Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Дым отечества - Татьяна Апраксина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Все три. И больница Святого Фомы. К лазаристам его просто не пустили.

— Как часто он там появляется?

— Не реже раза в неделю, обычно — чаще. Лечит, иногда приводит знакомых врачей. Иногда — знакомых небедных людей, чтобы дали денег.

— Кого? Это всегда оказывался неправильный вопрос — «кому», «кого», «с кем». Уважаемых людей Города не пугали, напротив, якобы собирали рекомендации, чтобы довериться почтенному ученому синьору, и они были откровенны. Так, что получалась какая-то новая грамматика: кому — всем, с кем — со всеми… А дальше уже не склоняется: когда — все время, где — повсеместно.

С местным представителем Трибунала — с городским — герцог разговаривал сам. И очень вежливо. Сослался на рекомендации аурелианского коллеги, рассказал о совершенно чудесных медицинских открытиях, представляющих огромную пользу для армии, пояснил, что хотел бы дать синьору Петруччи пост, соответствующий его таланту и рождению, но… напомнил про жалобу Уго, изложил свои предположения касательно покойных чернокнижников — и осторожно поинтересовался, не пожелают ли с ним поделиться какими-либо выводами. С ним поделились. Не менее вежливо объяснив, что, да Его Светлость может быть спокоен, синьор Петруччи не занимается чернокнижием и никогда им не занимался. Тут все хорошо. Но орден сомневается, что ученый муж ответит на такое предложение согласием, поскольку обязанности, связанные с должностью, отвлекут его от самых интересных ему занятий — изучения природы. И если так и случится, орден будет крайне признателен Его Светлости герцогу Беневентскому, если тот оставит Бартоломео да Сиена в покое. Герцогу было наплевать на пожелания и признательность Трибунала с самой высокой городской колокольни — но сообщать об этом доминиканцу он не стал; а по сумме всего услышанного пришел к выводу, что неплохо бы решить дело мирно и бескровно. Своими услугами сиенец выкупил себе жизнь — но не благосклонность и не безопасность, так отчего бы ему не переселиться куда-нибудь за границу Галлии, а то и вовсе поближе к Его Светлости герцогу Ангулемскому — тот любит подобных всезнаек… А вот после рассказа книготорговца все стало еще более интересным. Торговые дела с купцами из Галлии — это-то было ясно уже некоторое время назад, теперь лишь подтвердилось, а вот все остальное? Паутина знакомств, услуг, связей, обязательств — а в центре ее почтенный серебристо-серый с черным паук. Ядовитый. Смертельно ядовитый, судя по участи Альфонсо. И, помимо всего прочего, знающий о похождениях покойного Хуана все и немножко больше. Знающий, способный подтвердить свидетельствами — и его услышат, и его защитят.

«Подожди, — говорят ему, — подожди. Мы чуть не упустили самое главное. Важнее переписки, важнее открытий, важнее этого зерна, вернее, спорыньи, хотя это очень важно…» Что? «Он один.»

Герцог закрывает глаза. Это и правда самое главное. Это значит, что в картине чего-то нет. Какой-то детали, важной, наиважнейшей. Той, что позволяла синьору да Сиена выживать все эти годы. Потому что невидимая сеть — невидима. И не может защитить быстро. А ведь было, наверное, время, когда этой сети не существовало.

Да Господь всемилостивый, даже ремесленники предпочитают селиться семьями — а уж люди побогаче, как только появляется у них возможность, выкупают жилье у соседей, приводят своих, превращают весь квартал в маленькую крепость, где никого чужого… потому что никогда не знаешь — пожар, обвал, чума, разбойники, слишком жадная городская стража, да мало ли. Те, кто прибежит на помощь, должны быть на расстоянии звука. Жить одному — по доброй воле, по выбору жить одному — можно только если за тобой есть сила.

Эта сила — не Тидрек Галльский. Не Священный Трибунал. Не Варано, не Бальони, и ни одна из семей полуострова. Нет. Кто берет тебя под покровительство — тот тобой и владеет, а Бартоломео да Сиена не принадлежит никому — и, по видимости, никто не принадлежит ему самому.

— Мигель, — говорит герцог Беневентский, открывая глаза и видя перед собой молчаливую озадаченную фигуру. — Когда получишь этот список, обыщи дом Петруччи. Забери все книги по списку и все письма, рукописи, записки…

— И?

— И все это — ко мне. Никому не показывая. Вернее, нет, сам можешь просмотреть. Но больше — никому.

Когда доктор Пинтор сказал Марио Орсини, что можно вставать с постели и гулять в пределах палаццо, а также отправиться к родной семье на носилках, Марио подумал — и решил, что к деду и прочей родне он съездит чуть позже, сам и верхом, живой и здоровый, а пока лучше останется во дворце. Дед пошумел в письмах, прислал пару гонцов из младших союзников семьи Орсини с настоятельными распоряжениями, да и оставил в покое, удовлетворившись ежедневными отчетами приставленных к Марио слуги и врача. Все было понятно — теперь Марио не столько заложник, сколько залог, а также воплощение дружбы между домами. Временной, конечно. Но в виду грядущих походов — обоюдовыгодной. И если уж внук полюбился семейству Корво, то пусть и пребывает там, где ему нравится. К герцогу Беневентскому и будущей добыче поближе. Тем более, что в палаццо оказалось неожиданно весело. В городе то пытались отравить Папу, то покушались на зятя Папы, герцога Бисельи, то убивали этого самого Бисельи, то кого-то ловили и допрашивали сутки напролет, и центром всего этого был дворец герцога Беневентского. Кто же по доброй воле уйдет из такого интересного места? И во всем этом гуле Марио Орсини слишком часто слышал одно имя — еще и потому, что сам думал об этом человеке. Так что он не удивился, когда господин герцог, увидев Марио во дворе за теми упражнениями, что дозволил доктор цербер Пинтор — спросил: а что молодой Орсини думает о своем спасителе?

Не удивился. А вот что сказать — это уже сложнее. И потому что жизнь все-таки спасли, и потому что мог ошибиться. Но герцогу он обязан не меньшим, большим.

— Ваша Светлость… они с доктором Пинтором часто разговаривали надо мной, считая, что я сплю. Я не спал. Вернее, не всегда спал. И во время одной из этих бесед синьор да Сиена обронил, что, когда увидел меня, раненого, испытал смешанные чувства. Он так и сказал, этими словами. Он имел в виду, что не знал, нужно ли меня спасать. Потому что, — Марио чуть наклонил голову к плечу, подражая, — «возможно, мы еще пожалеем, что война не началась сейчас». Доктор Пинтор… он как бы согласился, но напомнил, что клятва Гиппократа предписывает — только лечить. А да Сиена ответил, что врачам так удобнее, а остальные и не клянутся. И еще… я был в себе, Ваша Светлость. Тогда. Я не мог дышать, у меня пятна перед глазами шли — я даже не помню, чтобы мне было больно, просто тесно,

но я был в себе. Я уверен. Я помню как он вошел, видел его против света, я тогда решил… что мне мерещится. Но он сразу ко мне подошел, тут же. Он не ждал. Не думал долго. Если думал, то за те три шага от входа. Так что я не знаю, что неправда — то, что я видел, или то, что я подслушал потом. Молодой человек поковырял песок под ногами кончиком деревянного шеста,

раскидал первые палые листья. Раздумывал, сказать ли о другом, или будет звучать слишком глупо — зачем оба медика ему две недели подряд говорили, что герцог им не интересуется, не спрашивал и вообще грозился показать, как черти в аду пляшут? Поссорить хотели? Оказалось же — обманывали; хотя и ад, и чертей, и пляски их Марио все-таки увидел, когда проснулся не в срок, среди ночи, и почувствовал, что на него смотрят, поднял глаза… обрадоваться и улыбнуться он успел, а дальше хотелось прятаться под все одеяла и подушки. Нет, решает он, это все-таки мелочи. Но синьор Петруччи — странный человек. Недобрый какой-то внутри, спокойный, холодный и недобрый, хотя на словах и на деле и мягче, и внимательнее доктора Пинтора.

