Жизнь вечная или будущая
После распятия Иисуса учение его распространяется как в самой Иудее, так и за ее пределами, среди евреев, живших в рассеянии (диаспоре). Первые христианские общины создаются в Иерусалиме, Риме, Коринфе, Эфесе и других городах Средиземноморья. Несмотря на все гонения, которым подвергаются христиане, влияние христианства растет. Вселенский пафос учения, обращенного ко всем людям без различия наций и социального положения, привлекает к себе угнетенных, обездоленных, рабов. Да и многие знатные люди не остаются глухими к призыву, выводившему из духовного кризиса. В обществе равнодушных, вяло принимавших все, христиане шли на пытки, на смерть, отказываясь принести жертву перед статуей императора. Это поражало, захватывало. Символом христианства становится крест (виселица, на которой повесили Иисуса)’. И эта виселица, напоминание о позорной казни, постепенно стала символом внутренней духовной свободы, раскрепощения от страха. Все больше и больше людей становятся христианами.
В начале IV века император Константин отменил законы против христиан. В конце того же века, при Феодосии, христианство становится государственной религией.
Ближайшие века были исключительно важными для формирования христианского мировоззрения, культа и искусства. В IV—V веках из синтеза евангельских учений и греческой философской традиции складывается тот духовный облик христианства, который оно сохранит на века, канонизировав писания отцов церкви. В V веке неизвестный автор, называвший себя Дионисием Ареопагитом, теоретически обосновал возможность иконы как материального подобия духовной сущности. В VI—VII веках сложился иконописный образ Христа, к которому мы привыкли. Начиная с IV века, литургия (богослужение) заменяет античный театр. Возникает новый праздник взамен старых, утративших свой внутренний смысл. Вокруг литургии, соединяясь с ней, развиваются поэзия, музыка, живопись (иконы, мозаика), скульптура, вместе создававшие впечатление огромной силы, захватывавшей толпу невольно, помимо сознания. Христианство стало религий, нашедшей доступ и к образованным верхам, и к неграмотным массам, религией, объединившей общество единой системой символов.
Однако средние века — время не только единой веры, но и бесчисленных ересей. Каждый слой общества понимал одни и те же символы по-разному, и социальная борьба продолжалась в форме религиозной борьбы. В ходе этой борьбы шел неуклонный нравственный упадок официального христианства. Исторических условий для преодоления общественного неравенства, победы над нищетой, войнами в мире не было. И Иисус вовсе не указывал путей социально-экономического развития мира. Евангельские принципы не имеют ничего общего с практической целесообразностью. Они скорее противоположны ей. Принцип: «Если хотят взять у тебя рубашку — отдай и верхнюю одежду» — вряд ли помогает экономическому процветанию. Заповедь: «Любите врагов своих» не помогает укреплению государственности. Христос дал новый нравственный идеал, и каждый человек, руководствуясь им, должен был искать пути для воплощения его в жизнь. Первые христианские общины, еще гонимые, прятавшиеся в катакомбах, посильно старались воплощать этот идеал. Христиане-рабовладельцы часто отпускали на волю своих рабов, а богатые отдавали в общину имущество, чтобы накормить голодных. Все это, однако, быстро исчезло, когда христиане-энтузиасты растворились в массе новых христиан.
Церковь приспосабливается к миру и становится стражем общественного порядка. Люди, пытавшиеся возродить нравственный пафос раннего христианства, сталкиваются теперь с самой церковью. Чем дальше, тем реже искренние и талантливые проповедники становились епископами и патриархами. Когда один из первых патриархов — бескомпромиссный Иоанн Златоуст — стал обличать нравы императорского двора, он был низложен и умер по дороге в ссылку.
В средние века «златоусты» — чаще рядовые священники и монахи. При жизни их обуздывали, ограничивали, иногда ссылали и заточали; а после смерти некоторых объявляли святыми. В XIII веке в Италии жил знаменитый .Франциск Ассизский (т. е. из Ассизи), организовавший движение людей, следовавших за образом Христа. Франциск вовсе не был угрюмым аскетом. Это был человек радостного мировоззрения, влюбленный в жизнь поэт, воспринимавший все в природе как чудо, как божественную поэзию. Любовь ко всему живому так переполняла его, что ему было радостно оставить свой дух вечно свободным, отказаться от отяжеляющего и сковывающего душу богатства, полнее отдаться служению людям и жизни. Кроткий, светлый Франциск был после смерти канонизирован церковью, признан святым. Однако слишком уж ревностных его учеников сжигали, и движение добровольной бедности приняло удобную для церкви форму нового монашеского ордена францисканцев (вполне респектабельного и достаточно богатого).
В истории Церкви борются два подхода к жизни и два типа людей, государственного и нравственного. Первый господствует, второй подавляется. Можно показать это на примере двух современников русского царя Ивана III — НилаСорского и Иосифа Волоцкого. Для Нила главное — человеческий облик христианина; для Иосифа Волоцкого — обряд. Старцы, игуменом которых был Нил, выступали за не-стяжательство (т. е. против монастырского владения землями и крепостными крестьянами). Иосиф же горячо защищал монастырские богатства. Сторонники Нила Сорского выступали против казней еретиков; игумен Иосиф призывал Ивана III, «по примеру гишпанского кесаря», ловить и жечь еретиков. Победил Иосиф Волоцкий. Нескольких еретиков сожгли.
Тут мы подходим к самой черной странице в истории средневекового христианства. Каким образом христиане, бывшие мученики римских кесарей, сами стали мучителями? Каким образом они стали не только поддерживать жестокие действия власти, а прямо вдохновлять и подталкивать власть на насилие в вопросах веры, на сожжение еретиков, вырезание языков и т. п.? Какую-то роль здесь сыграло общее одичание Европы в так называемые «темные века» (V—X века н. э.). Интеллектуальный уровень руководителей церкви в это время также упал. Простая грамотность стала редкостью, и церковь опустилась до грубых варварских суеверий. В варварском суде невиновность доказывалась поединком, испытанием раскаленным железом и тому подобными способами. И церковь шла тем же путем.
