Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Второй эшелон. След войны - Иван Михайлович Петров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Начальник артиллерии дивизии. До Березины отходили с боями, а там ногу в бедре перебило. Ранение как бы и не особенно тяжелое, но перелом косым оказался, а рентгена не было. Пока я в гипсе лежал, пока заметили и разобрались, нога короче другой на десять сантиметров стала. Надеются растянуть, новая операция предстоит. За тем и еду.

Среда была дружелюбной. Общность забот и неудач к этому обязывала, но одного выздоравливающего приняли прохладно, неприязненно, по его рассказам угадывая в нем, несмотря на его немалые годы, труса и ловкача.

— Я не из военных, а когда армия не выдержала, добровольно вступил в народное ополчение, назначили начальником химслужбы полка как ученого-химика, хотя противогаза и вблизи не видывал. Там же в партию приняли по моей просьбе. «Хочу умереть за Родину коммунистом», — написал. В одном из боев получил ранение, редкое, как врачи говорили, — пулевое сверху через стопу, без серьезного повреждения костей. Пролежал два месяца и выздоровел…

— Как же с такой раной за Урал угодили? Не полагалось бы.

— В санитарном поезде, как и все. Как погрузили, так до конца и довезли. Теперь по возрасту откомиссовали. Значит, войну и прошел. Пропуска жду и вызова. Может, с партийным билетом какие трудности предстоят, но надеюсь — уладится. В партии я всего месяц и был, простят, думаю, раненному в боях…

— А что с партийным билетом?

— Он не пропал. При ранении в землю зарыл, чтобы немцы не взяли, если в плен захватят. То место я колышком отметил и хорошо запомнил.

— Тут все просто — найдите этот колышек и по нему партийный билет. Только за неуплату членских взносов объясняться придется.

— Объяснил бы, по госпиталям мотался и все такое, но то место, где я партийный билет зарыл, немцами захвачено…

— Какого черта вы это нам рассказываете? С немцами объясняйтесь! Может быть, они вас за ученость помилуют.

Шум поднялся, но тут дверь открылась, и в комнату на носилках внесли лейтенанта-артиллериста, первого по-настоящему молодого, около двадцати, без одной ноги, а другая, парализованная, вытянутая и неподвижная, только числилась в наличии и явно мешала ему.

— Ненадолго я к вам, товарищи, часа на два-три, до вечера от силы. Но, извините, я сам себя не обслуживаю и…

— Скажи, что надо. Сами так лежали.

— Санитарка меня сюда провожала и еще с Урала дала телеграмму жене, чтобы встретила. Но не пришла. Телеграммы сейчас так опаздывают. Ее мать, теща, значит, пришла к поезду и сказала, что телеграмма поступила поздно, жена уже на работе была. Она тоже на работу торопилась, и о чем мне с ней разговаривать, с незнакомой старухой? Вот жена узнает и мигом сюда прибежит. Быстрая она и добрая. Я ей, конечно, не писал, что сильно искалеченный, зачем любящую душу раньше времени огорчать.

Бедный паренек, по-человечески близкий и очень милый, но как внушить ему особенности безвестного ему инвалидного мира, как объяснить всю сложность слов — «не огорчать раньше времени». Узнает он еще свою судьбу, узнает, познает.

— Давно женат, лейтенант? — спросил Быстров.

— Почти год, можно сказать, или неполные сутки. И то, и другое — правильно. Я еще курсантом был, когда познакомились, и в последнюю мирную субботу она приехала ко мне в Гродно. Днем расписались, вечер провели с товарищами, гуляли по городу, а в четыре утра я в бой, а она сюда пробилась, к родителям, их эвакуировали вместе с заводом… Писал я ей, она аккуратно отвечала, и по письмам мы еще лучше друг друга узнали и полюбили. Сюда звала, когда из госпиталя выпишут. И еще писала — смешная такая — устала, мол, от такой постной и бумажной любви. Но теперь недолго осталось… Настоящего жилья у нее нету, с родителями она в одной маленькой комнатушке, но есть остекленная веранда. Тепло в ней, и папа, писала, нам ее уступит. В ней и проживем до осени, потом наймем комнатушку и будем жить по-настоящему — только она и я.

