если рассуждать в рамках твоих нелепейших антропоморфных построений, Бог уже слишком стар? И что Он не отец, а скорее прапрапрапрапрадед? Не сосчитаешь, сколько раз «пра»… И что Он столько трудился ради нашего блага, что худо-бедно заслужил право быть вздорным? И отношения с Ним ввиду преклонного возраста должны строиться иначе: не Он о нас должен заботиться, а мы о Нём?

Я фыркнула и погрозила пальцем:

— Не богохульствуй, а то после смерти не попадёшь в рай и мы там не встретимся.

— Ладно, не буду. Хотя, боюсь, встреча нам с тобой обеспечена. Правда, не в раю. — Его слова прозвучали так безнадёжно и горько, что он, похоже, сам испугался и как-то затравленно огляделся по сторонам. — Лучше вернусь к главному. Почему люди, несмотря ни на что, верят в Бога?

Филипп задумался, кашлянул, почесал в затылке, поёрзал. Ещё раз кашлянул. Ещё подумал. Я ждала.

— Разумеется, то, что я собираюсь сказать, всего лишь моя собственная теория. И она, следует признать, вся сшита из общих мест. Такое банальное лоскутное одеяло. Поэтому не понравится, не соглашайся. Я вовсе не претендую на…

— Да изрекай уже наконец! — У меня лопнуло терпение.

— Хорошо. Итак, банальность первая: вера в высшие силы заложена в природе человека. Человек — животное слабое, плохо защищённое. У него нет ни клыков, ни когтей, ни панциря, ни даже шерсти. Он долго развивается, долго нуждается в опеке родителей и верит в них, другого ему не нужно. Но позже, сообразив, что родители не в состоянии оградить от всех бед, начинает искать защиту получше — гарантированную, всесильную.

Филипп опять почесал в затылке.

— Блохи? — посочувствовала я.

— Что? — Он недоумённо посмотрел на меня сквозь задраенный, мутный иллюминатор своей философской капсулы, так, словно видел впервые. — А-а. Блохи, блохи… забыл поморить, — рассеянно ответил и пригрозил: — Не отвлекай, а то собьюсь.

Я выпрямила спинку и сложила руки на коленях: примерная девочка.

— Слушай дальше. Человек ищет новую защиту. Как правило, это происходит в том возрасте, когда сознание адаптивно и легко принимает любое готовое решение, которое, тоже как правило, на блюде преподносит общество. То есть, в зависимости от ситуации, магические ритуалы, амулеты, тотемы, божков, идолов, религию. И человеку, прекрасно осознающему свою слабость и несовершенство, защита кажется тем надёжней, чем дальше она отнесена от него самого и чем меньше вынуждает рассчитывать на собственные силы. И вот тут правильно организованный монотеизм вне всяческой конкуренции. Ибо кто позаботится о ребёнке лучше собственного, и к тому же наделённого волшебной силой, отца? И кто откажется от подобной опеки, когда получить её легче лёгкого: знай соблюдай установленные в семье правила и смиренно подчиняйся воле папы. Ведь он лучше знает, что для тебя хорошо, а что плохо, так?

Филипп сделал паузу, и я машинально кивнула: так.

— Кстати, постулат: «На всё воля Божья», разумеется, искренне принимаемый, с моей точки зрения, самый простой и действенный вид психотерапии. Короче говоря, верить человеку куда проще, чем не верить.

— А как же атеисты? Имя которым легион? — поинтересовалась я, подчеркнув «легион» голосом. Имелось в виду: мы тоже умеем Библию цитировать, но прозвучало почему-то ехидно.

— Хмм. Разве ты не замечала, что атеизм — самая истовая из религий? Пусть её адепты молятся не Богу, а его отсутствию — какая разница? Они, знаешь, такой… филиал головной конторы. Атеисты распространяют идею Бога и, если угодно, пропагандируют её. Самими своими спорами, отрицанием они поневоле признают, что есть о чём спорить и что отрицать, ведь так яростно защищаться можно от страшного либо неизведанного, но никак не от пустого места. И к тому же, нет на свете атеиста, который хоть бы раз в жизни, да не взмолился: Господи, помоги! С искренней надеждой на помощь, заметим в скобках.

