ШУКРИ МУХАММЕД АИЯД
Гонимый
Перевод А. Султанова
Наши глаза встретились…
Утомленный и голодный, я брел по набережной между мостом Абуль-Аля и англиканской церковью. Шел не спеша, передвигал ноги со скоростью, не превышающей ста метров в час. Я не забывал, что человек подобен машине: ему тоже нужно определенное топливо, чтобы действовать и двигаться. И еще я знал, что запас этого топлива в моем желудке окончательно иссякнет, если я буду двигаться более энергично.
Наши глаза встретились, и я сразу понял, что мы сейчас в одинаковом положении — оба голодные и бездомные. Его большие глаза были полны слез, но тем не менее было видно, что он еще не утратил гордости.
А я и не пытался притворяться гордым. Причиной всех моих бедствий было именно то, что я не умел притворяться. Но к чему эти объяснения? Могу только сказать, что я не знаю более высоких душевных свойств, чем умение сострадать, сочувствовать и любить. А ведь именно эти достоинства так легко гибнут в холодном зное гордости. Да, мне не понравилась заносчивая гордость его плачущих глаз, но я не мог не сочувствовать его горю.
Он был голоден и одинок, но не хотел в этом сознаться. А у меня не было даже куска хлеба, чтобы поделиться с ним. Я мог разделить с ним только горе, только чувство голода. Я подошел к нему не колеблясь. Его гордые глаза вдруг ожили, теперь, казалось, он плакал от радостного изумления. Сейчас ему нужно было только одно: сострадание, чтобы излить кому-то печаль свою, тревогу и горе. Я протянул руку и стал гладить его голову, и он в знак доверия и дружбы склонил передо мной шею, подставляя ее для моей ласки. Я обнял его, прижал к себе его голову и стал гладить его мягкие густые волосы. Мои пальцы почувствовали приятное тепло, и в сердце моем тоже стало теплее. Я вспомнил детство, радостные годы, когда я нянчил моих маленьких сестер, ласкал их пухленькие, нежные тела… Сейчас я на мгновение испытал тоже чувство. Я был счастлив, слезы чуть не брызнули из моих глаз…
Я призадумался над нашим печальным положением. Как накормить, как согреть его? Он, конечно, не принадлежит к миру бедных, моему миру. Нет, здесь он только случайный гость. Значит, я должен разыскать его кормильцев, чтобы вернуть его к той обеспеченной жизни, к которой он привык. Да, теперь я знаю, что надо делать!
Мы находились недалеко от редакций двух крупнейших каирских газет. Я повел его туда, и вот мы уже перед газетной витриной, возле которой стоят еще несколько случайных зрителей. Среди них я заметил мальчика — гладильщика белья с пачкой выглаженных шелковых сорочек, аккуратно повешенных на специальную палку. Он старался что-то прочесть в газете. Рядом стоял оборванный, пожелтевший старик. Его шея была обмотана какой-то тряпкой, голова печально склонилась, и в его взгляде нельзя было прочесть ничего, кроме страдания и скорби. Был там еще чернокожий юноша в поношенной английской гимнастерке и в голубых штанах: сразу видно — безработный. Переминаясь с ноги на ногу, мы все читали газету. Внимательнее всех просматривал объявления старик, а мальчик-гладильщик громко читал заголовки статей и телеграмм. Пробежав газету, я набрел наконец на следующее объявление:
«Пропала собака, корноухая, цвета пепельного. Нашедшего просят обратиться по телефону номер… или в виллу… по улице… Большое вознаграждение».
Я облегченно вздохнул. Наши проблемы разрешены. Я взглянул на пса — моего спутника. Он тоже смотрел на газету, будто читал ее. И снова я увидел в его взгляде ту проклятую гордость, которая ледяными иглами пронзила мое сердце. Мне стало совершенно ясно: он уже был уверен в своей судьбе и не нуждался больше в моей ласке. Больше того, в его взгляде я прочел презрение: он понимает, сколь огромна дистанция между мной и им, он делает мне одолжение, предоставляя возможность так легко заработать деньги.