Жена все не показывалась, лейтенант нервничал и волновался, и к исходу первого дня по минутам время подсчитывал, когда она, окончив работу, сможет за ним приехать.

Она пришла на второй день, совсем еще молодая, почти девчонка, красивая, и по возрасту и по военному времени худощаво-стройная. Она как будто намеревалась броситься к мужу, но, увидев его отечное небритое лицо, короткую культю ноги и его безуспешные попытки подняться с постели и сесть, — отшатнулась испуганно.

— Ты, Митя, не вставай, не вставай, тебе говорю. Я сейчас, мигом я! — И выскочила из комнаты.

И не вернулась.

Лейтенант изменился в считанные минуты. Лежал молча, больше на часы не взглядывал и перед вечером попросил позвать заведующего эвакуацией. На вызов пришла женщина средних лет, и все вышли, оставив их наедине.

Его увезли ночью, утром говорили — в Кемеровскую он просился, в дом инвалидов. Родных у него не оказалось…

Кто-то обозвал жену лейтенанта оскорбительным словом. С ним не соглашались, спорили, и вспыхнула перепалка. Постепенно в общем гомоне стал выделяться энергичный и несколько крикливый голос вчерашнего ученого-химика. И надо признать, говорить он умел, и его заключение: «Семья изначальная основа общества, его опора, и потому общественное мнение и наше законодательство стоят на страже семьи, осуждая, ограничивая разводы, а она, шлюха, бросила мужа-инвалида», — звучало весомо.

Ему возражали, и особенно убедительно говорил пожилой полковой комиссар, в свое время за какие-то погрешности уволенный из армии и принятый в народное ополчение только батальонным комиссаром, раненный осенью сорок первого:

— Подлинные семейные отношения между лейтенантом и этой девчонкой не успели сложиться, и попытка создать эту семью сейчас, может быть, выглядела бы красиво, но означала бы закабаление молодой и здоровой женщины, с ее правами на жизнь и на счастье… Я нахожу поступок этой еще молодой женщины, почти девчонки, вынуждено оправданным и внутренне честным. Строго говоря, мы даже не имеем права говорить о решении жены. Разве выезд мужа в дом инвалидов не является его молчаливым согласием на решение жены? Стало быть, это решение является их общим решением, суровым, конечно, рожденным суровой жизнью.

Так высказал комиссар жесткую, продуманную правду, и тихо стало.

В солнечный июльский полдень сорок второго Быстров медленно, опираясь на палку, передвигался по малолюдным улицам военной Москвы, знакомым ему с середины двадцатых годов. В Москве застала его война. Отсюда 26 июня с большими надеждами, верою в себя, в силы армии и народа, выехал он на Прибалтийский фронт. Прошел год только, но Москва изменилась, как бы опустела, хотя разрушения были незначительные или после всего виденного просто не бросались в глаза.

В Замоскворечье одно здание стояло без фасадной стены. В комнатах виднелись кровати и всякая домашняя утварь. Возле площади Маяковского от другого дома осталась только стенная коробка. Здание Большого театра было повреждено, образовались трещины, и рабочие эти трещины заделывали, колонны скрепляли обручами… Витрины магазинов, все большие оконные проемы первых этажей были защищены барьерами из мешков с песком, на остальных этажах окна крест-накрест заклеены полосками бумаги. Позолоченные купола соборов, некогда украшение старой купеческой Москвы, покрыты грязноватой защитной краской. На стенах многих особенно приметных зданий, включая Кремль, — камуфляжи, искажающие видимые с воздуха очертания зданий и целых кварталов. Памятники закопаны в землю или защищены, а из стен полуподвальных этажей на перекрестках грозно глядели пулеметные или пушечные амбразуры, построенные осенью сорок первого властью командовавшего внутренним обводом обороны столицы генерал-лейтенанта Артемьева.

