Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: После бури. Книга вторая - Сергей Павлович Залыгин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Вы хороший работник, товарищ Корнилов. Вы очень кстати пришли в Крайплан, когда Пятнадцатый съезд ВКП(б) принял решение о составлении первого пятилетнего плана... Вы фактически возглавили КИС, потому что товарищ Вегменский... он прекрасный товарищ, а вы работаете преданно, как настоящий революциионер. В то же время я знаю... в вас живет, живет ваше прошлое, ваше бывшее. У вас, кажется мне, я почему-то догадываюсь, существует даже собственный Апокалипсис... а? Возможно?

— Что же! — откликнулся тогда Корнилов.— Апокалипсис был революционной книгой. Многие века. Еще английские революционеры руководствовались ею и боролись не столько с королями и с королевами, сколько с концом света, полагая, что короли и королевы — это воплощение антихриста, что они-то и учинят всеобщий конец. Право же, это стоило свеч!

Лазарев выслушал Корнилова, помолчал, на энергичном лице его еще мелькнула догадка, он сказал:

— Между прочим, Апокалипсис предусматривает тысячелетнее правление праведников и мудрецов. Мне нравится именно эта сторона дела. А вам?

— Мне? Мне нравится эта мечта, но не одна, а в сочетании с разными представлениями о конце света. Подумать только, целые науки были созданы по этому поводу, обширные и последовательные теории кончины мира были в употреблении! И это не помешало их создателям выжить, укрепиться на земле и создать духовные ценности! Это им только помогало!

— А я все насчет того тысячелетия. Где одна тысчонка, там пристегнем и другую, и третью! Было бы к чему пристегивать! А упустить момент — это, знаете ли, такое преступление, которому и наказания-то не выдумаешь!

Тут вошел в кабинет Бондарин, у него была манера — приходить именно в такие интересные моменты, он послушал краешком уха, о чем речь.

— Господи, боже мой! Ну, ладно, продолжайте, продолжайте, я вам не помешаю, я только представлю здесь некоторые безотлагательные интересы Советского государства и тотчас еду! Вот это, Константин Евгеньевич, план развития угольной промышленности, рассмотренный и утвержденный на последнем заседании президиума, его надо подписать, а вот это письмо в совнархоз по вопросу о строительстве оловозавода... Тоже надо подписать. А это шестое наше письмо в совнархоз по этому же предмету, ответа нет...

И Бондарин вышел прочь, но продолжения разговора между Лазаревым и Корниловым не состоялось.

Теперь продолжение должно было состояться между Корниловым и Ниной Всеволодовной. Иначе быть не могло. С кем же было продолжать!

ь
1с .4
•,
с1
"' .~фф'
~$ •
!.»'
С Ф'ч
с
• / с
с л
ь!
с.
с
• Р
с
!
л.
ч

И вот как случилось: во дворе крайплановских жилых домов, посреди весенних луж Корнилов встретился с Ниной Всеволодовной и, слово за слово, разговорился с нею.

Она изменилась вся: похудела, потеряла что-то в плавности движений, а что-то в голосе. В голосе — уверенность и легкую беспечность.

Нина Всеволодовна захотела рассказать Корнилову кое-что о себе, о том, что товарищ Прохин уже предлагал ей должность переводчицы на связях Крайплана с АИК — с Автономной индустриальной колонией «Кузбасс» (Autonomous Industrial Colony «Кузбасс») и с ее отделениями в Берлине и Нью-Йорке... Эта колония, объясняла Нина Всеволодовна, состояла из американских, голландских и других европейских рабочих-горняков, они приехали в Сибирь, чтобы делом помочь первому в мире государству рабочих и крестьян. Отношения с колонией были трудные, переписка с нею огромная, тут-то и пригодились бы ее, Нины Всеволодовны, знания, а она отказалась. Прохин очень удивился, но от своего намерения не отступил, подыскал место зав. канцелярией в Сибпромбюро с двухмесячным испытательным сроком. Она отказалась снова: «Не справлюсь ».