До его виллы было полчаса ходьбы — для человека, который сыт, а для меня — голодного — целый час. К тому же я не вполне ясно представлял себе, где именно находится эта улица.
Я обратился к бакалейщику на центральной улице, и он посоветовал мне идти три квартала прямо, а потом свернуть вправо. И тут я заметил, что пес, нюхая землю, тянет меня именно в этом направлении. Значит, он узнал знакомые места, значит, бакалейщик указал правильную дорогу…
Я уже стал прикидывать, сколько мне еще идти, какое вознаграждение я получу и как его истрачу.
На тридцать пиастров я сытно пообедаю в харчевне, а семьдесят пиастров — на новую обувь. Но я еще не получил этого фунта. Впрочем, что такое один фунт для жителей этого богатого квартала? И я прибавил себе еще фунт, я удвоил вознаграждение, потом утроил… Наконец, устав от своих расчетов, я убедился, что, как бы ни было велико вознаграждение за собаку, его все равно не хватит, чтобы покрыть все мои бесконечные нужды. А вдруг я получу не три, не четыре фунта, а… Да, я нуждался в самоутешении.
Но только мы миновали второй квартал, как вдруг пес вырвался из моих рук и стремглав бросился вперед. Я хотел остановить его, но тщетно. Мне оставалось только гнаться за ним, а он бежал, едва касаясь земли, по направлению к своей вилле. Вот он перемахнул через забор и скрылся в саду. Затем я увидел, как он важно и степенно поднимается по мраморной лестнице в дом…
Я ведь говорил, что я не гордый. Эх! Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Нет, я совсем не гордый, но не мог же я унизиться настолько, чтобы начать попрошайничать. А ведь если бы я тогда начал добиваться своего вознаграждения, меня сочли бы именно за нищего, за попрошайку. Но не в этом даже дело. Разве это вознаграждение поправило бы мои дела? Через день или два я снова был бы голодным и бездомным. Износилась бы обувь, изорвалась одежда, и я снова превратился бы в того, кто я есть — в гонимого бродягу.
САБРИ МУСА
Ученик
Перевод Ю. Султанова
Это случилось пять лет тому назад. Я только что окончил институт и работал учителем рисования в деревенской школе. Деревня находилась в «тридцати пиастрах»[43] от города.
Школа, расположенная недалеко от мельницы, представляла собой просторное здание, окруженное старым, засохшим садом. Перед школой протекал оросительный канал, разделявший деревню на две части. По утрам в зимние солнечные дни мы, учителя, часто усаживались возле школьных дверей и подолгу смотрели на золотой диск солнца, отраженный в зеленой воде канала, на деревенских женщин, волочивших длинные свои подолы по земле — среди пыли, рисовой шелухи и навоза. И пока женщины не скрывались за поворотом у водокачки, видно было, как чинно и мерно покачиваются кувшины на их головах.
А когда начинались ночные дожди, улицы деревни сразу превращались в реки грязи, по которым не пройти, не проехать. Тогда директор школы считал себя лично ответственным за наше благополучное прибытие в класс, и вот каждое утро мы стояли возле своих домов в ожидании деревянной тележки, запряженной пожилым осликом. Мы усаживались на циновку, постеленную на дно тележки, и вместе с ней, покачиваясь из стороны в сторону, проезжали по узким улицам деревни. Завидев нас, каждый житель деревни останавливался и прикладывал правую ладонь к голове в знак приветствия.
Когда наша тележка, постоянно за что-нибудь задевая, переправлялась вброд через потоки грязи, компания учителей представляла собой интересное зрелище, и деревенские ребятишки толпой следовали за нами, чтобы поглазеть на господ. А иногда нашему немолодому ослику приходило в голову «отправить свои естественные потребности», и тогда он останавливался именно возле деревенского базара, перед большой толпой народа, относясь при этом без всякого уважения к чувствам учителей, восседавших в тележке, и совершенно не считаясь со звонком, который уже час тому назад возвестил о начале занятий.
