Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Блюз Сонни: Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах - Патрик Зюскинд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Знаете, когда слышишь ее голос, не веришь, что такое возможно. Правда, до сих пор она получала лишь маленькие партии — вторая девушка с цветами в «Парсифале», в «Аиде» певица в храме, Бойс из «Баттерфляй» и тому подобные — но когда она поет, когда я слышу, как она поет, скажу вам честно, у меня сжимается сердце, по-другому я не могу это выразить. И потом эта девушка отправляется с каким-нибудь заезжим гастролером в дорогой ресторан! Кушать дары моря или буйабес! А в это время мужчина, который ее любит, мечется один по звуконепроницаемой комнате и думает только о ней, у него ничего нет, кроме этого безобразного инструмента, на котором он не может сыграть ни одной, ни одной-единственной ноты, которую она поет!..

Знаете, что мне нужно? Мне нужна женщина, которую я не смогу получить. Но пусть даже ни одного шанса, что я когда-нибудь ее получу, мне не нужна никакая другая.

Однажды я хотел добиться своего на репетиции «Ариадны». Она исполняла эхо, это немного, всего несколько тактов, и режиссер всего один раз вывел ее на авансцену. Оттуда она могла бы увидеть меня, если б взглянула в мою сторону, если б не сосредоточилась исключительно на главном дирижере… Я размышлял, что сделать, чтобы привлечь ее внимание… может, уронить контрабас или задеть смычком виолончель передо мною, или просто сыграть явно фальшиво — в «Ариадне» это было бы заметно, там нас всего двое…

Но я отказался от таких мыслей. Сказать всегда легче, чем сделать. К тому же вы не знаете нашего дирижера — любую фальшивую ноту он воспринимает как личное оскорбление. А еще мне показалось мальчишеством обращать на себя внимание фальшивой нотой… знаете, когда играешь в оркестре вместе с другими, и вдруг сознательно, отдавая себе полный отчет, виляешь в сторону… нет, я этого не могу. В душе я все-таки честный музыкант, и я подумал, если ты должен специально фальшивить, чтоб она обратила на тебя внимание, останься лучше незаметным. Видите, я такой как есть.

Тогда я попытался сыграть так хорошо, как только это возможно. Я подумал, пусть решит провидение, и если я привлеку ее внимание своей прекрасной игрой, и если она взглянет на меня, именно на меня — тогда это будет женщина моей судьбы, моя Сара навечно. А если она на меня не взглянет, все кончено. Да-да, в любви мы всегда суеверны. — Но она не взглянула в мою сторону. Как только я заиграл с воодушевлением, она по знаку режиссера встала и вновь отошла в глубь сцены. И никто ничего не заметил. Ни главный дирижер, ни Хаффингер, первый контрабас, сидевший рядом со мною, даже он не заметил, как замечательно я играл…

Вы часто ходите в оперу? Представьте, сегодня вечером вы отправляетесь в оперу, отправляетесь только ради меня, на фестивальную премьеру «Золото Рейна». Две тысячи с лишним людей в вечерних платьях и темных костюмах. Пахнет ухоженным женским телом, духами и дезодорантами. Блестит черный шелк смокингов, блестят лысины, сверкают бриллианты. В первом ряду премьер-министр с супругой, члены кабинета, знаменитости из разных стран. В директорской ложе директор с женой и любовницей, с родственниками и почетными гостями. В дирижерской ложе главный дирижер с супругой и почетными гостями. Все ждут Карла Марию Гвилини — звезду сезона. Тихо закрываются двери, поднимается люстра, гаснет свет, публика благоухает и ждет. Появляется Гвилини. Овация. Он кланяется. Свежевымытые волосы рассыпаются по плечам. Он поворачивается к оркестру, кто-то в последний раз откашливается, тишина. Он вздымает руки, ищет взглядом первую скрипку, кивает, еще один взгляд в публику, последнее покашливание…

И тут, в этот возвышенный миг, когда опера становится целой вселенной, в миг, когда вселенная еще только рождается, в тишину, застывшую в напряженном ожидании, в затаившую дыхание публику — а три дочери Рейна замерли уже за опущенным занавесом — из самого дальнего ряда оркестра, оттуда, где помещаются контрабасы, вдруг крик любящего сердца…

Он кричит.

САРА!!!