Весь этот вид по-военному суровой и строгой столицы напомнил Быстрову Горький, октябрьские тревоги сорок первого. Тогда только отголосками доходили эти тревоги до горьковского госпиталя, в котором находился Быстров. Раненые были встревожены скоплением на улицах Горького легковых автомобилей с московскими номерами и знаками, всевозможными тюками на крыше кузова, капота и на продольных подножках. Госпитализированные впечатлительны, и озабоченность в такой среде легко и быстро перерождается в тревогу и страх. В тревогу не за личную свою судьбу, а за судьбу столицы, за судьбу родной страны.

Комиссар госпиталя переходил из палаты в палату, от кровати к кровати, успокаивал и объяснял:

— Москва наша и всегда нашей будет… А с Куйбышевым дело такое — надо было освободить столицу, главный центр обороны страны, от людей, не так уж нужных в делах войны, а также корректно и учтиво удалить из Москвы нежелательных нам дипломатов. Конечно, сбежали и паникеры, и с ними сейчас разбираются…

В начале ноября, точнее в ночь с пятого на шестое, немецкие самолеты обрушились на Горький. Раненые понимали: цель вражеских авиационных налетов — не город или госпитали, а два моста в черте города через Волгу и Оку, автомобильный, телефонный заводы, Сормово, что в стороне, и Дзержинск. Ходячие раненые укрылись в подвальных убежищах, куда выносили и большую часть лежачих, хотя некоторые шутливо, но настойчиво требовали:

— Оставьте на месте. Чтобы все эти этажи на меня попадали? Благодарю покорно! Лучше я сам последним на всех навалюсь.

Здание временами как бы ходуном ходило, но никакой паники или испуга раненые не проявляли, и вопрос у всех был один и тот же — как мосты, автозавод и телефонный?..

Особой надобности шляться по Москве Быстров не имел, он шел от Новомосковской гостиницы в скверик перед Центральным Домом Красной Армии — ЦДКА, как его в довоенные годы именовали. Сюда сколько уж лет непременно захаживали прибывшие в Москву командиры в надежде встретить старого знакомого, сослуживца, друга. Посещение этого скверика стало традицией, почти всеобщей в командирской среде, и, бывало, встречались друзья. Командиры, переведенные в столицу из провинциальных гарнизонов, в первые годы приписки в Москве этим местом тоже не брезговали. Старые привязанности еще сказывались, но, разумеется, проявлялись уже и зачатки столичного воспитания. Такой человек, узнав новости из старых мест службы, о перемещениях знакомых на прощание мимоходом скажет, не утруждая себя подробностями:

— Тут я начальником отдела, загляните в удобное время.

И ничего особенного в этом нет. Человек в гору пошел и к новому себя подготавливает, новые привязанности завелись.

Не любопытства ради Быстров к Дому Красной Армии ковылял. Дело стоящее было, подсказанное в управлении кадрами на Арбате:

— Документы оставьте и погуляйте себе по городу, не ожиреть чтобы.

Ожирения Быстров не опасался: питание по третьей норме — не роскошь, скажем прямо. Просто ходить надо было, укреплять ноги.

Пешеходов на улицах было мало, как и автомашин, но хромоногие встречались, и Быстрова, как одного из многих, не приметили бы, если б не его толстая сучковатая палка.

— Откуда такое страшилище? — залюбовался палкой капитан-зенитчик.

— У этой палки любопытная история. Одна особа, вдова инвалида первой мировой войны, подарила. Моему мужу, сказала, друзья из можжевельника вырезали, и он до конца своих дней ее не бросал. В могилу класть, как посоветовали, не решилась, на память оставила. Тебе подарю, походи теперь ты с ней.

Присели на скамеечке, закурили и разговорились. Капитан из москвичей оказался, еще в довоенные годы московское небо охранял.

— Не ваша пушка тут, возле театра? — спросил Быстров.