Прохин, для которого отказы Нины Всеволодовны были совершенно необъяснимы, тем не менее очень терпеливо и доброжелательно объяснил ей, что это, собственно, даже и не его личные предложения и хлопоты, а заботы и хлопоты товарища Озолиня, секретаря Крайкома ВКП(б). Озолинь обязательно хочет пристроить ее в какое-нибудь солидное учреждение, да не так-то это нынче просто даже для него, первого в крае лица,— безработица!

«А я еще подожду, сколько можно...— снова ответила Нина Всеволодовна Прохину.— Год или два подожду».

Тогда Прохин сказал:

«Да мало ли что может случиться через год? Тем более через два? Может быть, и самого-то товарища Озолиня уже не будет на нынешней должности?» Прохин, столько лет будучи ответственным работником планового органа, тем не менее очень часто таким образом говорил: «Да мало ли что будет через год? Тем более через два?» А Нина Всеволодовна и тут ответила решительно: «Спасибо, Анатолий Александрович, я все-таки обожду!»

Прохаживаясь с Корниловым вокруг крайплановских домов с водоразборной колонкой посередине в с дровяными сараями по краям общего двора, Нина Всеволодовна говорила:

— Я хочу, я обязана продлить тот образ жизни, который был у нас с Костей! В этом для меня смысл, хотя я и не знаю какой... Но поверьте, Петр Николаевич, смысл обязательный! Я боюсь что-то менять! Что изменилось, что случилось, то уже случилось, но сама я не должна что-то менять, а только сохранять! Только! У меня есть ценные вещички, остались еще от матери, вот я и снесу их в Торгсин, и продам, и получу дефицитные продукты и промтовар, мне на два года хватит!

Это было, показалось Корнилову, серьезное и даже необходимое предисловие ко всему тому, что хотел, что обязан был сказать ей он, но тут Нина Всеволодовна остановилась, прикоснулась к его пуговице одним пальцем и вдруг:

— А знаете, Петр Николаевич, скоро мы будем соседями! — сказала она.

— Мы и сейчас живем с вами в соседних домах.

— А будет совсем близкое соседство. Да. Не могла же я просить Крайплан, чтобы за мной оставили такую большую, двухкомнатную квартиру, это просто-напросто было бы нахально. Две комнаты, огромная прихожая, кухня — как же так? И все это для одного человека? Для одной вдовы? И теперь вот как будет сделано: из моей прихожей прорубят дверь в меньшую комнату, ее разгородят надвое и в одной половине сложат плиту, то есть сделают маленькую кухню. И туда, в ту квартиру, поселят вас... А я останусь в большой комнате и в большой кухне. Конечно, тоже очень щедро, я понимаю... Зато и вас отселят из коммунальной квартиры... Но тут вот в чем дело: я буду вас очень бояться, Петр Николаевич!

Ошеломленный этой новостью, Корнилов спросил:

— Почему же? Почему бояться?

— Не знаю... Консгантин Евгеньевич когда-то говорил: «Корнилов — исключительно честный работник. И весь в себе, сложная вещь в себе! Ему, наверное, нужно больше общаться с советскими людьми, хотя бы из «бывших». Он слишком одинок. А еще, мне кажется, Ниночка, что ты могла бы немножко воспитывать этого умника! » — так говорил о вас Костя! Именно так...

И вот крайплановцы заметили, что в Корнилове появилась готовность сочувственно выслушивать каждого, а тогда и оказалось, что многие в этом нуждаются, многие решили, что так и должно быть: кому же, как не Корнилову, много пережившему одинокому человеку, у которого всего и забот-то, что о себе самом, выслушивать и как можно ближе принимать к сердцу чужие заботы? Нельзя же, в самом деле, быть счастливым одиночкой — это так некрасиво, так эгоистично, так несвоевременно в эпоху коллективизма!