Однако это объяснение недостаточно. Надо учесть еще внутреннюю логику развития христианской церкви. Еще первые последователи Иисуса, горячо Его любившие и старавшиеся выполнять все его заветы, понимали учение слишком уж буквально. Христианские мученики первых веков остались в памяти человечества как люди необычайной нравственной высоты, мужества и стойкости. Они стали образцом человеческого поведения на тысячелетия вперед. А. И. Герцен в Крутицких казармах, под арестом, с восхищением перечитывал Четьи Минеи (жития святых). У аскетов и мучеников был живой идеал, и они доказали, насколько для человека важнее осмысленность жизни, чем сама жизнь. И, однако, уже тогда начали проявляться некоторые опасные тенденции. Появилась не просто готовность принять муку (как это было у Христа), а жажда мученичества, искание мученичества, как главного дела жизни. Между тем смысл жизни можно отстоять, отдавая жизнь, но его нельзя приобрести даже за жизнь. Смерть и страдания не прибавят ничего к ценностям души. Сами они — отнюдь не ценность. Но историческая трагедия христианства была в том, что главным постепенно становится не «жизнь вечная» — т. е. внутренняя глубина жизни, а некая будущая потусторонняя жизнь, которая должна компенсировать страдания в этой.
Мукой и смертью можно «заработать» царство божье. Если Иисус предупреждал против поисков материализованного царства божьего («не говорите: вот оно здесь или вот оно там, ибо царствие Бо-жие — внутри вас»), то последователи Его искали свой идеал именно «где-то» и «когда-то», вне себя самих. «Царствие Божие» обретает предметный смысл. Оно становится загробным царством — местом, куда люди попадают после смерти.
Мы чувствуем, что не на пустом месте возникли и уйдем не в пустоту. Жизнь, таинственная целостная жизнь была до нашей земной жизни и будет длиться после. Но как? В какой форме? Мы так же не знаем достоверно о жизни будущей, как и о прошлой, предшествовавшей нашему рождению. Об этом душа наша не знает ничего и в то же время она может знать все о жизни вечной. Вечная жизнь присутствует в этой, земной, как и в той, загробной. И если душа открыла в себе свою собственную последнюю глубину, она причастилась жизни вечной, — тому самому царству, которое не «там» и не «здесь».
Здесь — это слишком здесь,
Там — это слишком там, — писала Цветаева.
Вечность не там и не здесь — и присутствует всюду.
Для чего выносить страдание? Почему Христос пошел на крест и не поддался уговорам Петра избежать крестных мук? «Отойди от меня, сатана, — сказал Он ему, — не о небесном думаешь, а о земном». Что означают эти слова? Что такое — награда на небесах? Что-то, что нам подарят потом, или прежде всего то, что мы можем ощутить сейчас и здесь? То ни с чем не сравнимое душевное состояние, та благодать, которая сама по себе награда и высший смысл и ничего другого не ждет?
Симеон Новый Богослов говорил: «Кто не увидел Бога в этой жизни, не найдет Его и в той». Смысл и цель жизни — открытие Царства Божьего, которое внутри нас. И открывший его принимает смерть с чувством доверия к вечному, которому он причастился.
Распространенным настроением средних веков было ожидание конца света. Позже оно заменяется ожиданием личной смерти, которая, наконец, приведет к желанному берегу. Временами совершенно исчезает естественное отношение к страданию, и тогда сходит на нет также и сострадание. Если пострадать — благо, то становится благом заставить страдать других. И в средние века людей уговорят, что можно сжигать их на костре для их же спасения, что можно убивать и мучить, оставаясь последователями Христа, постепенно превратившегося из кроткого учителя — в грозного небесного царя, «Вседержителя», посылающего грешников в ад.
Связующим звеном между христианином-мучеником и христиа-нином-мучителем стали монахи. Бывают времена, когда монастырь — единственное убежище для людей, неспособных жить в гниющем обществе. Некоторые монастыри стали очагами глубокой духовной жизни и культуры. Но монастырская жизнь располагает не только к созерцанию и чтению, а также к изуверству. Отшельники, уходившие в египетскую пустыню (движение началось именно здесь, в начале IV века), сами себя мучили голодом и жаждой, сами себя бичевали, и настолько привыкли к мучениям, что им не страшны были императорские палачи. Однако оборотной стороной этого был фанатизм. Уже в IV—V веках толпы египетских монахов, призываемых в случае нужды в города, играли роль штурмовиков христианства. Они разрушили библиотеку Серапиона в Александрии, разбивали вдребезги античные статуи... Впоследствии в монашеской среде возникла идея инквизиции. Из монахов вышел знаменитый инквизитор Торквемада, при котором аутодафе («дело веры» — публичное сожжение на костре) стало таким же повседневным развлечением испанцев, как бой быков.
Другой фигурой, характерной для «церкви торжествующей», был «деловой человек», превративший «царство не от мира сего» в доходное предприятие. Деловые люди учили, что в «этой» жизни можно и погрешить: всякий грех искупается щедрыми дарами, подносимыми церкви, оплатой молебнов за здравие, за упокой и прочее. В конце средних веков развернулась крупная рыночная торговля отпущениями грехов — индульгенциями с подписью главы церкви, папы римского. Душевная чистота была заменена справкой, купленной за деньги.