Потрясающий эффект! — На следующий день все это в газетах, я вылетаю из Государственного оркестра, отправляюсь к ней с букетом цветов, она отворяет дверь, впервые видит меня, и я стою, как герой, и говорю: «Я тот человек, что скомпрометировал вас, потому что я вас люблю», мы падаем друг другу в объятья, тела наши сплетаются, блаженство, высшее счастье, мир летит в тартарары. Аминь.

Естественно, я пытался выбросить Сару из головы. Вполне возможно, что у нее масса человеческих недостатков; невозможный характер и в духовном плане она абсолютно неразвита, и вообще не подходит человеку моего масштаба…

Но потом я слышу ее голос на репетиции, этот удивительный голос, божественный инструмент. Знаете, красивый голос сам по себе духовен, пусть обладательница глупа, как пробка, и это, я считаю, самое страшное в музыке.

И тут еще эта эротика. Область, которую не может миновать ни один человек. Можно сказать так: когда она поет, Сара, я ощущаю это всем телом, и это почти сексуальное ощущение, не поймите меня, пожалуйста, превратно. Но иногда я просыпаюсь ночами — от крика. Я кричал во сне, мне снилось, что она поет, о боже! Какое счастье, что у меня такая изоляция. Меня бросает в пот, потом я снова засыпаю — и вновь просыпаюсь от собственного крика. И так проходит вся ночь, она поет, я кричу, потом засыпаю, она поет, я кричу снова, снова засыпаю, и так без конца… Вот это уже сексуальность.

Но иногда — уж если мы заговорили на эту тему — она является мне и средь бела дня. Конечно, только в воображении. Я… это звучит, наверно, смешно… я представляю, как она стоит прямо передо мной, почти вплотную, как сейчас контрабас. И я, конечно, не совладал бы с собой и обнял ее… вот так… и вот так другою рукой… словно как смычком… по ее дивной спине… или по-другому, словно обнимаешь контрабас сзади, и левой рукой провести по ее груди, как в третьей позиции по струне СОЛЬ… это мое соло… трудно сейчас изобразить — и правой рукой с внешней стороны смычком, вот так, вниз, а затем еще, так и так…

Резкими безумными движениями он обнимает контрабас, сжимает его в объятиях, затихает, без сил бросается в кресло, наливает пиво.

…Я ремесленник. В душе своей я ремесленниц. Не музыкант. Наверняка я не более музыкален, чем вы. Я люблю музыку. Я слышу, если струна звучит фальшиво, и отличаю полутон от тона. Но я не могу сыграть ни единой музыкальной фразы. Даже один-единственный звук я не могу воспроизвести красиво… — а она открывает уста, и все ее звуки прекрасны. И пусть она тысячу раз ошибется, это прекрасно! И дело здесь не в инструменте. Думаете, Франц Шуберт стал бы открывать свою восьмую симфонию инструментом, который не может красиво звучать? Да как вы могли подумать такое о Шуберте! Но я этого не могу. Во мне все дело.

Технически я исполню вам все, что угодно. У меня великолепная техническая подготовка. Технически, если захочу, я воспроизведу любую сюиту Боттезини, а это Паганини контрабаса, не многие смогут сыграть это так, как я. Именно технически, если б мне немного поупражняться, но я не упражняюсь, в моем случае это лишено смысла, ибо у меня отсутствует иное, потому что пусть даже внутри недостает малого, это всегда музыка — и я могу это оценить, ибо это мне пока еще дано, на это меня хватает — и здесь я выгодно отличаюсь от других, отличаюсь в лучшую сторону, — я могу оценивать себя, я знаю пока, слава тебе господи, что я могу и чего не могу, и если в тридцать пять лет я служащий Государственного оркестра и это до конца дней моих, то я не настолько глуп, чтобы думать, как другие, я гений! Чиновник на государственной службе, и гений! Непризнанный, насмерть зачиновленный гений, играющий в Государственном оркестре на контрабасе…

Мне следовало бы учиться играть на скрипке, если б начать сейчас все сначала, или заняться сочинительством, или дирижировать. Но для этого мне не хватает таланта. Моего таланта хватает ровно настолько, чтоб пилить на инструменте, который я терпеть не могу, чтобы другие не заметили, как плохо я играю. Зачем я это делаю?

Он вдруг срывается на крик.

…А почему нет? Почему мне должно быть лучше, чем вам? Да, вам! Вам, бухгелтеру! Начальнику экспортного отдела! Фотолаборантке! Вам, дипломированному юристу!..