— То есть, по-твоему, атеизма как такового не существует?

— Напротив, существует, и великолепно себя чувствует — только он по сути своей глуп. Идея божественного слишком глубоко внедрена в сознание человека, чтобы с ней бороться. Божественное — внимание, внимание, банальность вторая! — это, помимо всего прочего, стремление человека к самому лучшему, чистому, доброму и светлому в себе самом. Поиск Бога в себе… Да и где ещё Богу проявиться во всём величии? Вот скажи, если бы человечества не было, где был бы Бог?

— Кхм! Я, конечно, извиняюсь: везде. — Пошло, предсказуемо, а главное, не смешно… и что заставило меня это ляпнуть? Не знаю. Что-то. Перебор по части пафоса, наверно. С Филиппом случается, а мне всегда против шерсти.

— Да, да, — бегло «оценил» мой юмор Филипп и поехал проповедовать дальше: — но кто бы о Нём знал, Его чувствовал, Ему молился? Облака? Камни? Гады морские?

Я скорчила гримасу, на русский язык приблизительно переводимую как: «Эка!». Нет, ну, правда: загнул. Однако не возразишь так сразу, без пол-литра.

— Ну… Он создал бы себе кого-нибудь…

— Кого-нибудь мыслящего? Осведомлённого о Его существовании? Зачем — если уже есть мы?

Филипп умолк с видом победителя, но вскоре заговорил снова:

— В общем, получается, что мы повязаны: люди и Он. Ни нам от Него, ни Ему от нас никуда не деться. Такое взаимное паразитирование, в хорошем, биологическом, смысле слова. Правда, с религией и заповедями несколько иная история, но тебе в любом случае переживать не о чем: верить — естественно. И не стыдно.

Он посмотрел на меня хитро и по моей спине послушно побежали мурашки. Млеть от его обаяния для меня тоже было естественно — но, с учётом нашей истории, уже чуточку стыдно.

Хотя на белом свете возможно всякое, и ни одна история не нова, наша всё-таки не из тривиальных. Началась она, когда мне было пятнадцать и родители на лето отправили меня к дальним родственникам отца в Белоруссию, в деревушку на границе с Польшей. Места исконно католические; заповедник праведных зубров, как говорил мой папа. Я ехала туда в ссылку, «во спасение» от дурной компании. Я ведь упомянула, что росла далеко не ангелом, но если совсем честно, то попросту бандиткой, и компания у меня была соответствующая. Нет, мы не грабили ларьки и не громили автобусные остановки, мы были опасны, скорее, сами для себя: балдели под панк-рок, трэш, хэви-метал, и так и мечтали как-нибудь, где-нибудь пролить «Пот, кровь и слёзы». И, пока наши замотанные родители очумело добывали для нас же трудный постперестроечный хлеб, мы, в самом невинном варианте, слонялись по Новому Арбату, разглядывали в витринах бесконечного ряда ларьков — их тогда ещё не снесли — жутковатые Стоунхенджи искусственных членов, хрипло гоготали, матерились, курили (случалось, что травку) и пугали своим видом прохожих.

Со стороны, на невнимательный взгляд, мы действительно выглядели устрашающе: косили кто под панков, кто под металлистов, кто под рокеров, а кто и под полный трэш. У меня же имелась кликуха: Готка, и косить под неё не требовалось. Природа неизвестно за какие заслуги наградила меня мертвенной, меловой бледностью — румянец на моих щеках не появляется ни при каких обстоятельствах, — а также очень чёрными волосами, бровями и ресницами, странно светящимися бледно-голубыми глазами, тёмно-вишнёвыми губами и скелетоподобным изяществом. Моя раскраска до того экзотична, что под ней не особо заметна моя, объективно говоря, некрасивость. Откуда сие счастье взялось, объяснить, глядя на ближайших родственников, невозможно; матушка моя не из Магдалин, но даже если бес и попутал бы её согрешить, то, вероятно, максимум, что мне светило бы в качестве генетического презента, это схожесть с личинкой колорадского жука, которому, сколько себя помню, посвящались без остатка мамины дни и частенько поздние вечера.