В конце концов это вызвало взрыв. С одной стороны, возникло мощное антикатолическое движение, создавшее в Западной Европе несколько новых церквей (лютеранство, кальвинизм и пр.). С другой стороны, началось движение умов, которое получило название Возрождения (Ренессанса). Ренессанс — возрождение естественности, любви к живой жизни, к чувственно ощутимому. Гуманизм противопоставляет себя церкви. Философия и искусство выделились из материнского лона религии и стали самостоятельными областями. И пока окаменевшая религия стоит на одном месте — развиваются вопреки ей. Вырвавшийся на волю человеческий дух смеется над ханжеством, лицемерием, фанатизмом церкви. Под удар попадает и Евангелие, и связанное с ним средневековое искусство. Буквально понятое Евангелие воспринимается теперь как мертвая, ненужная книга. В течение ряда веков (XVIII— XIX) икона кажется мертвой, застылой, и в России искусство иконописи приходит в упадок. Только в XX веке, когда светское мировоззрение само оказалось в кризисе, начало заново проступать то подлинно живое, вечное, что составляло суть христианской культуры.
И снова возникает вопрос: как очистить это подлинное от напластований времени, как найти современный подступ к вечному Слову — и не смешать снова Божье и кесарево, внутреннее и внешнее.
Глава пятая
Пророк пустыни (ислам)
Потомки Измаила
К юго-востоку от Палестины, в Аравийской пустыне, кочевали арабские племена. К VI—VII векам они находились примерно на той же стадии развития, что и в эпоху Моисея. Из рода в род переходил старинный обычай кровной мести. Практиковалось убийство новорожденных девочек (чтобы уравновесить убыль мужчин в боях). Только в течение четырех священных месяцев вражда прекращалась, и в городе Мекка устраивалась ярмарка.
Вера арабов походила на веру многих других племен: они признавали верховного бога Аллаха, стоящего над отдельными людьми и народами. В то же время почиталось множество духов и богов природы. Как правило, один из богов средней руки становился покровителем племени (а отдельный человек мог обладать еще и особым духом-по-кровителем). Этим богам приносились жертвы, от них ждали спасения в беде, а к верховному Богу — Аллаху, слишком высокому и туманному, почти не обращались.
Корень слова «Аллах» — «ал» — тот же, что в древнееврейском «эль» — бог. И в еврейской древности этот бог не был единственным. Только со временем пророки заставили народ отказаться от почитания других богов, кроме Сущего, Яхве. Праотца Авраама (Ибрагима), легендарного основателя, монотеизма, арабское предание считало и своим предком (через его сына Измаила). На арабской почве легенда обросла новыми подробностями. Рассказывали, что Земзем, протекавший в Мекке, — тот самый источник, из которого ангел напоил Измаила, изгнанного вместе со своей матерью, служанкой Агарью, из дома Авраама. А обломок скалы неподалеку — «место Авраамово» («макам Ибрагим»); там Авраам, пришедший навестить старшего сына, учил его молиться Богу.
С III—IV веков в Аравию с двух сторон проникает христианское влияние (из Сирии и из Эфиопии). Еще раньше, по-видимому, начал распространяться иудаизм. Однако только отдельные племена переходили в новую веру. Законы и обряды Ветхого и Нового Заветов были слишком сложны для жителей пустыни. К тому же их смущали различия между «народами Книги», как арабы называли евреев и христиан. Некоторые арабы становились монотеистами, не принимая никакого Завета — ни Моисеева, ни христианского. Их называли ханифами. Ханифы призывали отказаться от племенных богов и поклоняться единому Аллаху. Но их прорицания были очень смутны, неопределенны. Из веры в туманного Аллаха не вытекало никакого закона, никакого порядка. «О, Аллах, если бы я только мог знать, какой образ угоден тебе, я сейчас же принял бы его. Но я этого не знаю!» — восклицал один из предшественников Мухаммеда Зейд. Народ продолжал держаться традиционной веры, хотя уважение к ней сильно поколебалось.
Нет Бога, кроме Бога!
В этих условиях и начал действовать Мухаммед, основатель ислама. Мухаммед принадлежал к роду Хашим из торгового племени ку-рейшитов, владевшего Меккой. Он рано осиротел, не получил никакого наследства и служил каравановожатым, а потом приказчиком. Двадцати пяти лет Мухаммед женился на своей хозяйке, богатой вдове Хадидже. Брак был счастливым. Мухаммед любил Хадиджу. У них росла дочь Фатима. Жизнь как будто сложилась благополучно. Но Мухаммеда влекло к чему-то еще. Каждый год он уходил на месяц в пустынные ущелья и там в одиночестве погружался в глубокое созерцание. Суровая красота аравийской природы переполняла его. Он смутно сознавал в себе призвание к огромному делу, к великому открытию. Однажды, когда ему было уже сорок лет, после долгого жаркого дня, проведенного в ущелье Хира, ему приснился сон. Кто-то приблизился и велел: «Читай!», но Мухаммед не мог. Тогда неизвестный сдавил его со страшной силой, почти насмерть, и повторил: «Читай!». Проснувшись, Мухаммед почувствовал, что слова, которые от него требовали прочесть, записаны в сердце. Он испытал небывалый прилив сил и понял это как веление Бога: читать книгу мироздания и рассказывать о ней людям, дать арабам новую книгу, сравнимую с Книгой соседних народов. «Коран» и значит — «чтение», «книга».
Пушкин, прочитав Коран, воскликнул: «Плохая физика, но зато какая смелая поэзия!». Коран — книга, продиктованная человеком, грамотой не владевшим или владевшим очень плохо, но это книга великого вдохновения. Первые пророчества Мухаммеда захватывают своей внутренней открытостью красоте мира, обостренным восприятием, превращающим весь мир в чудо.