В возбуждении он подходит к окну и распахивает его. Уличный шум врывается в комнату.

…А может, вы, как и я, принадлежите к тому привилегированному классу, что вынужден зарабатывать на хлеб руками? Может, вы один из тех, кто по восемь часов ежедневно дробит отбойными молотками бетон напротив? Или из тех, кто ежедневно вываливает сотни мусорных ящиков в мусоросборник, чтобы мусор там сгорал в течение восьми часов. Это соответствует вашему таланту? И неужели вас уязвит, что кто-то лучше вываливает мусор, чем вы? Неужели вы такие же идеалисты, желающие самоотверженно отдаться своему делу, как я? Я сжимаю четыре струны пальцами левой руки, пока они не начинают кровоточить; я вожу по струнам смычком из конского волоса, и правая рука у меня немеет; и я всего лишь создаю звуковой фон, который требуется, фон. Единственное, что отличает меня от вас, это то, что, как правило, я свою работу выполняю во фраке…

Он закрывает окно.

…Но фрак, он ведь выдается. А вот о сорочке я должен позаботиться сам. Сейчас я должен переодеться.

Извините меня. Я слишком разволновался. Я не хотел волноваться. И не хотел вас оскорбить. Каждый на своем месте делает что может. И мы не вправе спрашивать, как он здесь оказался, почему именно здесь и…

Порой воображение подбрасывает мне действительно отвратительные картинки, уж я прошу меня извинить. Как несколько минут назад, например, когда я представил Сару в образе контрабаса, ее, женщину моей мечты, и в образе контрабаса. Ее, ангела, по музыкальности во сто крат выше меня… парящую в небесах… в виде контрабаса, этого мерзкого ящика, струны которого я сжимаю своими мерзкими мозолистыми пальцами, вожу по ним вшивым мерзким смычком… О дьявол, картинки в самом деле отвратительные, но это накатывает на меня само, словно дурман, словно похоть, неотвратимо. А ведь по природе я совсем не похотливый человек. По природе я очень сдержанный. Только когда я начинаю размышлять, во мне просыпается похоть. В мыслях воображение уносит меня, словно крылатый конь, и сбрасывает потом на землю. «Мышление, — говорит мой друг, с двадцати двух лет он изучает философию и теперь защищает диссертацию, — мышление — это слишком сложный процесс, чтобы быть доступным любому дилетанту». Сам он, к примеру, никогда не смог бы сесть за рояль и сыграть «Хаммерклавир». Потому что он этого не умеет. Но каждый уверен, что может мыслить, и он мыслит непрестанно, и это самая большая ошибка нашего времени, утверждает мой друг, отсюда и проистекают все эти катастрофы, которые в конце концов нас погубят, всех вместе. И я вам скажу, он прав. А больше не скажу ничего. Я должен сейчас переодеться.

Он удаляется, достает одежду и, одеваясь, продолжает говорить.

Будучи — извините, что я говорю сейчас громко, но после пива я всегда говорю громко — будучи музыкантом Государственного оркестра, я в известной степени являюсь государственным служащим и как таковой не подлежу увольнению. У меня определенное количество рабочих часов и пять недель отпуска. Страховка на случай болезни. Каждые два года автоматическая прибавка к жалованью. Потом пенсия. Я прекрасно социально устроен…

И знаете — иногда меня от этого охватывает такой ужас, что я… я… больше боюсь порой выйти из дому, настолько я устроен.

В свободное время — а у меня много свободного времени — я предпочитаю сидеть дома, именно из-за страха, вот как теперь, ну, как бы вам это объяснить? Меня словно что-то гнетет, я ощущаю удушье, безумный страх от этой устроенности, похожий на клаустрофобию, невроз прочного положения — и именно из-за контрабаса. Ибо контрабасист не может быть свободным художником. Где вы такое видели? Играя на контрабасе, ты всю жизнь остаешься чиновником. Даже у нашего главного дирижера нет такой социальной уверенности. У нашего главного дирижера договор на пять лет. И если они ему его не продлят, он вылетит. По крайней мере, теоретически. Или взять директора. Директор всесилен — но вылететь может и он. Наш директор — позволю себе пример — вылетит, если поставит оперу Хенце. Не сразу, но со временем точно. Потому что Хенце коммунист, а государственный театр не для этого. Или, допустим, какая-нибудь политическая интрига…