Для начала доверительное знакомство состоялось у Корнилова с профессором Сапожковым Никанором Евдокимовичем. Собственно, Сапожков уже не был профессором — пять лет назад студенты отказались слушать его лекции по причине прошлого сотрудничества Сапожкова с Сибирской областной думой, а также и с Временным сибирским правительством, он входил туда министром просвещения. Министр он был так себе, но человек в Сибири популярный, имя известное, демократическое. Он был из крестьян, был учеником К. А. Тимирязева, был путешественником и никогда не скомпрометировал себя близостью к самодержавным чинам. До революции Сапожков вообще стоял вне политики, если не считать его приверженности к другому своему учителю, сибиряку-сепаратисту Григорию Николаевичу Потанину. Но связи с Потаниным ни одним правительством не ставились кому-либо в вину — уж очень тот был крупным ученым, выдающимся путешественником по Сибири, Китаю, Монголии и Тибету, а если и состоял главою контрреволюционного временного сибирского областного совета, так только две недели, тут же и сложил с себя обременительные полномочия. В 1920 году Потанин умер, и тогда же Советская власть одну из улиц в центре Красносибирска назвала Потанинской.

Но так или иначе, а только красное студенчество не простило Сапожкову его министерского прошлого, и он, оставив в Томске огромную квартиру, почти что музей, уехал в Красносибирск и поступил в Крайплан в качестве старшего референта. Здесь его очень ценили.

Два года назад Сапожкова приглашали обратно, к нему приехали представители университетских студенческих организаций, профсоюзных и партийных, но Никанор Евдокимович отказался наотрез, объяснив, что на поприще практического планирования он гораздо нужнее, чем на кафедре.

Ну вот, а Корнилов заметил, что Никанор Евдокимович каждый вечер выбегает во двор и очень нервно, торопливо колет дрова около своего сарайчика, а то почти бегом делает с десяток кругов, огибая по часовой стрелке оба крайплановских жилых дома.

Что за причина? Неужели семейная какая-нибудь? Семья Сапожкова считалась спокойной и внутриорганизованной. Она была сложной по составу: сам Никанор Евдокимович, его пожилая и болезненная жена, дочь Анастасия, старая дева, молодость она провела в отцовских экспедициях; младшая Александра с девочкой Дашенькой, мужа Александры, белого офицера, расстреляли белые же, заподозрив в симпатиях к красным, а еще был племянник Сапожкова Витюля, сын брата его жены. Живой мальчик, крайплановцы его любили, о родителях же его ничего не было известно, наверное, погибли в войну — расстреляны, извелись от голода, от холеры, от сыпняка, а может быть, эмигрировали за границу и не хотят подавать о себе вестей.

Ничего исключительного — сводных семей, одиноких мужчин, а женщин тем более, со времен германской и гражданской войн, голода 1921 и предшествующих годов было в России сколько угодно.

Итак, Корнилов решил свести с Никанором Евдокимовичем знакомство поближе, но сначала представил себе тот разговор, с которого они начнут...

Он вспомнил, что однажды Никанор Евдокимович говорил по какому-то поводу так:

«Число животных, насекомых, пресмыкающихся, рыб, растений и всех вообще организмов на земле с каждым годом уменьшается и уменьшается, человек — главная тому причина, но сам-то человек неизменно и очень быстро увеличивается численно. Уж не хочет ли он остаться единственным живым организмом на всей земле? Тогда это гибель, это конец ему самому! Разве не ясно?»

Как хорошо было бы и нынче начать с той же темы — с возможности гибели человечества, ближе, чем эта, для Корнилова ведь темы не было!

Только бы начать, а дальше Корнилов знал, что сказать... Например: «То, о чем вы говорите, дорогой Никанор Евдокимович, это биологическая гибель, почти естественная и потому почти не страшная. Гораздо страшнее гибель неестественная!»

Никанор Евдокимович спросит: «Например?» «Да вот хотя бы двойное, тройное, вообще многократное сумасшествие людей!»

«Это как же?» — не сразу поймет Никанор Евдокимович, а Корнилов ему разъяснит:

«Очень просто! Представьте себе, что человек, страдающий манией преследования, заболевает еще и клаустрофобией. А к этой сумме двух слагаемых добавится жажда накопительства. Ну, и так далее! И пошла писать история!»

«Так не бывает! — удивится Никанор Евдокимович.— Я о таких многоэтажных сумасшествиях не слыхивал!»

Ну, а после этого уже и пойдет, и пойдет между ними настоящий разговор!