У русского художника Николая Рериха есть картина, изображающая Мухаммеда в ущелье Хира в тот момент, когда замысел Корана вошел в его душу. Напряженная по краскам картина дает ощущение такой перенасыщенности чувств, которая уже сама по себе есть чудо. Рерих написал звенящий и пылающий мир, увиденный глазами Мухаммеда.
Первое, что понял Мухаммед, — это истина о единстве мира. Так еще раз было сделано открытие, которое уже делалось легендарным Авраамом, и греком Ксенофаном, и другими, о ком мы еще будем говорить. Еще раз «увиделось», что Вселенная — единое целое, и все люди в ней — братья. Коран ярко и поэтично пересказывает легенду о том, как Авраам искал Бога*. «Я не причастен к поклонению вашим божествам, — воскликнул Авраам—Ибрагим, когда его последний кумир, солнце, закатился. — Я поднимаю лицо мое к Создателю неба и земли, почитайте Его единственного! Я не с теми, кто причисляет богов к Богу!»
Боги стихий, боги племен одним махом были отброшены. За отдельными явлениями выступил общий ритм, общий закон жизни — единое, которое сильнее всего частного, всего видимого, проявляющегося — даже самого высокого, как солнце, самого таинственного, как звезды. «Если бы во Вселенной было много богов, ее разрушение было бы близко», — говорит Коран. В этом, может быть, еще наивном по форме высказывании скрывается очень глубокая мысль. Разница между одним и многими богами не количественная, а качественная. В четком символе осознается связь всего со всем. И в поле этой связи отдельные боги, божки и демоны падают с престолов”. Это шаг человеческого ума, сделавший возможным нравственный сдвиг, переход от морали племен, враждующих друг с другом, к единой нравственности, к выходу за рамки не только личного, но и племенного эгоизма. Единый Бог означал (в понимании Мухаммеда и его первых последователей) единый нравственный закон, прекращение вражды, сознание всеобщего братства, конец распрям, мир.
О, если бы вы знали...
Мухаммед, почувствовав себя посланником Божьим, не пытался перечеркнуть прежние пророчества. Напротив, на первых порах в Мекке он с большим уважением отзывался о «народах Книги» — христианах и иудеях. Последователи Мухаммеда молились, повернувшись лицом к Иерусалиму. Различие между отдельными формами монотеизма (единобожия) казалось несущественным. У каждого народа, считал Мухаммед, есть свой пророк, «читающий» и возвещающий книгу жизни, но суть их учения — одна и та же: «Бог всех нас создал из одного человека». «Первоначально все люди имели одну веру, потом они предались религиозным спорам». Каким именно — ранний Мухаммед не хотел в это вникать, он не видел в этом смысла. «Те, — говорил он, — которые, восставая против Бога и посланников Его, полагают между ними различия, веря одному и не веря другому, создают себе произвольную веру».
На самого себя Мухаммед смотрел очень трезво: «Я такой же человек, как вы, я только получил откровение, что Бог наш есть Бог единый». На иронические призывы совершить чудо (опустить свод небесный и показать Бога и ангелов или взойти на небо по лестнице и т. п.) Мухаммед отвечал: «Если бы они видели свод небесный, обрушивающийся на их головы, они сказали бы: это скученные облака...’». Мухаммед пытался просто убедить своих земляков, заразить их своим чувством жизни. Но мекканские купцы были нечувствительны к проповеди. «Покинем ли мы наших богов, — говорили они, — ради безумного поэта?» Однако Мухаммед не мог замолчать. Как и прежние пророки, он вместе с новым религиозным чувством открыл в себе новое нравственное чувство, совершил переход от обрядовой морали к внутренней, от верности традиции, закону — к голосу совести, и это открытие он не мог хранить про себя.
Высшее для родовой и племенной нравственности — благо рода и племени. Представления о добре и зле еще не отделились от представлений о выгоде (не личной, но родовой, племенной). Чужестранец, если он гость, находится под защитой, но общего представления о святости человеческой жизни нет. Внутри племени нельзя убивать, нельзя грабить, но чужаков — не только можно, а даже следует. И в отношениях с родичами важно только не нарушать закон, обычай. Если обычай не предусматривает каких-то новых требований (например, прощать своим должникам), то это блажь, чудачество. Если обычай требует побивать грешников камнями, то жалость к ним, с племенной точки зрения, даже преступна.
Всему этому резко противостоит мораль, основанная на голосе совести. У пророков этой морали возникает сознание, что вредить кому бы то ни было, любому другому — значит вредить самому себе, своей душе, т. е. разрушать какой-то пласт духовной жизни, самый глубокий, в котором ощутима всеобщая связь, неотделимость всех живых друг от друга. Это чувство всеобщей связанности, братства людей заставляет ощутить добро не как количество домов, скота и оружия, а как душевную чистоту и полноту, отзывчивость, готовность поделиться, открытость.
Вера в ранних сурах (главах) Корана совершенно неотделима от добра, от властного нравственного порыва: «Он не уверовал в Бога великого, он не заботился о пище бедного!». Та же идея, что и в раннем христианстве: «вера без дел мертва». Важнейшая заповедь Аллаха — милосердие. «Знаешь ли ты, что есть вершина? Выкупить пленного, накормить в день голода сироту ближнего и нищего безвестного...» Тем, кто выполняет эту заповедь добра, Мухаммед обещает вечное блаженство. Ослушникам он грозит адским огнем.
У Мухаммеда были яркие сны (об одном из них мы уже рассказывали) и видения, связанные с потерей сознания. Образы, возникавшие в мозгу в момент высшего напряжения всех его чувств, ощущались им как свидетельства о какой-то небесной реальности, куда Бог разрешил ему заглянуть. В живом воображении Мухаммеда старые мифы разрастались и расцветали новыми подробностями. Так, в раю появились гурии (девы с огромными прекрасными глазами). Ад приобрел геометрическую форму, с разделением грешников по ярусам в зависимости от тяжести грехов. Впоследствии этот образ попал на Запад, захватил Данте и был воплощен и развит в его «Божественной комедии».