Но я не вылечу никогда. Я могу сыграть, могу пропустить все, что угодно, я не вылечу. Хорошо, скажете вы, но это ведь не моя особенная заслуга; так было всегда, музыкант оркестра всегда имел прочное место; в наши дни он государственный чиновник, а двести лет назад был придворным музыкантом. Но тогда, по меньшей мере, мог скончаться князь, а после его смерти придворную капеллу могли распустить, по крайней мере, теоретически. Но в наши дни это невозможно. Исключено. Что бы там ни случилось. Даже если начнется война — я знаю это от старших коллег — на город падали бомбы, взлетали на воздух дома, город лежал в руинах, в опере бушевал пожар, — но в подвале сидел Государственный оркестр, репетиция завтра в девять. Полная безысходность. Да, конечно, я могу уволиться сам. Естественно. Пойти к директору и сказать: я увольняюсь. Это было бы необычно. До сих пор это делали очень немногие. Но в принципе я мог бы это сделать, вполне законно. Тогда я был бы свободен… Да, а потом?! Что буду я делать потом? Потом я стану играть на улицах.

Полная безысходность. Обнищание души. Так — или иначе…

Пауза. Он успокаивается. Переходит на шепот.

…Разве что сегодня вечером я испорчу всю премьеру и позову Сару. Это был бы акт Герострата. Перед премьер-министром. Шаг к ее славе и моему увольнению. Никогда ничего подобного не было тут. Крик души контрабаса. Возможно, начнется паника. Или телохранитель премьер-министра застрелит меня. По ошибке. Просто в силу своей мгновенной реакции. А может, по ошибке он застрелит гастролирующего дирижера. Во всяком случае, что-то случится. Жизнь моя изменится самым решительным образом. Это был бы этап в моей биографии. И даже если я не добьюсь Сары таким вот образом, она меня уже никогда не забудет. Я стану постоянным анекдотом ее карьеры, ее жизни. Такова была бы цена крика. И я бы вылетел… вылетел… как простой директор.

Он присаживается и залпом допивает пиво.

Возможно, я и в самом деле сделаю это. Возможно, сейчас я отправлюсь туда, так, как я есть, стану посреди оркестра и закричу… Господа хорошие!.. — Совсем другие возможности в камерной музыке. Быть порядочным, трудолюбивым, ежедневно упражняться подолгу, запастись терпением, первый контрабас второразрядного оркестра, крошечный союз поклонников камерной музыки, октет, запись пластинок, всегда можно положиться, легко меняет репертуар, вот уже и маленькое имя, при всей его скромности, и вот уже он созрел для квинтета «Форель».

Когда Шуберту исполнилось бы тридцать пять, его уже три года не было в живых.

А теперь я должен уйти. В половине восьмого начнется спектакль. Я поставлю вам еще одну пластинку. Шуберт, Квинтет для фортепиано, скрипки, альта, виолончели и контрабаса ля мажор, написан в тысяча восемьсот девятнадцатом, в возрасте двадцати двух лет, по заказу владельца каменоломни в Штейре…

Он ставит пластинку.

…А я сейчас пойду. Я пойду в оперу и закричу. Если решусь. Завтра утром вы сможете прочесть об этом в газете. До свидания!

Шаги удаляются. Он выходит из комнаты, дверь захлопывается.

В этот момент звучит музыка: Шуберт, квинтет «Форель», первая часть.

© 1984 by Diogenes Verlag AG Zűrich. © H. С. Литвинец, 1991 г., перевод на русский язык.

Джеймс Болдуин

(США)

БЛЮЗ СОННИ

Я прочел об этом в газете в метро, по дороге на работу. Прочел — и не поверил своим глазам, и прочел снова. Я не мог оторваться от газетного листа, где стояло его имя, где рассказывалось о нем. Эти строки виделись мне в качающихся огнях над головой, в лицах и фигурах людей, в моем собственном лице, пойманном тьмой, ревевшей вокруг вагона.

«Этого быть не может», — твердил я себе всю дорогу от станции метро до школы. И в то же время я знал, что это правда. Мне было страшно, страшно за Сонни — он как бы снова ожил для меня. В желудке у меня появилась вдруг откуда-то здоровенная глыба льда, которая целый день, пока я учил свои классы алгебре, все таяла, таяла и никак не могла растаять. Странная была она, эта глыба: таяла, посылая ручейки ледяной воды по всем моим жилам, а меньше не становилась ничуть. Временами она даже твердела и как будто росла, и тогда мне казалось: вот-вот вывалятся наружу мои кишки, вот-вот я задохнусь или зайдусь криком. Так бывало каждый раз, когда я вспоминал то, что когда-то, давным-давно, делал или говорил Сонни.