— Прогуливаетесь? — спросил Корнилов у Никанора Евдокимовича за углом своего дома.

— Приходится...— тяжело вздохнул тот, поправил на голове малахай совершенно не профессорского, а какого-то дворницкого вида.

— Привычка! — догадался Корнилов.— Многолетняя привычка к путешествиям, необходимость движения!

Никанор Евдокимович отозвался сразу, с мгновенной искренностью:

— Сон плохой... Я бы, наоборот, я с желанием посидел бы дома за письменным столом, страсть сколько работы, но сон плохой. И вообще обстоятельства. Невыносимые обстоятельства... Сон плохой... ужасно плохой сон... А все почему? Сказать? А вот засыпаю и думаю, любит меня Витюля или ненавидит?

— Витя? Виктор?

— Ну да, племянник. Не знаете?

— Конечно, знаю...

— Только засну и тут же просыпаюсь в холодном поту: а если ненавидит?! И ведь очень похоже, что ненавидит... Слово ему скажу: «Витюля!» Ласково скажу, а он повернется и уйдет в другую комнату... Дверь открою в другую, а он: «Что случилось?»— «Ничего не случилось, слава богу!» — и захлопнет дверь перед моим носом. «Ничего не случилось, так зачем человеку мешать?!» Господи! Вот и не могу места себе найти, вот только во дворе, дровишки поколоть, вокруг домов побегать...

— А к черту его нельзя послать? Витюлю? — спросил Корнилов.

— Невозможно! Два раза пробовал, но тогда уже жизни нет совершенно никакой — Витюля замолкает на неделю, на месяц. Тогда он всю семью перестает видеть окончательно, а меня прежде всего. А если и замечает, то в виде чего-то мелкого, ничтожного, глупого, презренного, уж и не знаю какого... И взгляд на тебя, полный презрения и полный страдания, вот, дескать, какая выпала мне тяжкая судьба — жить рядом со старым дураком, с безмозглой скотиной!

— Ну, зачем так-то? — содрогнувшись, спросил Корнилов.— Вам кажется это! Для этого нет причин! Ведь вы же относитесь к Витюле хорошо!

— В том-то все и дело, что причин нет... Были бы причины, разве я бы метался вот так, как нынче мечусь? Нет, я бы тогда знал, что причины есть, я бы себя причиной и утешал. В том-то и дело, что мальчик действительно хороший — умница, красивый, здоровенький, сверстницы и сверстники его обожают. Но тем более непонятно, почему же он дома-то такой? Чем это мы заслужили, чем это я заслужил?

— Может быть, слишком уж много назиданий с вашей стороны?

— Нет, нет, минимум замечаний и требований, без которых уже обойтись нельзя: чтобы не позже двенадцати ночи домой возвращался, чтобы, уходя из дома, сказал «до свидания». А если намерен запоздать, чтобы предупредил, что сегодня, мол, запоздаю. Чтобы сказал «Спокойной ночи!» и «Доброе утро!». Но все это для него совершенно немыслимое дело! Чтобы он порошки пил, когда простужается, а не ходил бы нарочно босиком по холодному полу, чтобы иногда обедал вместе с нами, а не отдельно, стоя в кухне на одной ноге, прямо из кастрюлек, сперва второе, потом первое, потом сладкое, или же в столовке какой-нибудь... Но все это кажется ему диким. «Ишь, чего захотел, старый болван! Ходячий предрассудок!» Да я уже обо всем и рассказать-то не смею... Вот я плоховато слышу, а Витюля говорит со мной шепотом, а когда попрошу повторить, поворачивается и уходит!

— И вы никак не можете это объяснить?

— Мой порядок жизни ему не нравится, моя строгость к самому себе его раздражает. И то, что министром когда-то был, раздражает, в школе его дразнят, вот, дескать, министерский приемыш, Большевики это стерпели, а Витюля нет, не может! И то, что профессором был, раздражает: зачем был, на каком основании? Из-за этого он ведь нынче не только министерский, но еще и профессорский приемыш! И то, что я профессором перестал быть, выгнали меня красные студенты, не захотели слушать, хотя, уверяю вас, лекции у меня были порядочные, до революции демократическое студенчество меня любило, адреса преподносили мне, я двум или трем неимущим из числа отсталых народностей стипендии выплачивал, якуту и буряту одному, очень был способный человек тот бурят, после умер от чахотки, я ежемесячно еще и лечебные выплачивал, но Витюле это все — об стенку горох, ему все-все во мне противно, вся моя жизнь для него не та!