Выбор между раем и адом выражал (пусть несколько слишком просто, в «лоб») идею свободы человека и ответственности за его поступки. А это очень важно. Вот как понимание ответственности звучит в Коране: «Мы предложили истинную веру небесам, земле, горам. Они не посмели принять ее. Они трепетали перед этим бременем. Человек принял ее и стал неправедным и бессмысленным...» Так говорит Аллах. Человек разумен и поэтому отвечает за все. Ты ощутил в себе разум, а это означает ответственность. Ты осознал мир, ты принял на себя ответственность за чир, — так отвечай!
Вот, примерно, то, что Мухаммед проповедовал жителям Мекки. Истина, открытая им, во многом совпадала с учениями других пророков. Задача, стоявшая перед Мухаммедом, была довольно близка к задаче Моисея. Века развития еще не разделили этику и политику, преображение личности — и объединение племен. Мухаммед хочет и нравственного переворота, и могучего арабского государства, которое будет живым царством справедливости. Далекие всходы в будущем ему не достаточны. Он жаждет победы скорой и явной.
Пророк становится повелителем
Хадиджа и ближайшие родственники стали первыми сподвижниками Мухаммеда. Но большинство жителей Мекки встречали нового пророка насмешками. Мухаммед с трудом собрал несколько десятков последователей, главным образом из бедняков и рабов. Хозяева их преследовали. Некоторым Мухаммед разрешил наружно отказаться от него. Часть рабов сумел выкупить богатый Абу Бекр, один из немногих знатных курейшитов, поверивших пророку. Однако положение рабов, даже выкупленных на волю, было таким шатким, что большинство мусульман дважды спасалось бегством в христианскую Эфиопию (напомним, что в этот период Мухаммед еще считал христиан и иудеев почти единоверцами).
Практический разум купца толкал Мухаммеда к компромиссу, к сделке с земляками. В минуту слабости он признал трех почитаемых богинь «дочерьми Аллаха», «небесными лебедями» и заступницами смертных. Но в мекканский период голос совести был сильнее делового расчета. «Чуть было неверные не заставили тебя покинуть наше учение и выдумать нечто другое от нашего имени. Уступчивостью своей ты купил бы дружбу их...» — сказал Мухаммеду внутренний голос, который он ощущал голосом Аллаха. Сделка была расторгнута. Положение непризнанного пророка было очень трудным. Но по большей части Мухаммед держал себя с большим достоинством. Предание рассказывает, как однажды один знатный курейшит стал осыпать Мухаммеда насмешками. Мухаммед молчал. В это время мимо проезжал дядя его Хамза, возвращавшийся с охоты. Оскорбленный за племянника, он ударил обидчика и сгоряча сказал, что сам он той же веры. Так Мухаммед, не вступая в спор, приобрел нового последователя. Эта история хорошо характеризует Мухаммеда в первый, мекканский период его деятельности.
Год за годом Мухаммед пытался обратить своих земляков терпением, выдержкой и страстным убеждением. В ответ мекканцы объявили бойкот последователям Мухаммеда: их перестали допускать к Каабе (общему святилищу), ничего им не продавали и не покупали у них. Если их не убивали, то только потому, что Мухаммеда, его ближайших сподвижников (Абу Бекра, Омара) и других мусульман-курейши-тов защищал закон кровной мести. За Мухаммеда, кем бы он ни был, вступился бы весь род Хашим. Родовая солидарность в старой Аравии стояла в общем выше религиозных распрей. Положение, однако, ухудшилось, когда умер глава рода Хашим, дядя Мухаммеда Абу Талиб, и господство в роде перешло к врагам Мухаммеда. Это означало, что при каком-нибудь новом конфликте род мог отказаться от своего непокорного члена, и он оказался бы вне закона. Мухаммед понял, что «нет пророка в своем отечестве» (эта евангельская поговорка явно оправдывалась по отношению к нему). Надо было переходить к проповеди среди других племен.
Умерла, так и не увидев торжества Мухаммеда, Хадиджа. В душе пророка что-то надломилось. Он ожесточился на неверных и, видимо, уже тогда замыслил новый план: объединить племена, враждебные Мекке, и заставить непокорных слушать себя. В Мухаммеде разворачивается рядом с пророком другой человек: государственный деятель, полководец, дипломат. И политические цели начинают оправдывать обычные в тот век средства.
Первая попытка проповеди вне Мекки окончилась провалом: горожане Таифа высмеяли Мухаммеда и чуть не избили его. Мухаммед начал думать о Ясрибе. Там соседство с племенами, исповедовавшими иудаизм, подготовило почву для единобожия. Среди богомольцев, шедших в Мекку, он встретил людей ясрибского племени Хазрадж. Проповедь увлекла шестерых, и они обещали на другой год привести с собой еще шесть мусульман.
На следующий год, в самом деле, явилось 12 человек из хазраджей и из соседнего ясрибского племени Аус. Мухаммед взял с них клятву: не признавать другого бога, кроме единого; не воровать, не прелюбодействовать, не убивать своих детей, не клеветать — и быть покорными посланнику божьему.
В отсутствие Мухаммеда ясрибская община быстро росла: через год пришло 75 мусульман. Позвав своего дядю, Мухаммед совершил торжественный обряд выхода из племени курейшитов и вступления в ясрибскую мусульманскую общину. Ясрибцы дали при этом новую клятву: защищать Мухаммеда с оружием в руках, как защищают своих жен и детей (это вошло в историю как «клятва мужей»).