— Спасибо, Марио, — кивает Его Светлость.

— И еще он был чем-то очень занят. Раньше. Он жаловался доктору Пинтору, что у него пропадает какая-то важная работа. Хотя сказал, что инструкции для армии тоже важны и это нужно было когда-то да сделать — и хорошо, что они пойдут прямо вниз, минуя все обычные стадии.

Когда ученые мужи города Ромы в одиночку и хором взахлеб ругали Бартоломео Петруччи, капитан де Корелла их не вполне понимал. Ну объясняет он всем, кто готов слушать, какие-то азы наук. То как с определенными ранениями обращаться, то как промерять почву для строительства. Все равно ведь эти азы, способы и отдельные навыки науки не делают. Можно научить человека одному приему обращения с оружием, но фехтовальщиком он не станет. У настоящего бойца приемов сотня, но главное даже не это, у него есть стиль, есть понимание взаимосвязей каждого движения с остальными… Опустошив кабинет Петруччи, собрав все листки, листики и листочки, обрывки бумаги, счета и записки, редкие пергаменты, Мигель начал понимать этих городских ненавистников. Особенно — перечитав очередную незаконченную рукопись, потом — дневник, который сиенец вел на стопке разношерстных листков, а потом рукопись еще раз.

Человек, изучивший этот трактат, не стал бы чернокнижником. Нет, неправильно. Человек, прочитавший предыдущую рукопись, куда более короткую, тоже не стал бы математиком. Ученым математиком не стал бы. Но зато понимал бы, что такое вычисления, почему они устроены, как устроены — и мог бы осуществлять самые необходимые операции без посторонней помощи и особого труда. Мигель исписал цифрами два листа, следуя инструкциям… и на третьем листе с ужасом, пробирающим до костей, осознал, что понимает, что делает. С ужасом. Потому что для того, чтобы придумать все эти простые способы заставить числа танцевать перед тобой, раскрывать себя, нужно было знать их изнутри, залезть в мировой часовой механизм, разобрать его, собрать снова — и уже потом, по образу и подобию, сочинить детскую игрушку. Удобную. Понятную. Действующую. Обычному человеку хватит и этого понимания. А будущий ученый оттолкнется и пойдет дальше, сэкономив… черт его знает сколько времени. Столько, сколько сберег бы фехтовальщик, которому быстро и без ошибки поставили руку. Человек, прочитавший трактат, не стал бы чернокнижником… не потому, что Петруччи не включил в работу основы теории, он включил — и не только основы — а потому что ему больше не нужно было поклоняться Сатане, чтобы получить желаемое.

Все описанное мог бы проделать — самостоятельно или при небольшой помощи — любой дурак. Как со счетом. Не нужно много лет учиться, получать из рук в руки скрываемое от посторонних знание, разбираться, где ошибки и суеверия, а где действенные средства. Вот подробное, четкое описание — бери и делай. Описание… странное. Как те инструкции для армейских лекарей. Ничего лишнего. Никаких рассуждений, кроме самых простых, объясняющих суть. Механику. Бери и делай… вот Бартоломео Петруччи взял и сделал. Вот рукопись… а вот дневник, и одно без другого еще можно пережить. Если не сопоставить изложенные в будущей книге принципы и методы и дневниковые заметки, сделанные кое-как, потом уже дополненные поверх угольных штрихов — и датированные. В эти дни в прошлом году должен был случиться штурм Марселя, а вместо него произошла невиданной силы буря, а доминиканцы… доминиканцы ничего от врага рода человеческого в той буре не признали. Какое прекрасное совпадение!..

Капитан де Корелла смотрит на серебряный подсвечник в виде совы. Ему кажется, что птица издевательски подмигивает. Да уж, не признали, была бы шутка из шуток — «встретил доминиканец черта, и не узнал». Но ведь обычного черта, рогатого, узнают же. А тут нет. И Его

Светлости говорили, что Петруччи с дьяволом не водится. Хотя я бы на их месте не о невмешательстве герцога просил. Я бы на их месте этого исследователя убил тут же. За такие вот учебники, о Марселе уже не говоря. Как это у него: «может быть слишком опасно»? А что тогда — не слишком? Капитан де Корелла перевязывает все листки шнуром, запечатывает тут же найденным воском. Ладно доминиканцы… хотя они разбираются. Но сам герцог? Ему ведь, как обнаружилось в Орлеане, много не надо. Та троица из чернокнижного борделя ему не понравилась с первого взгляда, а они ничего не делали, просто разок-другой побывали в скверном месте. А с Петруччи герцог разговаривал лицом к лицу, потом встречался едва ли не каждый день две недели подряд… и сиенец Его Светлости понравился. Надо понимать, это какое-то удвоенное коварство Сатаны? Хотя, что происходит с Хуаном, он тоже не заметил. Но Хуана Чезаре без всякого черта ненавидел и старался держаться от него подальше. А тут… может быть все правы — и Петруччи, и доминиканцы, и чернокнижники? И через зеркало ходит тот, кого позовешь? А что? — де Корелла кивает сам себе. — Очень похоже. Позовешь черта, придет черт. Позовешь мелкого божка языческого, которому достаточно ночку с девицей посвятить и весельем порадовать — явится божок. Позовешь самого Нептуна — ну тут видно крепко звать надо и не всякий такое переживет, но если докричишься — придет. Еще как придет, сами видели.

Но с этим пусть Его Светлость разбирается. А у капитана охраны вопрос простой донельзя и донельзя же понятный: поймали мы за усы настоящего чародея. А что с ним теперь делать? Очень жаль, что интересующийся всем на свете чародей, так любящий писать простые рецепты — вот на что это более всего похоже, на рецепты для поваров, можно, если грамотой владеешь, записать, а можно и наизусть заучить, все равно коротко, ясно и не забудешь, — не написал рецепт для поимки колдунов, а также для обращения с ними. Значит, придется самим, своим умом. Капитан смотрит из окошка на едва различимые в вечерней темноте крыши соседних домов, вспоминает сожжение борделя и слегка передергивается. То ли от сквозняка, то ли от воспоминаний о том, что такое «своим умом» в применении к Его Светлости и куда оно обычно заводит. Встает, поднимает с пола случайную страничку. Аккуратные черные буквы, ни крючков, ни сетей, а взгляд цепляют.