— Какая же Витюле нужна жизнь?

— Не знаю, право... Да он и сам этого, конечно, не знает, никогда не задумывается! В общем, что-нибудь не то, не то, что есть, а что-то обязательно другое. Я уж думаю: может, это потому, что у меня самого нет настоящего воспитания! Что я из мужиков профессором? Но... Разные у меня складывались отношения с коллегами, с такими учеными, как Обручев, Крылов, Потанин, Усов. Ни один из них, вообще ни один русский интеллигент никогда ни словом, ни намеком мужицким происхождением меня не попрекнул! Наоборот, уважение ко мне было больше от этого, я неизменно это уважение чувствовал, оно мне помогало. Тогда я грехи свои начинаю вспоминать. Перед кем виноват? Кого обидел? Дочь старшую обидел, Анастасию, это я понял — сделал из женщины путешественницу, а имел ли на это право? Так, может, Витюля мне за Анастасию нынче мстит? Но нет, Витюля и Анастасию тоже ненавидит... Ах, Петр Николаевич, простите, ради бога, не должен я, не должен был с вами таким образом говорить! — Никанор Евдокимович снял рукавицы, сунул их в карман полушубка и вдруг спросил: — А вы мои книги читали? «Пути по Алтаю»? — И, не дожидаясь ответа, заговорил дальше: — Почитайте мои книги, это будет утешительно. Я не скрою, когда кто читает мои книги, а потом еще ведет со мною о прочитанном разговор, я чувствую себя человеком. Я думаю: «Нет, не напрасно я путешествовал, тратил свою жизнь и жизнь Анастасии!» Я, наверно, все еще имею право жить, работать в Крайплане и планировать будущее! Витюля меня в этом всячески разубеждает, а вы будьте так добры, почитайте меня, очень простенькое чтение, но мне радость!

«Для возвращения из Алтая долиной Бухтармы рекомендую сплыть на плоту (ниже Черного порога). Там живут несколько сплавщиков, между которыми можно указать Дениса Холмогорова.

Плот связывается из 20 бревен с двумя гребями (на 7 — 8 человек и 30 — 50 пудов багажа). Делается помост из досок, на него насыпается куча земли для очага. За сплав до Усть-Каменогорска или даже до Семипалатинска (4 — 7 дней) берут с плотом 20 — 25 руб. За день сплываете 100 — 200 верст.

На плоту чувствуется полный покой и безмолвное движение при заметной податливости. На берегах сменяется картина за картиной, и пловцам большую часть времени остается сидеть и любоваться под аккомпанемент журчания воды».

«Нижнее течение Большого Талдуринского ледника отмечено мною в 1911 году красными линиями на скалах у боковых морен и частью на нижележащих камнях. С Поворотной гривы, с высоты 2855 м. н. м. открывается обширный и единственный по своей грандиозности вид на верхние потоки ледника и все питающие его вершины (рис. 50)».

«...Какой-то одинокий путешественник, по словам проводников, лет 20 тому назад прошел пешком через хребет из истоков Тайменьего озера в Мульту, но имя его утрачено»,

«...Тропа входит в огромную наклонную россыпь из угловатых камней, которая спускается до самого берега грозно клокочущей реки. Лошадь должна с большим умением и осторожностью переступать с камня на камень, вовремя делать крутые повороты, а то карабкаться на высокую ступень...»

Так и шло: днем Корнилов и Сапожков трудились в Крайплане, в кратчайший срок готовили материалы (исторические и современные) к плану дальнейшего развития Северного морского пути (СМП), а вечерами беседовали о Витюле.

Бондарин, тот после работы исчезал. Говорили, Корнилов не очень этому верил, но говорили упорно, будто у него роман с молоденькой и симпатичной девушкой из совнархоза. Так или иначе, но с Бондариным, помимо службы, бесед нынче не было. По ночам же Корнилов читал труды Сапожкова.