Все эти обычаи казались мне весьма странными, а порой приводили меня в изумление. Я долго не мог понять, почему мои коллеги-учителя так спокойно относятся к самым удивительным явлениям. А понять было нетрудно: такова их каждодневная жизнь, и картины, вроде той, что я описал, были для них настолько обыденными, что вызывали у них такую же спокойную реакцию, какую вызывает сон, еда или выпивка в кофейной дервиша аль-Гамрави, которая, кстати сказать, закрывалась не позже восьми часов вечера.
После зимних каникул директор школы, признав мои способности, добавил в мое расписание четвертый класс, где я должен был вести рисование и уроки трудовых навыков. Сказать по правде, я почувствовал какое-то радостное опьянение, когда узнал о решении директора. «Однако, — решил я, — здесь нужно быть настороже. Ведь я привык к ребятам младших классов. Я сумел обуздать их стремление к шуму и безобразиям. Но четвертый класс! Ребята здесь отличаются и возрастом и характером…»
Однако ученики встретили меня хорошо. Мне кажется, они почувствовали мое к ним отношение или, может быть, они уже слышали обо мне от учеников третьего класса…
Но не прошло и недели, как случилась беда. В классе появился ученик, который не был в школе, когда я давал первые мои уроки. Он явился и сел за свою парту в последнем ряду около окна. Мальчик этот был высокого роста, толстый и, казалось, очень глупый. Судя по одежде, он принадлежал к одной из знатных семей деревни.
С первого же дня своего появления в классе через пять минут после начала урока этот мальчик постоянно просил у меня разрешения выйти. Он поднимал руку и говорил скрипучим голосом:
— Господин учитель! Господин учитель, разрешите выйти на минутку!
Я разрешал. Но, вернувшись в класс, он через несколько минут снова поднимал руку и просил разрешения выйти. Я удивлялся этим слишком частым просьбам, но склонен был допустить, что он болен, и продолжал вести урок.
Однажды, окинув взглядом класс, я вдруг увидел, что он, сидя около окна, целится из рогатки в сторону дерева, которое росло возле школы. Я был поражен и громко крикнул:
— Встань сейчас же! Эй ты, там, на последней парте!
Вздрогнув, мальчик вскочил и в замешательстве пытался спрятать рогатку в складках своей одежды. На его лице появилось выражение странной плаксивости. Он умоляюще произнес:
— Ей-богу, это не я, господин учитель!
В гневе я закричал:
— Как тебя зовут?
— Заки.
— Какой Заки?
— Ей-богу, это не я, господин учитель!
— Какой Заки, я тебя спрашиваю?
— Заки — сын Мухаммеда.
— Мухаммеда? Какого Мухаммеда?
— Ну, Мухаммеда, господин учитель.
— Какого Мухаммеда, я тебя спрашиваю?
— Мухаммеда аль-Бед.
— Бед?..
— Ей-богу, это не я, господин учитель! Это моего деда звали Бед!
В этот момент весь класс разразился громким смехом. Я закричал на ребят, требуя тишины, и направился к мальчику, чтобы отобрать у него рогатку. Он положил рогатку в парту, а сам сел сверху, чтобы я не смог открыть ее. Мое терпение лопнуло, и, оттолкнув его от парты, я открыл ее. В парте я нашел рогатку и… несколько убитых воробьев, ровно столько, сколько раз этот негодяй просился выйти. Я отчитывал мальчишку в течение всего часа, но он не проронил ни одной слезинки, хотя с лица не сходило выражение глупой плаксивости. Он все время бормотал:
— Ей-богу, это не я, господин учитель… Это моего деда звали Бед!
На следующий день он не пришел в школу.
Директор вызвал меня в свой кабинет и сообщил, что староста деревни очень разгневан на меня, что начальник деревенской полиции хочет отомстить мне, а брат начальника — отец этого мальчика жаждет поскорее меня увидеть, чтобы всадить в мою грудь пулю из своего ружья…
Вечером поезд увозил меня в город. Из окна вагона я бросил прощальный взгляд на школу, видневшуюся на краю деревни. Это был последний день моей педагогической деятельности.