Так ислам превратился в общину верующих, организованную наподобие племени. Чувство связи всего живого, открывшееся Мухаммеду в ущелье Хира, уступило место связи всех верных против неверных.
Мусульмане Мекки переселились в Ясриб. Бегство Мухаммеда (хиджра) стало началом нового мусульманского летосчисления (с 622 года н. э.).
Ясриб получил новое имя — Медина (буквально — город, город пророка). Там построен был первый дом мусульманской молитвы (мечеть) и написан устав, положивший начало исламу как религиозному, политическому и общественному строю. По уставу все верующие составляют единый народ. Между верными должны быть забыты все раздоры. Кровная месть отменяется. Правоверные защищают друг друга (как прежде соплеменников) с оружием в руках. Решение всех спорных вопросов предоставляется Мухаммеду. С местными арабами, не принявшими ислам, и с племенами, исповедовавшими иудаизм, был заключен особый договор о союзе.
Таким образом, возникло маленькое теократическое государство”. Во главе его стоял посланник божий — Мухаммед и два его помощника: Абу Бекр и Омар, замещавшие его в случае нужды и на молитве, и в делах государственных. После смерти Мухаммеда они стали первыми халифами — заместителями **. В их руках сосредоточилась и политическая, и военная власть, и собственно духовные дела, забота о воспитании людей, распространение новой веры и новой нравственности. Учение Мухаммеда получило авторитет, которого ему так не хватало раньше. Пример пророка (или халифа) стал законом. Но зато сам властитель все меньше и меньше мог служить примером. Чем большей становилась его власть, тем больше делалась ее тяжесть.
В Коране сказано: «Идолопоклонство хуже убийства». Из этого непосредственно не вытекает, что идолопоклонников надо убивать, напротив, речь просто идет об осуждении обрядов, требовавших человеческих жертвоприношений, ритуальных убийств. Узаконенное, освященное убийство (входившее, как мы помним, в примитивные и архаические культуры) внушало Мухаммеду величайшее отвращение...
Но слова имеют свою судьбу, свою логику, независимо от первоначальных намерений автора. И была в этих словах Мухаммеда еще одна опасная возможность: поставить идолопоклонников вне закона, вне круговой поруки добра. Прошло немного времени, и возможность эта превратилась в действительность.
На следующий год после хиджры Мухаммед послал несколько мусульман на разведку в Мекку. Они встретили караван, шедший под охраной четырех курейшитов. Дело было в месяце Раджаб, одном из четырех священных месяцев мира. Но мусульманам не страшны были языческие запреты. Они напали на караван, одного курейшита убили, двух взяли в плен и привезли в Медину богатую добычу. Мухаммед был очень разгневан. Он признавал только оборонительную войну и учил: «Не нападайте первыми. Бог ненавидит нападающих». Это было чрезвычайно важным принципом новой веры. Однако чутье политика подсказало пророку, что нельзя охлаждать ревность воинов. И Мухаммед сделал шаг, быть может, решающий для быстрого успеха ислама (ни одна мировая религия не распространялась с такой быстротой): он согласился примирить покорность единому Богу с верностью традиционной страсти к добыче. Принцип: «идолопоклонство хуже убийства» был истолкован по-новому...
Награбленное поделили между мусульманами, и с этих пор воины, отправляясь в поход, могли рассчитывать не только на райское бла-
женство (в случае гибели в бою), но и на некоторое земное предвосхищение рая: добычу, рабов, наложниц.
Чем могущественнее делался Мухаммед, тем ревнивее относился он к своему авторитету. Его личный авторитет сливался с авторитетом государства, стал осью, на которой держалась вся система ислама. В Мекке Мухаммед терпеливо переносил насмешки, в Медине насмешка превратилась в оскорбление величества, в политическое преступление.
По этому пути шли все мировые религии, став религиями государственными. В христианской Испании сжигали на костре за небрежное отношение к причастию. И Мухаммед следует общей логике государственной религии, когда истребляет или изгоняет иудейские племена Ясриба, своих бывших союзников. Монотеизм средних веков стремится создать единое стадо с единым пастырем.
Когда-то мусульмане спасались от преследований в христианской Эфиопии; в конце жизни Мухаммеда ислам, окрепнув, уже вел войну против христианских княжеств северной Аравии и готовился к вторжению в Сирию и Палестину. Место единого Бога занимает единственный, обязательный для всех пророк. Слово «муслим» («верный») изменило свое значение. Оно больше не включает последователей прежних пророков единого Бога, а только последователей Мухаммеда. Кибла (направление, в котором поворачивались молящиеся) была изменена. «Мы переменяем место молитвенного обращения, чтобы отличить тех, кто следует за посланником божьим, от возвращающихся к неверию». Таким образом, христиане и иудеи были разжалованы в «возвращающихся к неверию».
Призывы к единству и миру уступают место призывам к священной войне — джихаду: «Если встретите неверных, сражайтесь с ними, пока не произведете великого избиения. На пленных наложите цепи... О, верующие! Защищайте дело божье!». «Убивайте врагов наших везде, где найдете их, изгоняйте их оттуда, откуда они вас изгоняли. Отступничество хуже убийства».
С течением времени, когда ислам распался на отдельные секты, крайние сектанты рассматривали и мусульман других направлений как неверных и беспощадно убивали их. Разумеется, цель остается «святой»; но она остается такой в головах верующих, а раны, нанесенные их саблями, ничем не отличаются от ран, нанесенных с целью грабежа.
В сурах, сочиненных в Медине, бледнеет и гаснет поэтическое вдохновение, бескорыстный нравственный порыв уступает место политическому расчету. Власть, которой Мухаммед добивался и добился, понемногу превращала пророка в умного, трезвого, волевого государя, считавшегося с нравственным уровнем своих подданных порою больше, чем с голосом сердца.