«Указания для приготовления мяса без огня. Возьми небольшой глиняный горшок с глиняной крышкой, той же ширины, что и горшок; затем возьми другой горшок из такой же глины, с крышкой как и у первого горшка; этот должен быть глубже первого на пять пальцев, с окружностью большей на три пальца; затем возьми свинину и кур; нарежь большими кусками, возьми специи по вкусу, добавь, посоли; возьми меньший горшок с мясом и поставь в больший горшок; накрой крышкой и замажь влажной, глинистой землей, чтобы ничего не ушло; затем возьми негашеную известь и наполни большой горшок с водой, убедившись, что вода не попала в меньший горшок; пусть постоит столько времени, сколько займет прогулка длиною от пяти до семи лиг; после открой горшки и найдёшь свою пищу несомненно готовой.» Тьфу ты, пропасть.

«Магию — стремление изменить мир желаемым образом, путем прямого или опосредованного приложения чистой воли, нельзя истребить совершенно. Можно скрыть от профанов принципы и самые действенные средства, однако все, что было некогда известно, может быть и непременно будет открыто заново, свидетельством чему эта рукопись. Если хотя бы десятая часть описанных здесь методов станет достоянием круга грамотных людей, который с каждым годом все расширяется, можно не сомневаться, что в течение поколения или двух поколений новоявленные маги додумаются и до всего остального. Запрет и преследования не смогут даже намного отодвинуть сроки, ибо в мире достаточно мест, куда не достает рука церкви, более чем достаточно людей, готовых пожертвовать жизнью и состоянием, лишь бы добиться нужного им чуда, и все больше ученых, не способных оставить в покое тайны мироздания. Однако, по моему мнению, надежная защита все же существует. Это неверие. Достаточно убедить людей, что колдовство — бессильно, и они станут преследовать свои цели на иных путях.

Дело это не является невозможным, более того, с изобретением книгопечатания и возвышением практических наук у нас появляются средства совершить его повсеместно — и достаточно быстро. Необходимо следующее…» Человек будет работать всю ночь. Жечь свечи одну за другой, вымерять шагами узкую комнатушку на втором этаже полукаменного придорожного дома, морщиться на скрип половиц. Кто-то когда-то решил поставить себе не каменный, обычный дом, а такой как обычно строят далеко отсюда, на севере. За один переход до Ромы — редкость. Но сейчас главное, что в нем есть узкие, тесные, но отдельные комнатушки. Чисто прибранные, тихие — хотя это и не так уж и важно. Если надо, можно работать в любой обстановке. Если очень надо — можно работать очень быстро. И письма в Рому хозяйский сын отвезет завтра же поутру, об этом уже уговорено. Если ты уже наделал море ошибок и собираешься в здравом уме и твердой памяти совершить еще одну — будь любезен рассчитаться сначала по старым обязательствам. Этих обязательств не так много, на одно меньше, чем хотелось бы, но все они важны. Обещанные советы — тем, кто в них особо нуждается. Предупреждения — тем, кто может его искать. О том, что его дом, книжная лавка и больница Святого Фомы могут быть опасны, он уже написал всем, кому нужно — еще перед отъездом из Ромы. А что до его круга знакомых, там любая ищейка сойдет с ума, отделяя важное от неважного, разыскивая лист в лесу. Письма ученым коллегам. В его отсутствие обмен идеями станет куда менее… плодотворным, поэтому стоит хотя бы свести корреспондентов друг с другом. И самое главное. Самое. Книга. Человек разминает руки, греет их над свечой. У хозяйки не было восковых, но она пошла и купила. Любая причуда постояльца — закон, если постоялец платит. А постояльцу нужен хороший ровный свет, потому что свет — это время. Он знает, что в этом состоянии нельзя принимать решения. Он знает, что слишком устал за последние три года — он не мальчик, а новая сфера исследований потребовала крайнего напряжения сил. Он потерял слишком много друзей… и теперь вынужден своими руками хоронить идею. Самую перспективную, самую богатую в своей жизни идею. Не единичное открытие — действующий и действенный способ постигать и изменять мир. А похоронить нужно, потому что это не порох. Этим будут сносить города… и новую точку равновесия найдут не вдруг и дорогой ценой. Слишком дорогой. Даже для нового мира. По-хорошему, следовало бросить все и уехать на север. И месяца три, не меньше, просто отдыхать. Ничего не делать, ни о чем не думать, жить, дышать, смотреть на зеленую лагуну, пить вино, любить женщину… ждать, пока судороге, сведшей горло, надоест, и она осыплется, наконец, мелкими иголочками. Но это значит — оставить все, как есть. Уехать, и оставить. Стать человеком, который повернулся спиной. А зачем ему нужен он сам — такой? Очень жаль переписки, идей, открытий, которые могли бы случиться. Очень жаль именно этой части будущего, которое с каждой строкой все глубже погружается в туман области «будущее невозможное». Но есть вещи, терпеть которые попросту нельзя. Это не значит — исправить, совершить нечто разумное и тем закрыть ошибку, словно дыру заплатой. Нет. Совершить еще большую ошибку, обменять золотой на мелкую монету, но именно без этой монеты не дожить до завтрашнего дня, а золотой, залог будущего — да Господь с ним… Кое-кто в городе Роме ошибся — а кое-кто другой этим воспользовался. Чужой ошибкой, чужой надеждой на лучшее. На милосердие, разум и снисхождение. Беспочвенные надежды — глупость, пыль и прах, этак любой нищий бездельник может лежать на обочине и надеяться, что завтра же его позовут во дворец понтифика и сделают кардиналом. А вот подавать, расчетливо и намеренно, надежды ложные, чтобы заманить в ловушку, прикидываться благоразумным и доброжелательным, чтобы убить — это уже подлость.

Это было очень просто — заметить, что герцог Беневентский смотрит на нежданно пригодившегося врача так же и с тем же выражением, с каким смотрели на него некогда люди из Трибунала. Это было легко — вычислить по вопросам, что герцог Беневентский знает о чернокнижии очень много и ненавидит его всем своим существом. Это было естественно — свести воедино кинжал, «забытый» в ставне,

отсутствие атаки на Альфонсо и то, что его самого выпустили из дворца живым… и решить, что, чем бы оно там ни обернулось, а мальчика никто не тронет и никогда не собирался трогать… Едва ли герцог Беневентский тайно предавался чернокнижию, а все его отвращение было показным. Скорее всего, он попросту решил, что, чем бы ни занимались члены его семьи, никто не имеет права препятствовать им, а тем более — убивать их. Вот это было правдой, а все остальное — ложью, ловушкой и притворством. А один глупый сиенец дал Альфонсо совет поехать к Корво и во всем признаться. Это ничего бы не изменило — на герцога Бисельи напали еще по пути,