СААД ХАМИД
Муки творчества
Перевод Ю. Султанова
Проснувшись рано утром, я задал себе вопрос: удастся ли мне хоть сегодня написать новый рассказ? За последние две недели я ничего не написал, и от бесплодных умственных усилий нервы мои совершенно расстроились.
Я жил на окраине Каира, на улице Хазиндар, в третьесортной гостинице с претенциозным названием «Счастье». Первые лучи солнца уже проникли через щели ставней в мой номер и причудливо освещали ветхую мебель, похожую на обломки разбитого корабля, выброшенные волной на берег. Взор мой упал на тощую и старую диванную подушку, на которую были навалены книги, газеты и клочки исписанных бумаг, и я понял, какое место я занимаю на социальной лестнице: я должен писать новеллы, чтобы не умереть с голоду. Но, увы, когда я садился писать голодный, из-под моего пера обычно выходили худосочные рассказы, почти всегда отвергавшиеся редакторами.
Разделавшись с одним рассказом, я всегда тут же садился за другой. Иногда мне везло, и за удачный рассказ я получал три и даже пять египетских фунтов.
В тот день, выйдя, как обычно, из дому рано утром, я стал бесцельно бродить по улицам. И вдруг мне пришел на ум занимательный сюжет нового рассказа. Я тотчас поспешил в гостиницу, сел за стол, взял ручку, чтобы записать сюжет, пока я его не забыл. Но дома не оказалось ни клочка бумаги.
Неужели из-за этой пустячной причины я не запишу свои мысли и упущу миг вдохновения? Сколько светлых надежд уже связано у меня с этим рассказом!
Проклиная бумажных фабрикантов всего мира, я снова поспешил на улицу, за бумагой. Но только что я вышел в коридор, мои глаза встретились с глазами хозяина гостиницы. Он посмотрел на меня долгим, пронизывающим взглядом. Этот настойчивый взгляд всегда обжигал меня, как удар хлыста по голому телу. «Давно пора платить за номер!» — говорил мне этот взгляд. Но чем?!
О боже! Почему я вынужден вечно думать о том, как заработать на кусок хлеба! Как жестоко обошлась со мною судьба! Ведь, несмотря на цветущую пору молодости, я почти забыл, что такое любовь и счастье. О судьба! Зачем ты вечно гонишь меня? Зачем ты преследуешь именно меня, а не кого-нибудь другого… ну, хоть какого-нибудь жителя Александрии или Заказика… Нет, только не Заказик! Привет тебе, о город, который однажды подарил мне кратковременное счастье любви, чистой и нежной любви девушки-красавицы…
Но вот я добыл бумагу, собрался с мыслями и начал писать. Нужные слова легко и стройно ложились на бумагу, ум и воображение работали с быстротой молнии. Я писал так, будто кто-то подгонял меня, мысль работала четко. Я заполнял лист за листом, и вот наконец рассказ готов. Я чуть не пустился в пляс от радостного волнения.
Я перечитал написанное: да, вот это новелла! Редкостное художественное произведение, лучшее из всего, что я сделал до сих пор! Блестящая новелла, под стать самому Чехову! С этим рассказом я стану в ряд с нашими лучшими новеллистами. И уже не три, не пять, а семь фунтов, думаю, дадут мне за него в редакции. Да, с таким рассказом нельзя продешевить!
Переписав начисто новеллу, я отнес ее в редакцию.
А что дальше? Надо ждать ответа.
Я вышел на улицу, машинально ощупывая свои карманы. У меня оказалась всего одна серебряная монета в полреала, сиротливо забившаяся в угол пиджачного кармана. Эти деньги надо сберечь на обед. Самое дешевое блюдо — бутерброды с фасолью. Они весьма полезны для желудка, содержат немало витаминов. К тому же харчевня, где подают бутерброды с фасолью, находится как раз у ворот моей гостиницы, и хозяин харчевни — человек покладистый, знает меня и не раз доверял мне в долг.