Когда ему было столько же лет, сколько мальчикам в моих классах, лицо у него (оно отливало медью) было открытое и светлое, а глаза — карие и удивительно искренние, и был он безгранично мягок и застенчив. Каким же он стал теперь? Накануне вечером его задержали на квартире где-то в центре за употребление и продажу героина.

Я не мог этому поверить — вернее, во мне просто не было места для этой новости. Не было, как ни просилась она войти. Но мне не хотелось знать. У меня были подозрения, но я не искал для них слов, а, напротив, упорно гнал их от себя. Я убеждал себя, что Сонни, какой он ни сумасброд, все-таки не сумасшедший. И потом, он всегда был таким хорошим, добрым мальчиком, и никогда — озлобленным или невежливым; а ведь малыши такими становятся очень часто, особенно в Гарлеме. Мне не хотелось верить, что я увижу когда-нибудь, как катится вниз, сходит на нет мой брат, как гаснет в его лице прежний свет, увижу в том состоянии, в каком мне столько раз доводилось видеть других. И все же это случилось с ним, и хорош я был теперь, рассуждая об алгебре перед толпой мальчишек, которые, судя по тому, что я о них знал, наверняка всаживают в себя иглу каждый раз, как зайдут в уборную. Видно, героин дает им больше, чем алгебра.

Готов поклясться, что, когда Сонни кололся в первый раз, он был ненамного старше этих мальчишек. А они, эти мальчишки, жили сейчас точно так же, как в свое время жили мы, они вырастали ужасающе быстро и больно стукались головой о низкий потолок своих реальных возможностей. Их переполняла ярость. Две тьмы — вот все, что они знали по-настоящему: тьма их жизни, которая скоро должна была сомкнуться вокруг них, и тьма кинозалов, где они делались слепыми для той, другой тьмы и могли мстить за себя хотя бы в мечтах, где они сбивались вместе тесней, чем когда-либо, и были более чем когда-либо одиноки.

Прозвенел звонок, последний урок кончился. Наконец-то мог я вздохнуть свободно. Было такое чувство, будто весь день до этого я не дышал. Одежда на мне взмокла; наверное, выглядел я как человек, который целый день просидел, не раздеваясь, в парилке. Время шло, а я все сидел один в классе и слушал, как на школьном дворе кричат, ругаются и смеются мальчишки. Впервые их смех поразил меня. Это не был веселый смех, какой обычно (неизвестно почему) связан в представлении людей с детством. В нем были издевка и отчужденность, за ним таилось желание замарать и оскорбить. Он был горьким, этот смех, и звучавшая в нем горечь придавала особую весомость их ругательствам. Быть может, я так внимательно прислушивался к их голосам потому, что думал о брате и слышал в них брата — и самого себя. Один из мальчишек насвистывал мелодию, очень сложную и вместе с тем простую. Она лилась легко, как песня птицы, и безучастная нежность этой мелодии глубоко трогала здесь, в этом резком, ярком свете дня, где только чудом ей удавалось устоять среди бесчисленного множества других звуков.

Я встал, подошел к окну и выглянул во двор. Было начало весны, в мальчишках бродили соки. Время от времени между ними проходил учитель или учительница — торопливо, словно подгоняемые желанием убраться поскорее с этого двора, не видеть больше этих мальчишек, не думать о них. Я начал складывать бумаги в портфель: пожалуй, лучше всего было пойти домой и поговорить обо всем с Изабел.

К тому времени, когда я спустился вниз, во дворе уже почти никого не осталось. И тут я увидел в тени дверного проема этого парня: вылитый Сонни! Я уже раскрыл было рот, чтобы позвать его, но тут же понял, что это вовсе не Сонни, а другой — знакомый парень из нашего квартала, приятель Сонни. Я не общался с ним никогда — он был много моложе меня и вообще был мне не по нутру. Он и теперь, уже совсем взрослый, по-прежнему бесцельно слонялся по кварталу, по-прежнему часами торчал на углу, всегда оборванный и на взводе. Время от времени я на него натыкался, и обычно он пользовался этим, чтобы выклянчить у меня пол- или четверть доллара. У него всегда наготове были объяснения, и я всегда давал ему денег — сам не знаю почему.