до признания, а потом, когда убить с первой попытки не получилось, выждали время и добили. По слухам, которые неслись по всем дорогам из Ромы, в этом герцог Беневентский пошел даже против воли отца. Это ничего бы не изменило, но ему солгали, а он не распознал ложь и послал мальчика в ловушку. В ловушку, откуда тому было в одиночку не выбраться. Послал — и уехал. Что ж… сделанного не поправишь, воду не соберешь — но жизнь не кончается сегодня. И Полуостров не обвалился в море. И не обвалится впредь — о чем тоже следует позаботиться. Но вот от того, что Чезаре Корво перестанет дышать, выиграют все. Это будет не очень сложно сделать, если удастся остаться на свободе. И вдесятеро проще, если не удастся. Он, проклятый дурак, пообещал мальчику, что воспользуется потусторонней помощью только при тех обстоятельствах, при которых ею воспользовался сам Альфонсо? Что ж. Шутка оказалась куда более удачной, чем он думал тогда. Перо, бумага, чернила. Больше нет ничего — только нагретое выскобленное дерево под ребром ладони, край стола, пляшущий круг света, желтый с каймой, алой внутри и черной снаружи. На границе света тень всегда заметнее. Пальцы устали, почти не разгибаются: нужно писать быстро, четко, разборчиво — и много, очень много. Собственные руки кажутся чужими — лощеным деревом, покрытым темными пятнами. Но инструмент не подведет, его инструменты никогда не подводят. «Сведущие люди, имеющие представление о человеческой природе, никогда не поверят в то, что Сатаны не существует — равно как и в то, что он неспособен вредить человеку. Но церковь, опираясь на двойной авторитет веры и науки, в силах убедить их, а вслед за ними и простецов, что все совершавшиеся и совершающиеся чудеса имеют либо священную, либо материальную и постижимую разумом природу, а дьявол в силах царить в мире сем только посредством людей, которых побуждает творить зло. И чернокнижники — пища его вдвойне, ибо они отдают Сатане свои души в обмен на магию, но магия эта призрачна, как призрачны были видения, посланные во искушение святым, а надежды колдунов — ложны, ибо на дьявола нельзя полагаться даже во зле. Если эти убеждения прорастут, те, кто ищет могущества, обратятся если не к Богу, то хотя бы к материи.» Даже сверхъестественную силу можно запереть в клетку, если знать — как. Что уж говорить о людях.

День не предвещал дурного — ни подозрительным везением, ни подозрительным затишьем. Ничего необычного в нем не было. Проверить посты, выслушать доклады,

рассмотреть жалобы, велеть с обидами и доносами — кто пил, кто с кем подрался, а кто кого обыграл, — обождать до вечера. Тем более, что и доносов-то было как обычно, полтора. Когда крепко держишь солдат, не давая им повеселиться от кампании до кампании, много жалоб не бывает. После этих дел — список поручений, полученный накануне от Его Светлости. Разъездов на весь день, и по городу, и в окрестностях: очередной отряд, снаряженный Орсини, забрать — а по дороге проверить, о здоровье монны Лукреции во дворце осведомиться, за казнью случайно прихваченных на прошлой неделе уличных грабителей проследить, за заказанные пушки очередную часть оплаты внести… На день хватает. С утра до позднего вечера Мигеля де Кореллу видят и тут, и там — впрочем, зрелище это обыденное и всему Городу привычное. Также всей Роме известно, что сам по себе толедец ничем не интересен, а только исполняет волю герцога Беневентского. Разъезжает себе и разъезжает — вежливый, сдержанный, неразговорчивый. Еще несообразительный, недалекий, но исполнительный. Неинтересный совсем человек. Он и правда человек сдержанный. А потому, увидев на лестнице Тулио Риччи, который должен бы со своими людьми дежурить в том проклятом доме с совой, де Корелла не рявкнул на весь двор — какого, мол, святого покровителя Тулио голова на плечах надоела, а подозвал — и поинтересовался тихо и вежливо, чьим приказом того сместили. И узнал, что его же собственным. Вернее, Его Светлости: если хозяин домой вернется, арестовать и доставить. Вот он и вернулся.

Арестовали. Доставили. Его Светлость взял тут же во дворце отдыхавшего Рамиро Лорку с отрядом, прихватил пленника и куда-то поехал. Куда? А где это видано, чтобы господин герцог всем встречным-поперечным, даже если это свои встречные и у него на службе, докладывал, куда ехать собирается? Как арестовали? Да, в общем, никак. Без шума совершенно. Сиенский этот не то медик, не то инженер и возражать-то не пытался, и не спорил. Безропотно подчинился, вот. Вечер померк. Выцвел до ровного серого — ни цветов, ни запахов, ни звуков. Подчинился! Безропотно! Дураки проклятые. Идиоты. Не Тулио с людьми… с них-то какой спрос? А они с Его Светлостью. И Мигель — первым. Знал же, всю жизнь знал, кому служит. Знал, как и чем Чезаре Корво раны лечит, от усталости избавляется. Походит по краешку над какой-нибудь пропастью — и опять живой. А тут пропасть в самый раз, эскадры проглатывает, побережьем закусывает. Нет же было Мигелю додуматься, приказать чародея прибить, как увидят. Быстро, тайно, из засады, чтобы охнуть не успел, не то что позвать кого-нибудь. Но кто же знал, что он вот так вернется? Так все хорошо складывалось: из Ромы проклятый колдун удрал еще когда герцог

Бисельи был жив, а сейчас последняя неделя августа пошла, и — ни слуху, ни духу. Чтобы не искать его по всей Романье — или по всему полуострову — есть простая и понятная причина: как ни крути, а не только он нам должен, но и мы ему должны. Хотя бы за белобрысую бестолочь Марио Орсини. Так что с глаз долой — из сердца вон.

Но нет же — сам приехал. Вернулся и сдался в плен, ничего не сделал, никак не возмущался. Что это значит? Значит, решил воспользоваться собственным способом? Но Петруччи для этого нужна помощь, и не простая… а такая, для которой чертов Лорка сгодится лучше прочих. Да что ж такое!.. И что теперь делать?

А, может, все еще хуже. Может, и не нужна вовсе помощь-то. Рукопись — это то, что знаем мы, да и она без хвоста. Написавшему наверняка понятно больше. Капитан Мигель де Корелла все это время не стоял столпом во дворе. Он вернулся к себе, отдал десяток обычных распоряжений, приказал тихо узнать, через какие ворота выезжал Его Светлость, куда направился, кто видел… Все как обычно, ничего страшного, это наш Микелотто, помесь лисы, гидры и наседки — нос повсюду, зубы везде и вечно над герцогом кудахчет. Видеть, конечно, видели — на выезде из северных ворот. Ну, там одно слово, что ворота… И дальше по дороге и двинулся, а куда — неведомо, в сумерках и проезжих мало, и следить за чужой кавалькадой, едущей без факелов, неудобно, да и вообще для кого из горожан и окрестных крестьян это событие: сын Его Святейшества с малым числом приближенных куда-то на ночь глядя подался? Он каждый день туда-сюда разъезжает, война же будет — вот и готовит войско. О чем любой горожанин и крестьянин готов любому чужаку-варвару рассказывать часами. С кем война, как готовится. А что у толедца на лице недоброе написано — так варвар же. Все, кто не в Роме родился и вырос, варвары. Даже и Его Святейшество, если вдуматься… Так и получилось, что капитан де Корелла не нашел Его Светлость герцога