— Нет, не моя. Моя пушка на Кировской, вблизи почтамта, почти под моими же окнами. Когда спокойно, из дома за небом и наблюдаю. А сейчас время свободное, вот сюда и зашел — может, кого знакомого встречу.

— Спокойнее стало?

— Какое сравнение! Бывало, сотнями налетали, а теперь их к столице не подпускают, а если какой и прорвется — истребители над окраинами сбивают или наши пушки за дело берутся. Но и покоя особого нету — фронт только за Сухиничами. Стрельбу, небось, слыхали?

— Да, конечно, — сказал Быстров, наблюдая, как по широкой улице, выдерживая ритм шага, девушки сопровождали «колбасы» воздушного ограждения. Красивое зрелище, впечатляющее и — прискорбное. — Есть от них какая польза?

— Большая! По точечным целям бомбометание с больших высот невозможно, а эти «колбасы» самолеты на малые высоты не допустят. А эти улицы, где провода сняты, — готовые взлетные полосы.

— Паек как? Наркомовские сто граммов?

— В порядке! Неужто московские зенитчики похуже каких других войск?

Чудное дело война! Кто в болотной жиже днем и ночью барахтается, мокнет и мерзнет, а кого законная супруга греет. И тут, и там одна война. Чудно!

Но это вчера было, а сегодня Быстров часа три на этих скамейках просидел, половину дневной табачной нормы выкурил, и хоть бы один знакомый показался. Да и откуда им тут взяться? Былые знакомства в довоенном командирском кругу подраспались. Кто в землю лег, кто искалечен, а уцелевшие не тут шляются — воюют. Обновилась армия, выросла, и новые у нее командные кадры.

Быстров уже восвояси собрался, как вдруг старого знакомого приметил, и еще какого! — Ивана Тимофеевича, который медленно и вяло, как старик какой, плелся по узкому проходу между скамейками в его сторону. Давно они друг друга знали, и отношения между ними всегда были дружескими. На радостях обнялись, и тут Иван Тимофеевич, старый и опытный разведчик, в кармане друга пол-литровую бутылку на ощупь определил.

— Это что у тебя?

— Что с тобой случилось, если не угадываешь?

— Откуда, спрашиваю? Тут же не дают.

— Отгадай, и половина твоя.

— Ради чего голову ломать, когда так и так тут моя половина.

— Часа три назад, когда я сюда шел, женщины у одного магазина в очереди стояли и меня окликнули: «Товарищ военный, подойдите к нам, хоть мужского духу понюхаем». Подошел я к ним, вежливо поинтересовался, чем заняты. Стоите, мол, и вроде мягким местом стену поддерживаете. «Нет, мы не подпорками стоим. Водку по талонам за наши труды получаем. Становитесь и вы с нами. Первым поставим, головным». — «Милые мои, нет же у меня никакого талона». — «Чудной, ей-богу! До хромых ног довоевался, а у своих же баб водочного талона выуживать не научился. А ну, девушки, поставьте его головным нашей колонны — есть талон!» Так я эту бутылку достал. Все ясно?

— Знакомые попались?

— Какое! Наши бабы, работницы. Не понимаю. Могла бы эту бутылку за немалые деньги продать или обменять на пару хороших буханок хлеба, а вот на тебе, незнакомому даром отдала. Разберись в них, но, знаешь, я был растроган. Не водкой этой, нет, а тем, что так отнеслась к случайному военному…

До позднего вечера сидели у Ивана Тимофеевича в Центральном Доме Красной Армии, где ему, выросшему до полковника, в приспособленной для жилья бытовке выделили отдельную конуру, узкую и длинную, со множеством краников вдоль глухой стены.

Разговор не клеился, и даже обычные шутки над самими собой или сослуживцами выходили плоскими, вымученными и гасли, разбиваясь о невидимую, но реально ощущаемую преграду. И они эту преграду знали — наши неудачи на Харьковском направлении, прорыв противника к Воронежу, в направлении Волги, и по молчаливой договоренности избегали тяжкой темы, словно это могло отвести опасность, может быть самую грозную со времен осени девятнадцатого года.