Резюмируя: когда я в чёрном, даже готы принимают меня за свою. И Филипп прав: я стесняюсь своей внешности, но вряд ли согласилась бы поменять её на другую.

Лет до шести я, по выражению бабушки, была малокровным галчонком, зато потом буквально в одночасье превратилась в демоническую нимфетку, а ещё через несколько лет — в типичную женщину-вамп. По облику, не по сути; внутренне я до сих пор подросток — так, во всяком случае, утверждает Филипп. Но кому какое дело до нутра, если встречают по одёжке, верно?

Представьте, какой посланницей сатаны казалась я благочестивым и богобоязненным жителям тихого белорусского села! Я, прикатившая из апокалиптичного будущего на машине времени в своих мини-юбках, узких майках, с серьгой в левой брови и столичным гонором, бьющим на километр во все стороны — им, надевавшим по воскресеньям парадное и торжественно шедшим к мессе? Женщины в строгих платьях, мужчины в белых крахмальных рубашках… Женщины отводили, а мужчины скашивали на меня глаза — однако ни один не вырвал себе глаза и не бросил от себя, как велит Писание; видимо, я не подпадала под разряд серьёзных искушений. (Да и пробросаешься этак-то, на всякий искус по органу, вскользь заметил однажды реалист Филипп). Он, сын наших соседей Крыжевских, слушатель гродненской духовной семинарии, заметил меня сразу, едва приехал домой на каникулы. Крыжевских в деревне уважали: старшая дочь — монахиня в Санкт-Петербурге, средний сын готовится стать священником. Ну, просто предел мечтаний, дивилась я. А как же внуки? Разве что от младших близняшек, и то не факт: для Господа здесь, похоже, не скупятся на агнцев.

Немыслимый красавец Филипп и московская штучка я глянули друг на друга с крылец домов, стоявших напротив, через дорогу, и дело, как, в общем-то, всегда в таких случаях, было сделано; роковое влечение вступило в свои права. Впрочем, то лето прошло в осторожной дружбе: нам настолько приятно было вместе гулять и разговаривать, что мы оба бессознательно опасались всё испортить. За нами пристально следило множество глаз, и мы постоянно им и себе доказывали, как невинно наше общение. Я тревожилась: вдруг запретят, разлучат; Филипп, думаю, и сам убежал бы, лишь заподозрив себя или меня в грехе. Мы и думать не смели соприкоснуться мизинцами, не то что поцеловаться; вместо этого сидели вечерами на крылечке и пели. Филипп умел играть на аккордеоне, знал тьму-тьмущую старинных песен, романсов, и нас обоих Бог не обидел ни слухом, ни голосом. В песнях на закате под гармошку таился древний языческий эротизм — такой силы, что, честное слово, лучше бы мы обнимались и целовались, но никто ничего опасного не замечал; наоборот, слушая нас, все умилялись до невозможности.

Я вела себя паинькой. С инстинктом птицы, отводящей охотника от гнезда, я изображала заблудшую душу, которую успешно спасает добрый пастырь — и с инстинктом опытного охотника держалась чрезвычайно скромно с Филиппом. Ему, с его идеалами и предполагаемой будущностью, прозрение было в высшей степени противопоказано. Это прекрасно понимали и он, и я — каждый по-своему, и сообразно собственному интересу.

Постепенно люди привыкли видеть нас вместе и утвердились в мысли, что Филипп относится к малолетней оторве как старший брат и отрабатывает на ней священнические навыки. Что же, результат налицо; мальчик правильно выбрал профессию. Даже мои родные поверили в моё обращение. Письмо с благой вестью об этом прибыло в Москву немного позже меня.