Беневентского, а бессмысленно носиться впотьмах по деревням и виноградникам счел бесполезным. И всю печень бы себе проел беспокойством, не появись поутру Рамиро Лорка — живой, здоровый, невредимый и светящийся как те медные шпоры, что ушлая купцова жена на ведра приспособила, чтобы ревнивого мужа перед соседями дураком выставить. А поговорить Лорке хотелось. Не то, чтоб похвастаться, а так, показать — мол, на место не претендую, но тоже — отмечен. Разумеется, Рамиро был выслушан — в деталях и подробностях, со всем интересом, который только смог изобразить де Корелла, а изображать он мог хорошо, а страх и отвращение прятать умел неплохо. Так что Лорка ушел вдвое довольный против прежнего, сияя уже не как шпоры, а как любимый медный таз, в котором матушка Мигеля собственноручно варила варенье и который приказывала начищать каждую пятницу. А где герцог? А отпустил отряд, велев возвращаться в город, а сам уехал на север. Забрал у солдата плащ — и поехал. Один? Ну что вы. С двумя сопровождающими — и с заводными лошадьми. Разве я отпустил бы одного… А тот? Мертв. Не сам умер, убит. Распоряжения насчет тела? Были и выполнены. Его Светлость — крайне щепетильный человек, вы же знаете. Худшего не вышло. То ли чародейство попросту не удалось, то ли были еще какие-то причины, но худшего не вышло, все живы, даже этот осел Рамиро, а Бартоломео Петруччи — мертв. Убит. И не скажешь, что без причины, хотя и без суда. Вот только способ… и день, и шутка выходит очень сомнительная и совсем не в духе Его Светлости. Даже не сказать, что и в духе Лорки. Хотя если бы Лорка святцы читал, мог бы и сообразить пожалуй, какого святого вчера праздновали — и как этого святого по Золотой Легенде убили… Хотя это уже не день, это уже ночь святого Варфоломея получается, порадовали беднягу, подарочек поднесли. Надо бы и Мигелю радоваться, что все, кто нужен, живы, а все, кто не нужен — мертвы, но вот не выходит. И последний приказ Его Светлости: привести тело в порядок, насколько это возможно, отвезти к местному священнику, сказать, что, видно, путешественник был захвачен разбойниками и убит в укромном месте, оплатить похороны и службу… пугал даже больше, чем все остальное. Не было у герцога Беневентского в обычае молитвы по убитым врагам заказывать. Это дело родни.

В доме синьоры Ваноццы пахнет, нет, не теплом, тепло замечаешь, если его не хватает — а как его может здесь не хватать? Отсутствием холода пахнет в доме. Свежесрезанной травой — она не сгниет, она высохнет, ее вынесут и заменят. Солнцем. Даже когда хозяйки нет. А потом она входит. Очень легко понять, почему отец ее полюбил. Никак нельзя понять — почему оставил. Ей уже почти пятьдесят, но если синьора Ваноцца встанет рядом с дочерью, то одни выберут дочь, как воплощение юности, а другие — мать, зрелую красоту. Церера и Прозерпина, равно прекрасны — кто-то сочинял хвалебный гимн с таким смыслом. Не льстил обеим. И даже усталость и тревога — дело ли, когда овдовевшая дочь, такая чувствительная девочка, слегла от тяжкой потери в горячке, — не старят ее, только оттеняют глаза.

— Нечасто тебя здесь увидишь, — улыбается Ваноцца сыну, и кажется, что не солнце за спиной восходит, наливая волосы золотом, а лицо окружено сияющим нимбом. Она лукавит. Знает — приезжает так часто, как только может себе позволить. А значит… значит куда реже, чем хочется. Потому что все ценное должно либо храниться за пятью замками, либо лежать вне поля зрения. Достойный сын, посещающий матушку раз в две недели или даже раз в месяц, как велит долг. Осведомляющийся о здоровье и благополучии, как велит долг. И забывающий о ее существовании, когда долг исполнен… до следующего раза.

— У тебя, — говорит мать, касаясь пальцами щеки, — такой вид, словно ты читал до рассвета, а потом сломя голову мчался сюда. Что случилось? Сын вдруг смеется. Коротко и зло. На себя не похоже.

— Рассказывать долго, а описать можно в трех словах. Я разбил зеркало, матушка.

Наступил и прошел полдень, началась и стала уже спадать к вечеру последняя августовская жара, пришли на назначенные накануне герцогом аудиенции одни, другие и третьи послы, оружейники, капитаны, городские чиновники — все получили отказ, Его Светлость не принимает, — а ни герцог, ни сопровождающие во дворец не вернулись. Как в воду канули. Не то чтобы это кого-то особенно удивило — нельзя же, право, ждать от молодого мужчины неизменно строгого образа жизни, случается даже с таким серьезным и рассудительным синьором, как Чезаре Корво, что-нибудь… непредвиденное. Ожидающих в палаццо и вокруг очень забавлял вопрос, на что похоже непредвиденное, какого цвета у него глаза и волосы, из какой оно семьи.

Чем дальше по кругу ползла тень на песочных часах во дворе, тем больше Мигеля де Кореллу волновал более простой вопрос: куда на самом деле подевался герцог, и где его теперь искать. Или не искать — сам появится? Или все же искать? Нужен ему кто-нибудь — или никого видеть не хочется? Десять лет рядом проведешь, а на такие вопросы ответов все равно не знаешь. А уж совсем к вечеру вернулись оба сопровождающих и поведали, что Его Светлость изволил прибыть в город еще до полудня, тогда же их и отпустил и приказал до заката в резиденцию не возвращаться. Ну и кто ж такому приказу не будет рад? Де Корелла тоже обрадовался, потому что теперь-то точно знал, где искать пропажу, и был уверен, что пропажа не прочь, чтобы ее нашли.

Синьора Ваноцца встретила гостя сама, сказала — там же, внизу, при людях, для чужих ушей:

— Мой сын устал и спит. Будьте гостем, пока ждете его, капитан. — И увлекла во анфиладу, от этих ушей подальше, а потом и во внутренний двор. Весной здесь вишни цветут, вспомнил Мигель, а потом вот эти две липы и апельсиновое дерево, и пчелы над ними вьются, мед дают, а потом цветут розы, старые галльские розы, похожие на пышный шиповник, а еще флорентийские ирисы,

гербовые княжеские цветы, и греческие белоснежные лилии. Де Корелла не был здесь больше года, а ничего, кажется, не изменилось.

— Микеле, он приехал утром, и мы говорили… — говорит женщина, расставляя на широком столе вино, сыр, фрукты. Служанку она отослала сразу, как только взяла у нее поднос. — Я узнала много такого, о чем до сих пор могла лишь догадываться. И только сейчас, здесь, под вьющимися лозами винограда, переплетенного с чиной, можно заметить, что глаза у хозяйки заплаканы. Раньше просто не видно было. Догадывалась… де Корелла опускает голову. Его господин наверняка думал об этом, только не говорил вслух. А сам он — нет, будем честны, и в мыслях не было. Забыл, что у Хуана — не только отец, но и мать. Забыл, что у сына Лукреции есть бабушка. Которая очень любит свою дочь. Забыл. Женщина в лиственно-зеленом платье с золотыми шнурами, наверное, догадывается об этом, но виду не подаст и не ответит упреком. Когда Его Святейшество… наверное, тут сгодится слово «охладел» к синьоре Ваноцце, увлекшись молодой красоткой Джулией Фарнезе, мать четверых детей Его Святейшества просто тихо отошла в сторону. Не спорила и не ревновала, жила в своем доме, управляла нажитым имуществом, и как управляла — по всей Роме говорили, что такой разумной женщины еще поискать, — мирно дружила с очередным найденным для нее супругом, и, конечно, не пыталась протестовать, когда дети переселились из ее уютного дома в дом тогда еще не папы, а кардинала Родриго. Отошла в сторону, сохранив и любовь детей, и уважение бывшего любовника. Но вот решать, вмешиваться — нет, не могла бы. Жаль, думает капитан. Очень жаль. Сколько всего не случилось бы…

— Об этом молоке нечего плакать, — говорит синьора Ваноцца. Хотя сама — плакала. — Хуан не смог бы жить тихо и довольствоваться тем, что имеет. И был слишком слаб для большего. Может быть, все случилось бы не так быстро, не так плохо. Может быть, мы больше горевали бы о нем самом, а не о том, как он умер. Но и только.