— Почему не спросишь, как и когда я в Москве очутился? — прервал молчание Иван Тимофеевич.

— Сам расскажешь, если охота.

— Расскажу, только рассказывать нечего, глупо все и мелко. Поругались за обеденным столом, праздничным первомайским.

— Во хмелю?

— Всухомятку не празднуют, и другие за этим столом не сухогрузные были. Но у того, с кем я поругался, громоотвод был. А дело-то выеденного яйца не стоит. Амбиция только, с прицепом. Потому и вызван, нового назначения жду… О твоем бывшем хозяйстве — хочешь?

— Даже очень, давай!

— Хорош был полк, лучший!

— Как это был, а теперь что?

— Такой же, только люди новые, руководство новое. Многие командиры и политработники погибли, — и он перечислял — пал тот, этот, такой…

Список потерь был длинный, и Быстрову показалось, что Иван Тимофеевич уже и не рассказывает, а как бы за руку взял и по кладбищу повел, от могилы к могиле, по следам павших, искалеченных и исчезнувших — всех потерь этой тяжелейшей, кровавой, но при этом великой и освободительной войны. И мерещились ему слова, большими бронзовыми буквами начерченные над высокими черными воротами монастырского кладбища, так напугавшие когда-то в далекие детские годы: «Мы были такими, как вы, и вы будете такими, как мы».

И не страх — боль души выдавила:

— Оставь, друг. Опять не с того конца разговор пошел.

И торопился Быстров, надо было до запретного часа добраться до улицы Горького. За нарушение режима комендант гарнизона карал изобретательно — по двору комендантского управления гонял строевым шагом. Испытавшие это предупреждали: «Только не опаздывай! Получишь вдоволь».

Иван Тимофеевич обещал наведаться и действительно пришел через пару дней, но успел только проводить Быстрова — снова в госпиталь, уже в шестой за неполный год. «На днях навещу», — сказал на прощание и с тем исчез.

Писал из-под Воронежа, где служил начальником разведотдела армии, из-под Киева писал и из Чехословакии.

Далекие они, дороги войны.

Врач приемного отделения, молодая и красивая женщина, была занята делом — старательно чистила и полировала лаком длинные ногти. Из новых больных один Быстров был, и стоило ли из-за одного человека прерывать любимое увлечение?

— Больной, берите термометр, — сказала, не подняв глаз.

— Подайте сами, я ходить не могу.

— Как же вы к нам попали, если ходить не можете?

— В скорую позвоните, там объяснят.

— Клава, а Клава! Где же вы опять пропали? Термометр больному!

Спустя несколько минут последовала общая команда Клаве, миловидной медицинской сестре, и Быстрову:

— Клава, термометр! А вы, больной, разденьтесь, заполните лицевую сторону больничного листа, запишите свои вещи, и в ванну. Быстро!

Передавая Клаве термометр, Быстров заметил — сорок и восемь, еще не опасный предел. Многие месяцы в госпиталях научили уважительно относиться к врачам, медицинским сестрам, санитаркам, подлинным героям тяжелейшего труда, но тут впервые нервы не выдержали. Раздражали маникюрные увлечения этой красивой куклы, и Быстров, неожиданно для самого себя, вспылил:

— Я ничего не напишу, от ванны отказываюсь.

— Как так?

— Вот так, позовите кого-нибудь поумней.

Тут дамочку будто ветром сдуло, но вскоре она вернулась в сопровождении мужчины в халате, и из-под его воротничка грозно глядели две шпалы — военврач второго ранга.

— Как вы посмели оскорбить дежурного врача? — спросил с усталым спокойствием. — В чем дело?

— Взгляните на мои ноги и на термометр и решите, гожусь ли я в писари и для меня ли горячая ванна.

Глянув на термометр и на опухшие, багровые, с синеватым отливом ноги, он тут же приказал жестко:



Поделиться книгой:



Регистрация