Однако нечто от прежнего Мухаммеда осталось и в новом повелителе Медины (а потом и всей Аравии). Он жил довольно скромно, не стремился к титулам, избегал роскоши и свою долю награбленного раздавал бедным. Он был верен слову: обещав амнистию старым врагам (за исключением десяти человек), не обманул мекканцев, открывших ему ворота. Как политик, Мухаммед стоит очень высоко. Он создал из вчерашних кочевников новую мировую державу. И в этой державе установилось строгое единобожие.
Мухаммед меньше поддавался соблазнам власти, чем большинство других правителей. Но по большому счету — по тому счету, который он сам предъявил человечеству в Мекке, — пророк в нем в чем-то уступил мирскому попечению.
В этот тупик попадают все религиозные движения. Либо пророков побивают камнями, либо они захватывают власть (или их последователи примыкают к власти) и не столько убеждают, сколько побеждают. С этого момента новая идея распространяется так, как Добрыня и Путяга крестили новгородцев — огнем и мечом. Люди покоряются новым словам, новым обрядам, но рутина только внешне терпит поражение.
Вместо племени складывается «мировая» религиозная община. Это важный шаг вперед, самый большой, который практически можно было сделать в средние века. Но «мировая» община почти так же враждует с другими общинами, как и прежние племена. Христианин относится к нехристям, «верный» (мусульманин) — к «неверным», мусульманин-суннит к мусульманину-шииту’ порою ничуть не лучше, чем людоеды из двух враждующих племен Новой Гвинеи...
Возникнув в отсталом районе, ислам первоначально был формой приобщения кочевых племен к духовной культуре, созданной соседними народами. Но очень скоро ислам приспособился к нравам кочевников и стал формой объединения кочевых племен для совместного штурма и грабежа цивилизаций Средиземноморья. Прекратив внутренние распри между арабами, ислам выполнил задачу, сравнимую с подготовительной работой, проделанной Чингисханом перед походом в Китай, среднюю Азию и Европу, но гораздо полнее и основательнее, обеспечив не только политическое и военное единство, но еще и единство духовное, способное подчинить себе и побежденных (по крайней мере, частично), — тогда как монголы, непобедимые на поле боя, духовно подчинялись завоеванным народам и растворялись среди них. Коран (который было запрещено переводить), наряду с арабским языком администрации, сильно содействовал тому, что ряд стран, завоеванных арабами, превратились в арабские страны. Даже остатки христианского населения Ближнего Востока говорят теперь по-арабски.
В течение пятидесяти лет, пока арабы сохраняли единство, они завоевывали одну страну за другой. Потом начались религиозные споры и войны между приверженцами ислама. Вскоре на арену истории вышли новые завоеватели — тюрки. Однако и они, и часть монголов, попав в сферу ислама, усваивали эту религию и становились ревностными мусульманами.
Сила ислама — в его близости к племенному сознанию. Начиная с бегства Мухаммеда и его последователей из Мекки в Медину, ислам требует только повиновения. Он заменяет племенной закон другим, но так же устроенным, так же охватывающим всю жизнь простой системой предписаний: пять раз в день молись, делай то-то, не делай того-то... Именно эта простота облегчала распространение ислама среди кочевников в средние века и дает ему важное преимущество перед христианством в современной Африке.
Однако в странах древней культуры, завоеванных арабами, такая простая религия не всем оказалась по сердцу. Потомки завоевателей, познакомившиеся с богатыми традициями Сирии, Палестины, Ирана, и некоторые новообращенные мусульмане, сирийцы и персы, — стали вкладывать в ислам более богатое содержание, развивать то, что было намечено в мекканских сурах Корана, а потом отодвинуто в сторону политическими заботами. Традиции Корана, сливаясь с традициями местных культур и с наследием античной философии, дали философский рационализм (гораздо более близкий к Платону и Аристотелю, чем к Мухаммеду) и суфизм (мусульманский мистицизм, развивавший поэтическое ощущение целостности бытия, испытанное Мухаммедом в ущелье Хира). То сталкиваясь, то перекрещиваясь и сливаясь, поэтическое и философское течения средних веков и создали, в сущности, то, что иногда называют культурой ислама, — этот широкий синтез культур.Средиземноморья, Ирана и в какой-то мере Индии.
Мы не имеем возможности рассказать об этой великой средневековой культуре, вышедшей далеко за рамки религии. Скажем только немного о суфизме. Термин «суфизм» происходит от слова «суф» — грубая одежда из верблюжьей шерсти. Вероятно, первые суфии испытали влияние христианских монахов Сирии (а может быть, и аскетов Индии). Однако суфизм никого не копирует. Это мощное духовное движение, одно из глубочайших в истории религии, и его главный корень — в чувстве вечности, а не в том, что приносит и уносит время. В таких случаях если и было влияние, то оно играет роль вызова, подталкивает развитие, идущее изнутри. Суфизм развил начатки, заложенные уже в Коране, но не выявившиеся сразу после хиджры.