Да уж, с неожиданной злостью думает Мигель, жить — не мог, не умел, все хотел славы, почестей, восхищения только потому, что родился от такого отца, а вот умереть ухитрился так, что не распутаешь этот чертов узел. Потому что и Петруччи, и покойный герцог Бисельи были правы, и такого выродка по любым законам нужно было прирезать как бешеную собаку, да вот только кому-то эта собака брат, а кому-то сын. А не встрянь Альфонсо, нажалуйся он Чезаре… об этом и думать тошно. Но синьоре Ваноцце об этом всем говорить не нужно. Многое она понимает сама, а многое просто не для ее ушей. Сюда, под вьюнки и виноградные листья, набирающие багряную осеннюю яркость, нельзя приносить многое из того, что обыденно для де Кореллы, а уж то, что для него самого страшно — тем более.

— Почему, — спрашивает хозяйка, — моему сыну так жаль этого Петруччи? Что в нем такое было?

Вот тут де Корелле показалось бы, что он ослышался. Показалось бы, если бы не рассказ Лорки. Если бы не то распоряжение. Он все равно ничего не понимал. Оказалась подколодная змея не только умной, но и, видно, храброй змеей. Но змеей-то меньше не стала. Сломал хребет и пошел себе.

— Мне самому жалко, что так обернулось. Умный человек, полезный. Но я не думаю, что дело в этом, синьора. А что сказал Его Светлость?

— Что он разбил зеркало… А потом рассказал, что наделал этот человек, суди его Господь, и… — женщина разводит округлыми руками. — Он принес слишком много горя нашей семье. Не стоило делать самому то, на что есть слуги, но… До чего же она растеряна, думает Мигель — и пытается понять, что именно случилось. Его Светлость явился к матушке в прескверном расположении духа, рассказал все — видимо, все целиком, до конца, — и уснул. Значит, разговор был совсем уж тяжелый, хуже некуда. И — «жаль Петруччи».

— Что значит… разбил зеркало? — неужели опять дело в этой поганой магии, неужели Его Светлость все-таки сделал что-то с собой в ту ночь? Если его родная мать понять не может — а ведь она-то как раз никогда и ничему не удивлялась.

— Нет, — говорит проницательная женщина, глядя на гостя. Конечно, ей же и про магию наверняка рассказывали. — С ним все как обычно. Только он почему-то решил, что они… были похожи. Как человек и отражение, если только отражение может быть почти втрое старше. Он сказал, что понял, когда уже ничего нельзя было сделать, только убить. Потом он прочел ту рукопись до конца. Он не пересказывал мне, что там было, но оно только больше его убедило… Ну да, рукопись же обрывалась едва ли не на полуслове, ни заключения, ни итога. Значит, было там что-то, меняющее смысл первой части. И был повод приравнять себя и эту… змею подколодную, ну змею же?.. Да что ж похожего? Де Корелла радуется, что не видит сейчас себя самого — хватит с него изумления на лице хозяйки; на самом деле смотреть не на что: все тот же спокойный интерес. Но гостю кажется другое — что брови у него уже уползли выше лба, за край волос. Ладно, что толку гадать? Чезаре вернулся, он пришел к матери, выговорился и лег спать. Значит, особой беды не случилось. Проснется — узнаем.

Герцог проснулся через час — веселый как птица, и настолько похожий на обычного себя, что де Корелле хотелось протереть глаза. Завтрак — хлеб, сыр, фрукты… матушка, вы волшебница. Мигель, прости, я уже знаю, что это была глупость — ну что, годится на что-нибудь эта рота? Я так и думал, что ж,

невелика беда — и поправима. Остальное — по дороге. У нас готово все, что можно, значит, завтра и начнем. Я буду писать, матушка… и я прошу вас, сообщите мне, когда я снова смогу писать сестре. И веселье было настоящим — ясным, простым и весомым как новенький скудо. И все же уже у коновязи Мигель де Корелла рискнул заговорить первым.

— Ваша Светлость…

— Мигель, — герцог обернулся к нему, — мне вчера один хороший человек дал один хороший совет. И я намерен ему последовать. И улыбнулся — как улыбаются взрослые люди, задумавшие какую-то уж совсем мальчишескую проказу. Мигель никогда раньше не видел у него такой, треугольной почти, улыбки. Вчера, думает капитан. Значит, либо Лорка, либо Петруччи, тогда еще не покойный. Какие уж тут хорошие советы? Один их, слава Пресвятой Деве, никому особо не раздает, а другой раздавал налево и направо, но вот хорошего в них было, как в отравленном яблоке: все, кроме основного — яда. А больше и некому.

— И что вы намерены делать?

— Жить здесь и воевать здесь. Пока это от меня зависит. — объясняет герцог. — Я же сказал, что это был хороший совет.

— Ваша Светлость… — Капитан пытается говорить, как ни в чем не бывало, и вроде бы даже получается. — А чем заканчивалась рукопись?

— Я дам тебе прочитать по дороге, она у меня с собой. Мигель, — все с той же проказливой улыбкой говорит герцог, — а давай мы с тобой… прямо сейчас… удерем к войскам, а эти все, — взмах в сторону дворца, — пусть остаются?

— Как-то нехорошо… — думает вслух де Корелла. — Сначала вы пропали, потом я пропал. А впрочем, воля ваша. Едем. Поднимается ветер, начинается ночь, до лагеря три часа, если не гнать коней, а ехать в свое удовольствие. Серебряное пламя разгорается в небе. О ночных дорогах пели за тысячи лет до этих двоих и будут петь через тысячу лет после того, как замолкнет эхо копыт, мечущееся между камнем дороги и небесной твердью. Но слова — только эхо случающегося, они никогда не иссякнут. Слов еще скажут, споют, прошепчут и со злостью сплюнут в придорожную пыль очень много. Все только начинается.