Мы с Филиппом расстались ни о чём не договариваясь, и целый год я ничего про него не знала, но думала постоянно и чувствовала, что и он думает обо мне — и всё равно ежедневно впадала в отчаяние: он забыл меня, забыл, забыл навсегда! Да и к чему обо мне помнить? Следующей осенью его ждёт рукоположение и — целибат! До краёв переполненная влюблённостью, я стремилась к неподвижности и одиночеству; дурной компании редко удавалось меня куда-нибудь вытащить. Я пересматривала «Поющих в терновнике» — их как назло чуть ли не каждый месяц повторяли по телевизору, — плакала вместе с Мэг и завидовала её красоте. Будь я такой же, Филиппу, конечно, никуда бы не деться… Но я-то — уродина! Придётся брать умом, подумала я и стала лучше учиться. И, хотя характер мой ни капельки не изменился, родители не могли на меня нарадоваться, а папа, судя по самодовольному виду, то и дело заново награждал себя медалью за вовремя принятое гениальное педагогическое решение. Когда весной я с деланным безразличием спросила, поеду ли в этом году к тёте Лесе и дяде Власу, в семье воцарилось ликование.

Филипп и я встретились, полагая, что всё будет как прежде, но всё изменилось, и в первую очередь — законы точной науки арифметики. Вдруг явственно ощутилось, что мне не «чуть больше пятнадцати», а «почти семнадцать», притягательность моя усилилась бесконечно, а наша разница в возрасте сократилась до нуля, если и вовсе не поменяла знак. Филипп так волновался и трепетал от одного моего присутствия, что казался мальчиком-подростком в когтях коварной опытной обольстительницы — и странно ли, что эта роль пришлась мне особенно по вкусу?

Я соблазнила Филиппа буквально через пять минут после того как он признался мне в любви. Два месяца мы ходили вокруг да около снедающей нас страсти — как два волка, представлялось мне, которые случайно встретились возле погибающей лани и, сцепившись голодными глазами, скалясь, вздыбив шерсть, медленно вытаптывают круг за кругом над вожделенной добычей, но боятся друг друга и не решаются бросится.

Уверена, мы протоптались бы много дольше, если бы Филиппу не пришла пора ехать в свой будущий приход принимать сан и вечные обеты. Неплохой катализатор для двадцатитрёхлетнего девственника, впервые осознавшего, как громогласен зов пола и как трудно будет всю жизнь бороться с грехом любострастия. Филипп терзался, не зная, имеет ли моральное право становится священником, и, в общем и целом, больше выяснял отношения с Богом, чем с собой или со мной.

Мне-то всё казалось предельно ясно: раз любовь, мы должны пожениться, а Бога — побоку.

Я не дала Филиппу шанса опомниться; он и «господи» не успел сказать, как мы стали любовниками. В лесу — куда ещё крестьянину податься. (Правда, после я долго не могла отделаться от мысли, что ход событий определила моя волчья метафора…) Короче, лань мы сожрали, и я, несмотря на полное отсутствие опыта, испытала неземное блаженство. Филипп тоже, на миг. Затем им овладел ужас: что я натворил, что будет, что делать? Я понимала его смятение и не обижалась, но считала, что участь наша решена. Принесённая в жертву девственность была моим козырным тузом в игре против Бога; я практически не сомневалась в победе. Как я тогда радовалась, что судьба удержала меня от участия в сексуальных забавах, которым очертя голову предавались почти все в моей нехорошей компании!

До отъезда Филиппа оставалась неделя, и всю неделю он не мог от меня оторваться. Мы мало разговаривали, только шептали друг другу всякие глупости, но мне казалось и без слов ясно, что его священничество обречено. Мы любим!!! А посему быть нам вместе и ныне, и присно, и во веки веков… Однако в последний день Филипп, пряча глаза, признался, что у него не получается разобраться в своих чувствах: жизни без меня он не мыслит, но и без Бога не мыслит тоже.

— А совместить что… нельзя? — потрясённо прошептала я. Неужто не существует богоугодных занятий для женатых?

Я узнала, что отношения Филиппа с Богом сложнее, чем мне представлялось: в младенчестве он опасно болел и мать, молясь за него день и ночь, обещала в случае благополучного исхода посвятить сына Богу, отдать в монахи.