Когда бряцает оружие — музы молчат (и призыв в глубину также не находит слушателей). Только в VIII веке, в относительном покое, могла привлечь внимание не замечательная никакими подвигами женщина, рабыня-танцовщица Рабийя, знавшая высокие экстатические состояния, очень близкие к первым откровениям пророка. Она стала одним из зачинателей суфизма. Подобных людей просто не замечали в шуме битв. Теперь же вокруг учителей собирались ученики, тосковавшие по личному переживанию вечного. Начала складываться особая мусульманская мистика, мистика Единого. «Что ты видела в раю?» — спросили Рабийю после того, как она вышла из состояния транса. «Когда заходят в дом, — отвечала она, — смотрят на хозяина, а не на утварь». Эту же идею выражает легенда о суфии, достигшем совершенной близости к Богу. «Что ты хочешь?» — спросил его Бог. «Ничего, — отвечал подвижник. — Мне довольно того, что Ты есть». Ощущение реальности Высшего переполняло блаженством, превосходившим все земные мерки. Богатство, власть, слава — все это суфию не нужно. Ему достаточно самой обыденной жизни, но освещенной изнутри. Об этом тоже есть легенда. Шейха (учителя) спросили, что он думает о подвижнике, который в экстазе взлетел над землей. «Птицы летят еще выше», — ответил шейх. «А такой-то, — говорят, — был сразу в двух местах». — «Дьявол может явиться сразу в тысяче мест». — «Что же считать вершиной?» — «Встать поутру, пойти на базар, купить провизию, приготовить обед — и не забывать Бога».
Казалось бы, всякая религия может только радоваться такой вере. Но мистики, непосредственно переживавшие дух учения, становятся равнодушными к букве, к догме, к закону. И все хранители догмы чувствуют в мистицизме опасность. Это относится и к иудаизму, и к христианству, и к исламу.
Судьба одного из величайших суфиев, ал Халладжа, напоминает судьбу Христа. Пережив чувство единства с Богом, он открыто об этом говорил. Хранители закона сочли это кощунством. Халладж был казнен в Багдаде в 922 году. Его публично бичевали, отсекли кисти рук, повесили вниз головой, побили камнями, а в заключение отрубили ему голову и сожгли тело (чтобы оно не могло воскреснуть в день Страшного суда). Ярость охранителей правоверия вызвало то, что ал Халладж открыто пренебрегал обрядами, правилами, установленными Кораном. Когда его спрашивали, надо ли совершить паломничество в Мекку, он отвечал: «Обойди вокруг меня, во мне тоже есть Бог». Иногда, в состоянии экстаза, он говорил слова, напоминавшие евангельские: «Я — истина». Для религии страха божьего это — невыносимое кощунство.
Однако наряду с крайним суфизмом существовал умеренный суфизм, не отвергавший строгого соблюдения мусульманского закона, но старавшийся одухотворить его, претворить «делание [обряда] членами тела» в «деяние сердца». В XI веке крупнейший мыслитель ислама аль Газали превратил умеренный суфизм в строгую философскую систему, получившую общее признание. Возник, таким образом, официальный суфизм, и суфийские полумонашеские объединения' повсеместно вошли в быт. Вместе с ними вошел в общий обиход ислама особый язык, выработанный ранним суфизмом, — язык притч-парадоксов и поэтических метафор. Внешним побуждением создать его была необходимость избегать прямого разговора о предметах веры, раз навсегда закрепленных в Писании. Но была и внутренняя необходимость в парадоксе и метафоре. Невозможно прямо описывать то, что выходит за рамки обыденного опыта; для этого нет готовых слов; а если их выработать, то все равно они непонятны новичку. Невозможно описать, чем вкус меда отличается от вкуса сахарного тростника. «Надо попробовать мед», — говорил один из великих суфиев, ал Хам-дани. Парадокс, по крайней мере, указывает на трудность, заставляет напрячь ум. Подлинный Ходжа Насредцин был суфием, и странные притчи его были средством подвести к духовной задаче. В профани-ческом сознании он остался как шутник и стал героем бесчисленных анекдотов.
Однако самым замечательным вкладом в культуру ислама и в мировую культуру была суфийская поэзия. Суфии примкнули к традиции древнеарабского племени узритов, воспевавших любовь, сильную, как смерть (вспомните слова, на которые написал романс П. И. Чайковский: «Я из рода бедных Азра; полюбив, мы умираем»). Другой подобной метафорой были стихи об опьянении вином (они вдохновили Н. Гумилёва на его стихотворение «Пьяный дервиш»). Посвященные понимали, что Лейла и Зюлейка — это образы той глубины, где душа сливается со своим божественным возлюбленным — самим Аллахом; а опьянение — мистический экстаз. Но это не было простым иносказанием. Есть какая-то реальная перекличка между влюбленностью в женщину и во всецелость бытия. Как писал об этом Рембо: «В вселенную, как в женщину, влюбленный».
Вл. Соловьев в своей статье «Смысл любви» писал, что в любви есть только один грех: неспособность любить целое, неделимость души и тела, порабощенность частным, внешним, «изгибчиком», как назвал это Митя Карамазов. Любовь к целостному существу, до глубины его бессмертной души, безгрешна и свята и в конце концов сливается с любовью к Богу. В белом накале любви сгорало все тленное, и просвечивал тайный смысл мира:
Глаза поили душу красотой.
О, мирозданья кубок золотой!
Ия пьянел от сполоха огней,
От звона чаш и радости друзей.
Чтоб охмелеть, не надо мне вина Я напоен сверканьем допьяна.
Это слова великого суфийского поэта Ибн аль Фарида. Отрывок из его касыды «Путь странника» (о пути души, о пути к вершинам духа). Этот труднейший путь — путь любви. Только влюбленный может прийти к Богу. Но мало одной силы чувства. Нужна чистота от всякого себялюбия, от самого сознания «я». Слияние в одно с возлюбленным (с возлюбленной) означает отказ от двойственности. Не я и ты, а только ты. Я — отдано, растворено в любви. В стихах Джелаледдина Руми путник не может достучаться к Богу, пока есть Бог и он. Вход к Богу — вход внутрь, выход из двойственности. Об этом же все песнопения Ибн аль Фарида:
Для любящих племен и званий нет.
Влюбленный ближе к небу, чем аскет,
И чем мудрец, что знаньем нагружен,
Хранит ревниво груз былых времен.
Сними с него его бесценный хлам,
И он немного будет весить сам’.