Глава вторая: как сэр Кристофер искал неприятностей — а другие их нашли

Генерал! К сожалению, жизнь — одна. Чтоб не искать доказательств вящих, нам придется испить до дна чашу свою в этих скромных чащах: жизнь, вероятно, не так длинна, чтоб откладывать худшее в долгий ящик. Генерал! Только душам нужны тела. Души ж, известно, чужды злорадства, и сюда нас, думаю, завела не стратегия даже, но жажда братства: лучше в чужие встревать дела, коли в своих нам не разобраться. И. Бродский «Письмо генералу Z»

17 октября, ночь

Женщина на стене смотрит на ткацкий станок. Высокий, угловатый и черно-рыжий. И сама она такая же. Длинное пестрое платье, длинные рыжие волосы, длинное пестрое лицо, шитая головная повязка, серьги, незамужняя, свободная, невеста. Приданое к свадьбе готовит. Их таких на длинной широкой ленте пятнадцать, девушек и станков. Специально подобранное число, счастливое, но никому из богов не принадлежит. Все ткачихи разные — та наклонилась, эта цепляет нитку, эта опускает планку… все одинаковые. Если быстро повернуть голову, то кажется, что всего одна — и под руками ее ходит ткацкий станок. Пра-пра-пра-пра-прабабка еще в Саксонии соткала эту ленту себе на свадьбу, на удачу. Может быть, тогда над этим смеялись. Или ругали ее — бесполезная вещь. Или восхищались тем, что рисунок почти живой. Или… но теперь дальним потомкам было на что посмотреть и что вспомнить. Человек разглядывает свои руки. Все, как было — большие, короткопалые… чистые. Даже ссадин и царапин нет. Это хорошо, что нет. А хочется, чтобы были, потому что… Сундук, где хранилась широкая тканая полоса, стоит у стены. Служанка, которой приказали помочь закрепить ленту-наследство на стене, лежит в нем, свернувшись калачиком. Будто спит. Она ничего не оставит детям. Да и неоткуда им взяться, детям. Скоро вернется Селвин, вытащит сундук — ему-то, при его силе, не в тягость, да и весу в той Клодине немного, девчонка совсем. Вытащит, поставит на подводу, увезет. А дело на том не кончится.

Их, тех кто знает, двое было. И второй тоже придется умереть. Чем скорее, тем лучше. Пока не проболталась, пока не выдала. Тут словечко уронишь, хоть во сне бормотать начнешь — беда. Пропадать всем и всему, от него самого, до ткачихи на стене. Проще сунуть тлеющую головню в стог и думать — пронесет, как-нибудь не загорится, чем надеяться на то, что слова не разлетятся по ветру. Даже в лесной чаще их растащили бы муравьи и сороки, но здесь не чаща, здесь Орлеан. Болтливый город, и люди в нем болтливые. Не пощадят никого. Если уж людям королевской крови, крови богов, за это знание рубили головы на площадях, то что делать остальным? Обезопасить себя. Спасти. Запутать след, затереть его и притаиться — может быть, псы беды промчатся мимо. Домоправительницу, Марию, жалко. Хорошая женщина — честная, умелая, незлая.

Можно было бы не трогать, да любопытна и разговорчива. Девяносто девять из сотни женщин таковы — и беда невелика… Была бы рабыня, можно было бы продать далеко, не убивать, не рисковать. Да закон на то есть: нельзя язычнику держать крещеных рабов, а христианину — никаких, кроме пленных, взятых с боя и не выкупленных потом. И нельзя запрещать креститься. Вот и выходит… Она все расскажет, и трех дней не пройдет. Как днем рассказала господину о том, что нашла, сунув любопытный нос в имущество маленькой Клодины. Служанки, опасаясь воровства промеж себя, да и глупых трат, все заработанное, купленное и подаренное отдавали на хранение Марии, чтоб та заперла понадежней и не отдавала без повода. Домоправительница хранила-хранила, да и сунула нос в кожаный футляр — что там у хорошенькой Клодины такое спрятано? Прочитала — и побежала к господину. Поклялась всем на свете, своими богами и святыми, что будет молчать. Но женские клятвы — пух, дунь и полетят по ветру. Только тут в одиночку дела не сделаешь, Мария женщина высокая, статная, телегу плечом сдвигает. Можно бы за ужином опоить, пристройку поджечь, а двери подпереть, так остальных жалко, и вышибить могут, и соседи на помощь прибегут — тушить, пока на них не перекинулось. И спросят же, как вышло, что все спали крепко. И… нет уж, сколько тут ни думай, а если не дано ума и удачи на ремесло — так и не выдумаешь ничего хорошего. Он торговец, а не убийца. Человек морщится — как же, не убийца. Убил же. Душил Селвин, конечно, но он-то… зазвал, держал, чтобы тихо… И приказывал — он. А теперь еще раз прикажет. Нужно было бы дождаться утра, а лучше — следующего вечера. Выбрать подходящий момент, чтобы избавиться и от второй женщины. Подождать, пока Селвин вывезет и надежно закопает сундук с трупом. Очиститься, отвести от себя гнев жертвы, убитой несправедливо и предательски. Очистить дом от пролитой крови. Но достаточно было подумать, что сначала придется ждать, ждать и бояться, что домоправительница проболтается — на исповеди или по секрету кому-нибудь из подруг или родни, хорошо хоть, что у нее, овдовевшей почти после свадьбы, детей не было. Бояться, что ее насторожит пропажа Клодины. Что она почует недоброе: женщины неумны, но чутье у них лучше чем у лис. И — самое главное — что придется еще раз заново решаться на скверное дело.

И… и если ему придется ждать, думает Ренвард сын Теллана, саксонец, живущий в Орлеане, если ему придется ждать, он не поручится за то, что сам не признается кому-нибудь, или не выдаст себя, или не откажется от намерения. Шаги в коридоре, негромкие, уверенные. Селвин. Рыжие волосы к голове прибило и на куртке темные пятна — дождь на дворе. Вот у него руки не дрожат. Убивать он не хотел, пришлось объяснить, в чем дело — но когда согласился, тут же стал спокоен и деловит, как и положено купеческому ближнему человеку, самому бы так.

— Я поставил сундук на подводу, до утра, — говорит он. — Сейчас-то ехать…

— Не надо сейчас, — машет рукой Ренвард. Подвода, выезжающая из дома кромешной ночью, заполночь, и направляющаяся не к складу, не за товаром — это странно и подозрительно. Соседи проснутся — потом три дня судачить будут.

— Я вот что подумал… у нас в третьем погребе, в синем, лестница крутая и ее давно чинить пора. Если с нее человек упадет, никто не удивится — споткнулся, да и разбился, там и насмерть просто. Вот я бы туда пошел, да вынул кой-чего, а вы б потом ее туда послали, сразу, чтобы никто раньше не успел. За чем, думает Ренвард, можно послать домоправительницу в подвал в такую ночь? За припасами — так она служанок отправит, пожалуй, на то и целый дом девок, чтоб хозяин ни в чем не нуждался. Разве что… за вином. Оно как раз хранится в части, запертой на два замка, чтоб не воровали, и один ключ у Марии,

а другой у хозяина. Но нужен еще и повод. Чтобы все выглядело как обычно. Гости? Средь ночи — и ни слугу вперед не послали, ни самих гостей не видать? Не видать… потому что не приехали еще.

— Делай, — решительно кивает Ренвард. — Закончишь, закрой и Марию ко мне. А скажу я ей вот что: привезут товар, дорогой и важный. Привезут тихо. Не тайно, просто тихо. И нужно в винном подвале место освободить. Там два замка и сухо.

Марию, домоправительницу в доме зажиточных саксонских купцов, никто бы не упрекнул в лености и нерадивости. Разбудили, считай, в полночь — товар, гости — значит, надо пойти и сделать, что господин велит. Одеться, умыться — и сделать. Ключница все же, распустехой ходить нечего, пускай и ночью. Освободить место — так освободить. Наверняка дорогое вино привезут, которое не бочками, а бочонками или бутылками считают. Дело привычное, а подвал самый годный — сухой, чистый. Но даже в сухом и чистом подвале водятся мокрицы. Мерзкие твари. Признаваться, что ты при виде такой маленькой многоножки готова на потолок запрыгнуть, подобрав юбки — засмеют же. Поэтому надо вести себя как полагается: зайти на кухню, тряхануть за плечо рябого работника, иди, мол, потрудись — а я тебе посвечу, да посмотрю, чтоб ты к бочкам не прикладывался. Бедняга Мишу глуховат и безответен — только топает как стадо солдат.