— Пойми, — бормотал Филипп, — я…

— Понимаю, — спокойно и подчёркнуто жестко ответила я, высвобождаясь из его рук, — Бог плюс матерь равно святое в квадрате.

Встала, отряхнула юбку, перекинула волосы за спину и, не оглядываясь, пошла к дому. Не по тропинке, а, как здесь говорили, напрямки через ельник.

Ветки хлестали меня по лицу, корни лезли из-под земли, хватали за ноги. Я ничего не замечала, и не плакала, лишь из последних сил сжимала зубы и старалась не дышать — так больно было в груди.

Ночью, вместе с рыданиями, меня раздирал истерический смех: зачем столько пялилась в идиотские сериалы? Вот сама и угодила в терновник, ха-ха-ха! Голым задом! А Филипп-то хорош: девственник, девственник, а как пёкся, чтобы я не забеременела! Ясно теперь почему, святоша!

Утром он явился проститься, но я не вышла, сказала, плохо спала, голова болит. Но передайте — счастливого ему пути и всего хорошего, с Богом! Запятая в моём пожелании проскользнула почти не замеченной.

Что дальше? Я вернулась в Москву и яростно набросилась на учёбу в попытке что-то доказать не то себе, не то Филиппу, не то Всевышнему. Закончила школу, поступила в один из новоявленных университетов, на первом курсе вышла замуж, на третьем развелась, получила диплом PR-менеджера и, не слишком понимая, кем, собственно, являюсь по профессии, устроилась в крупное рекламное агентство и работала там, неуклонно поднимаясь по служебной лестнице. Мне повезло: моя внешность и дерзкая, злая победоносность, рожденная на далёкой лесной тропинке, почти всё делали за меня.

Я стала счастливой обладательницей однокомнатной квартиры и личной секретарши, а также прозвища у подчиненных: Зада. Сокращение, и не от задницы, а от «Восставшей из ада» — что же, по-моему, почётно. Правда, впервые узнав, я удивилась: ведь вроде бы научилась обуздывать свой характер?… Меня по умолчанию считали роковой женщиной. Мужики и правда сходили по мне с ума, но пользовалась я ими гораздо реже, чем мнилось завистливым окружающим. О Филиппе я НЕ вспоминала примерно триста пятнадцать миллионов пятьсот тридцать две тысячи восемьсот раз: столько, сколько секунд прошло с момента нашего расставания. Хотя, наверное, для чистоты отчётности отсюда следует вычесть время, потраченное на сон: во снах он являлся мне регулярно.

А потом его перевели в Москву, и он нашёл меня через Интернет. На свою же глупую голову — от такой пожирательницы мужчин, в какую я превратилась, ему было не уйти. Шучу: я никогда не покусилась бы на святое, но с первой минуты первой встречи наша страсть вспыхнула с новой, зрелой, силой, а веру к тому времени Филипп потерял. Веру в институт церкви, не в Бога, много раз втолковывал он мне после. И вскоре добровольно, без какого-либо давления с моей стороны — разве что физического, но в сугубо приятных формах — расстался с церковью, и не фигурально, а буквально: объявил об уходе, лишился сана, покинул монастырь. Я дразнила его расстригой. Слово смешное, но человеку мирскому трудно даже представить, что это значит и какими последствиями грозит. Вдобавок, католическая община в Москве была тогда не велика, а Филипп успел прославиться как «святой» священник — ходили легенды о силе его молитвы. Прихожане рыдали; братья по вере рвали на себе волосы и денно и нощно просили Господа вразумить отступника; родители сгоряча прокляли. Словом, жертва во имя меня была непостижимо огромна.

Мои ботаники, кстати, тоже не выказывали восторга по поводу нашего союза, хотя их отношение, думаю, легко поменяло бы знак, если б мы сразу подали заявление в ЗАГС, причём желательно из-за моей глубокой беременности. Что ж, пожалуй, для меня так действительно было бы лучше.



Поделиться книгой:



Регистрация