Описания горных пород, фауны и флоры, этнографию он пробегал наскоро, но пейзажи действовали на него, как никакое другое чтение, он видел и слышал горные реки и вглядывался в снежные вершины а то боязливо заглядывал вниз, в сумрачные пропасти — так он наверстывал упущенные в собственной жизни путешествия, досадуя на себя: всю жизнь он думал о природе, о ее законах, он хотел, чтобы ее ум был и его умом, из этого страстного желания и проистекало одно, другое, третье, пятое, десятое понятия, он усваивал дух природы и ее смысл, но плохо знал ее лик — горы, реки, леса, тундры, пустыни.

Он стремился не столько к видению, сколько к понятиям, и книги, подобные сапожковским «Путям», до сих пор казались ему незначительными — в них отсутствовала философия. Но теперь, читая, он испытывал горечь и еще одной потери своей жизни — путешествия!

— Я, Петр Николаевич, не могу понять, почему Витюля-то меня не понимает? Ведь так просто меня понять. И вот я утром глаза открыл, и уже страх: какая-то нынешний день выпадет мне судьба? Скажет ли Витюля «С добрым утром» или выйдет к завтраку растрепанный и злой, или не зайдет совсем и, не позавтракав, убежит в школу, а из школы еще куда-нибудь, а из куда-нибудь еще в какое-то место и я до поздней ночи буду метаться. Потом он придет и не скажет «Здравствуй!», и будет зол на меня за то, что я ждал, волновался. Это, с его точки зрения, что-то недостойное и мерзкое! «И не начинай со мной разговор — где был, с кем был, зачем был,— этим ты окончательно уронишь себя в моих глазах, а меня оскорбишь! Я уже и так оскорблен, неужели ты, дурак, не видишь этого?»

— Вам бы, Никанор Евдокимович, пересмотреть свои взгляды и привычки! Нынче другие времена, другой и образ жизни...

— Еще как пересматривал — по два раза! Сначала вспомнил все, что в крестьянской избе мальчишкой усвоил, как меня отец-мать учили к старшим обращаться и в доме жить; потом я то же самое по интеллигентным русским семьям проверял. А все, что мне и там, и здесь внушали, что неизменно чтилось и повторялось и в избе крестьянской, и в профессорской квартире, я и принял за истину. Это именно и пытаюсь Витюле объяснить! Но ему нипочем! Крестьянская изба и семья нипочем, смех один, интеллигентность нипочем, презрение одно, а что почем, он не знает и знать не хочет! Не хочет — вот что самое страшное! Не понимаю, как ему жизнь прожить? Без народности? Без интеллигентности? На чем он стоять-то будет?

— Ну; может быть, у Витюли новая какая-то мораль? Еще не известная вам, Никанор Евдокимович?

— Откуда ей взяться-то, новой, ежели не из народности и не из интеллигентности? Откуда мораль и образ жизни возьмутся за несколько лет? Для этого века нужны! Вот мне уже идет шестьдесят второй годик, старше меня в Крайплане, да и во всем, наверное, Крайисполкоме никого нет, но я все еще тружусь небесполезно, а теперь? Благодаря Витюле? Теперь доживаю век собачий без достоинства, без успокоения и даже без мыслей, к которым я всю жизнь шел, вот какой нынче я старый пес! И даже не пес, а старый-старый щенок с поджатым хвостом... И хозяин мне — Витюля! Дожил!

Чудный был мальчик этот Витюля — голубоглазый, розовощекий, хотя что-то жестокое на розовых щечках и на лобике уже обозначено.

— Как живет дядя? — спросил как-то при встрече с ним Корнилов.— Как себя чувствует?

— Нормально! — ответил Витюля. — Совершенно нормально. Портит себе жизнь разными выдумками, но тут ничего не поделаешь, сам виноват. Старость, должно быть, виновата!

«Провиант.

1. Сухари. Беречь от сырости. 40 — 50 фунтов в месяц на едока. Стоимость на месте 2 — 3 руб. за пуд.



Поделиться книгой:



Регистрация