— Осторожней на лестнице, — громко напоминает Мария, этот же навернется, так ни его, ни лестницы не соберешь…

— Я знаю, гос… — бормочет Мишу, — ух… Грохот такой, будто не человека, а бочку вниз уронили. Упал, и молчит. Дева Мария, накаркала. Из-за угла, почти сразу же, вывернулся рыжий Селвин. В одной руке факел, в другой — веревка. Словно знал заранее. Увидел Марию — и шарахнулся. Добрый христианин тут молитву бы забормотал, но что с саксонского язычника взять, только что-то злющее шипит и глазами сверкает.

— Мишу упал! — выпрямляется в полный рост Мария. — Я посвечу, а ты лезь посмотри, что с ним. И протягивает руку за факелом. Вот тут-то ее и попытались спихнуть вниз со ступеней следом за Мишу. Селвин,

громила, вцепился в руку — и стал теснить назад. Мария вдруг, в одно мгновение, все поняла, заледенела на мгновение — едва ее назад не прогнули, — а потом разозлилась. И со всей силы, со всей злости, пнула своим деревянным башмаком Селвина в голень. Тот аж не то ухнул, не то крякнул — и руку, конечно, выпустил.

— Ты, язычник! Морда коровья! Я тебе покажу, как добрых христиан в подвал спихивать! Матерь Божья, ты их видишь? — И в стенку его, в стенку, пока не опомнился, урод здоровый. И кричать! Не тот здесь дом, чтобы на крик не прибежали. — Пакости всякой понавешали! Гад и язычник, мокрица проклятая, опомнился быстро, попытался замахнуться, ударить — вышло плохо: пролет тесный, снизу сломанная лестница, сверху целая. Попытался пнуть. Что ручища, что ножища у саксонца — ого-го, но и Марию Пресвятая Дева не обидела… Ударить не ударил, по темени скользнул, но чепец сбил — и тут же за косу схватил, опять столкнуть пробует… а сам того не замечает, что выроненный им же факел ему рубаху подпалил. Топот на лестнице… ну, наконец-то! Хозяин… ну его силой не обидели, сейчас мы вдвоем этого убивца его же веревкой завяжем.

— Да что ж ты, дурак, — кричит мастер Ренвард.

— Он Мишу убил! — вопит Мария. — И меня хотел! И понимает, на кого мастер замахивается длинным кривым ножом. Сговорились! Один другого послал! И вот их теперь уже двое между ней и лестницей наверх, и у одного веревка, а у другого нож. Не зарежут, так задушат. Кричать надо, кричать и драться. Может, кто подоспеет?

— Убийцы! Негодяи! Предатели! — Матерь Божья, спасибо, что развернуться им вдвоем негде… и еще раз спасибо, надоумила. — Пожаааааааар! Присела, уворачиваясь от руки с ножом — и дернула Селвина за ногу так, что он сам головой о ступеньки свалился, да еще и хозяина сшиб. Тому, правда, нипочем — равновесие не удержал, но всего-то задницей на ступеньку плюхнулся и вскочил, раньше чем Мария разогнуться успела. А рыжий гад сзади вывернулся и толкнул вперед, прямо на нож. Свет пошел красным в глазах, и боль, будто на прут раскаленный надели, как пробку на иглу… ногами ударила больше от боли этой, чем от чего еще, помираю, Матерь Божья, убили меня, а сзади хруст и грохот, и крика нет.

Когда Мария стала вопить из подвала «Пожар! Пожар!» — тут сразу весь дом проснулся. Слово такое, особенное. Поднимет хоть пьяного вусмерть, хоть больного. Если пожар — значит, сначала беги смотреть, в чем дело, а потом беги спасать, что выйдет — или уж сразу прочь из дому. Но если стены не в огне, от дыма не задыхаешься, значит, посмотреть нужно, помочь Марии.

Жермон, конюх, летом спал в конюшне, а с осени — в господском доме на кухне, там теплее. Недалеко до подвала. Рванул дверь, сбежал по короткой широкой лесенке — и глазам своим не поверил: может, черти морок навели? Масло в настенной плошке горит ровно, ярко, все видно до последней ниточки — и в этом ясном свете мастер Ренвард лежащей навзничь Марии голову запрокинул и горло резать собирается. Увидь он что другое — думал бы еще, колебался бы. Хозяин, даром что идолопоклонник, был человек незлой и надежный, такого беречь нужно… и вздумай он ключницу зажать в уголке для обычного срамного дела, может, Жермон бы и пошел себе обратно спать. Но тут-то уж сомнений нет. Ключницу Марию, как жертвенного ягненочка — и наверняка ведь за имя, нет у нас больше Марий в доме. Вздохнул, крестным знаменем себя осенил — да и опустил кулак на голову хозяина. Считай, пропал дом.

28 сентября, день Воск они купили хороший, наверное, дорогой, плотный, но не тугой, коричнево-черный, стило идет с усилием, но получается красивая четкая линия, белая, потому что белым покрашено дно дощечки. Дома воск был дешевым, серым, а дощечки синими, как платье Матери Божьей. Чтобы провести следующую черту, нужно оторвать стило и… Дева Мария, спасибо тебе.

— Я так не могу, — Лета вжимает голову в плечи. — Я так не помню.

— Почему, дитя мое? Человек похож на ворону за окном. Такой же серо-черный и круглоглазый. И двигается будто вприпрыжку. И смотрит весело — мол, давай мы с тобой сейчас удерем такую штуку, что они все ахнут. Только ворона — помойная уличная птица. А это — знатный господин. И старый совсем, старше сорока. Ворона тебя, может, насквозь поймет, но вот вреда особого не сделает — ну клюнет, ну расцарапает, ну нагадит сверху, ну выдаст криком, что опасней всего… но не больше. А этот может все, что угодно. И только что едва не поймал.

— Рука по-другому ходит… И сидеть нужно иначе. Я же не глазами все помню, добрый господин. Мне бы пергамента старого да чернил, да перо.

— Что ж, — кивает господин, чужой господин, — это можно устроить. Зовет кого-то — на свой лад. Странное дело, когда он по-своему говорит, он иначе звучит, как совсем чужой. Даже если просто имена произносит. Даже если смеется или вздыхает — разницу сразу слыхать. Смеется на своем языке, вот чертовщина… А на языке древних ромеев он смеется еще одним, третьим образом. А здоровилу в дверях от наших уже и не отличить, разве что одет почище, да куртка такая плотная, коричневая, в крупный рубец, набита чем-то, он из-за нее еще больше кажется, весь дверной проем занял.

— Возьми, — говорит ворона, — эту негодную девчонку…

— Да-да, — кивает Колета, — чернила-то должны быть старые, по старому рецепту. Это если в монастырь…

— Отведи ее в подвал и отлупи хорошенько.

— Ага, и сундук мне нужен. Невысокий. Вот такой, — показывает она рукой себе по колено. Здоровила кивает, пошли, мол, со мной. Э, нет, если отказываться, значит, я поняла, если сразу идти — значит, тоже поняла, но притворяюсь.

— Добрый господин, мне с ним пойти посмотреть?



Поделиться книгой:



Регистрация