Но сейчас я вдруг возненавидел его. Во мне все вскипело от этого его взгляда, собачьего и в то же время как-то по-детски коварного. И я уже открыл было рот, чтобы поинтересоваться, какого дьявола ему нужно на школьном дворе, но он скользнул ко мне и, подойдя вплотную, сказал:

— Я смотрю, вы с газеткой. Так что уже знаете.

— Это ты насчет Сонни? Да, знаю. Но вот как ты не загремел?

Он ухмыльнулся. Это было отвратительно, и в то же время он как бы предстал передо мной таким, каким был в детстве.

— Мое дело сторона, меня там не было.

— Твое счастье.

Я дал ему закурить. Между нами встало облачко дыма, но я по-прежнему, не отрываясь, смотрел на него.

— Ты такой конец сделал специально для того, чтобы сказать мне о Сонни?

— Ага.

Голова у него чуть-чуть тряслась, а глаза были странные: казалось, они вот-вот начнут косить. В ярком свете солнца заметнее проступал землистый оттенок его влажной шоколадной кожи, белки у него были желтые, а всклокоченные волосы давно не мыты. От него плохо пахло. Я слегка отступил от него и сказал:

— Что ж, спасибо. Но я уже все знаю, и меня ждут дома.

— Я немного вас провожу, — отозвался он.

Мы пошли. Во дворе еще болтались двое или трое мальчишек, и один из них сказал мне: «До свиданья» — и как-то странно поглядел на моего попутчика.

— Что думаете делать? — спросил меня тот. — Это я насчет Сонни.

— Я Сонни больше года не видел — так что я могу думать? Да и что вообще я могу сделать?

— Это точно, — сразу согласился он, — ничего вы тут не сделаете. Теперь уж старику Сонни, пожалуй, ничем не поможешь.

Так же точно думал и я, и именно поэтому мне казалось, что он говорить так не имеет права.

— Вообще-то Сонни меня удивил, — продолжал он. Странная была у него манера: когда говорил, смотрел куда-то в пространство, и создавалось впечатление, что разговаривает он с самим собой. — А я-то думал, Сонни ушлый. Думал: кто-кто, а уж Сонни не попадется.

— Наверное, он то же самое думал, — отрезал я, — потому и попался. А твои дела как? Уж кто ушлый, так это ты — что, не так разве?

Он поднял глаза и с минуту смотрел на меня в упор, не отрывая взгляда.

— Я не ушлый, — сказал он, помолчав. — Был бы ушлый, так у меня хватило бы духу пустить себе пулю в лоб.

— О своей горькой жизни расскажи лучше кому-нибудь другому — у меня пистолета нет. А был бы — дал бы тебе его обязательно.

И тут мне стало стыдно-стыдно, наверное, потому, что мне и в голову не приходило, будто у этого бедолаги может быть какая-то своя жизнь, да к тому же еще горькая, и я поспешно спросил:

— Что же теперь с ним будет?

Он не ответил: мысли его были заняты чем-то совсем другим.

— Странное дело, — сказал он таким тоном, будто мы обсуждали, как быстрее доехать до Бруклина, — когда я утром увидел газету, я сразу спросил себя: а ты здесь совсем ни при чем? И почувствовал себя вроде как виноватым.

Я навострил уши. Метро было на углу, прямо перед нами, и я остановился. Остановился и он. Совсем рядом была распахнутая настежь дверь бара, и он слегка согнулся, чтобы заглянуть туда, но, видно, того, кого он искал, там не было. Из музыкального автомата выскакивали и бились о стены звуки, и я следил краем глаза, как барменша, пританцовывая, идет к своему месту за стойкой. Я видел ее лицо, когда она отвечала кому-то, смеясь и не переставая двигаться в такт музыке. Когда она улыбалась, в ней открывалась маленькая девочка, какой она была когда-то, и в то же время под маской истасканного лица полупроститутки угадывалась обреченная, молчаливо борющаяся с судьбой женщина.

— Чтобы я Сонни что-нибудь давал — такого не было, — опять заговорил он, — но был случай, прихожу я в школу хороший, и Сонни спрашивает меня, как оно.



Поделиться книгой:



Регистрация