Прошла неделя. Лучше не спрашивайте, как я ее провел!
Однажды утром я проснулся от сильного стука в дверь. Хозяин гостиницы пришел требовать платы и угрожал, что выгонит меня на улицу, если я не уплачу сегодня же. Укоры хозяина терзали мою душу, но что я мог сказать ему? Что я не вор? Что я беден, но честен? Я хотел прервать его, но не посмел: он выгнал бы меня или, что еще хуже, передал бы меня полиции.
Хозяин ругался и грозил, а я молчал и думал. Я вспомнил поговорку: «Если слово серебро, то молчание золото». Или вот еще одна хорошая поговорка: «Если бы бедность была человеком, я бы ее непременно убил». Кстати: кто автор этой поговорки? Кажется, Омар аль-Хаттаб. А может быть, Омар Абдельазиз или Омар Абу Рабиа, или какой-нибудь другой Омар? В самом деле, почему обязательно Омар аль-Хаттаб?..
Так я разговаривал сам с собой, стараясь отвлечься от назойливых упреков хозяина. Наконец он кончил, и я попросил его подождать с окончательным расчетом хотя бы до завтра.
Но где я возьму деньги завтра? На этот вопрос я не мог бы дать ответа. Проклятие этому бренному миру! До каких пор можно терпеть такие лишения?!
Вечером я пошел в редакцию и попросил литературного редактора принять меня. Сев напротив и выслушав его первые слова, я сразу почувствовал облегчение. Еще бы! Он говорил, что моя новелла принята, что она прекрасна, что она уже сдана в набор и что он чувствует во мне несомненный талант. И еще он сказал, что завтра же я могу зайти за гонораром — десять египетских фунтов!
Выйдя на улицу, я почувствовал такую радость, что мне хотелось петь и плясать, плакать и смеяться. Я вспоминал его похвальные отзывы, упоминание о гонораре в десять фунтов…
Да, завтра! Завтра я пойду в гостиницу с высоко поднятой головой. Завтра я появлюсь там в новой сорочке и с книгой «Преступление и наказание» Достоевского, с той книгой, которой я зачитывался в последние дни.
ИБРАГИМ АЛЬ-ХАТЫБ
Лживое кино
Перевод Г. Шарбатова
Наконец-то счастье улыбнулось Марзуку…
Перешагнув порог кинотеатра на одной из улиц аль-Аббасия[44], он вошел в просторное фойе. Было около десяти часов утра. Несмелыми шагами мальчик приблизился к буфету, занимавшему всю правую стену. За стойкой он увидел жирное, лоснящееся лицо хозяина, который восседал на своем высоком табурете, прислонившись спиной к стене.
Подняв руку в знак приветствия, Марзук спросил:
— Не найдется ли у вас какой-нибудь работы, хозяин?
— Для тебя?
— Да…
— Эй, мальчик! Хильми!..
В стене открылась маленькая дверь. Вошел Хильми. Этому «мальчику» было уже под тридцать.
— Слушаю, хозяин.
— Принеси-ка поднос!
Хильми исчез за дверью, затем показался снова с большим деревянным подносом. Хозяин взял поднос и кратко сказал Марзуку:
— Возьми дюжину бутылок и поднимись в амфитеатр.
Впервые за последние две недели Марзук улыбнулся, и эта улыбка согнала с его лица давнишнюю угрюмость.
— Большое вам спасибо, хозяин… А нельзя ли узнать, сколько я буду получать в день?
Хозяин словно не расслышал вопроса:
— Как тебя звать?
— Марзук.
— Хорошо… Значит, ты спрашиваешь, сколько будешь получать? В день?.. У меня нет определенной дневной платы. Все будет зависеть от тебя. Продашь этот товар — получишь еще. В конце дня подведем итог, и тебе достанется десять процентов всей дневной выручки. Хорошо?
Марзук в задумчивости опустил голову. Затем, взглянув в лицо хозяина, сказал:
— Согласен.