— Кто мог догадаться? Когда они и в самом деле ездили в Неаполь…
Действительно, кто? — Петруччи поднимает ладонь навстречу. — Не нужно объяснять.
Я знаю, что вы не хотели оскорбить меня намеренно. Вы всего лишь не подумали. Ни о том, что пообещали. Ни о том, кому пообещали. Это случается. Изготовление пороха — тяжелый труд, люди устают, отвлекаются… Вашего человека узнали. Полагаю, к настоящему времени Его Святейшество вполне осведомлен о том, кто именно пытался вызвать распрю в его семействе. Распри интересовали Варано в меньшей степени, чем уничтожение главы этого нестерпимо наглого семейства, воцарившегося в Роме и плетущего, как паук, сети родства и верности. Конечно, за отсутствием других выигрышей сгодятся и распри,
но не так важно, кто с кем поссорится, на кого ляжет подозрение. А люди — что ж, в сущности, это не его слуги, а слуги Катарины Сфорца, которой уже наверняка доложили обо всех словах и приказах Александра VI и теперь она будет негодовать и по поводу ложного обвинения, и по поводу беззаконного убийства ее посланцев.
Не так уж и плохо. Конечно, эти двое гостили в Камерино, но — всего лишь на пути из Форли в Неаполь. Строптивая Катарина вздумала искать поддержки в Неаполе — и это-то правда…
— Я не покушаюсь на ваше, синьор Варано, — продолжает да Сиена. — Но вы покусились на мое. Если вы это сделаете еще раз… поверьте, я ценю свою жизнь очень высоко, моя жизнь — это годы работы. Но, как я уже сказал, у людей нашего положения не всегда есть роскошь выбирать. Вспоминайте об этом… когда смотритесь в ровные поверхности.
— Вы мне угрожаете? — поднимается с места хозяин. — Синьор Петруччи, я ценю все, сделанное вами, но вы правы — у людей нашего положения не всегда есть роскошь выбирать. Я был бы рад учитывать ваши нужды, но угроз от вас не потерплю!
— Я вам угрожаю… — сиенец не двигается с места. — Это самое малое, что я могу сделать после того, что произошло.
— Вам, чтобы угрожать мне всерьез, нужны время и помощь. Мне достаточно позвать слуг, — усмехается Варано. — Только ради нашей прежней дружбы я не сделаю этого — но убирайтесь немедленно!
— Я немолод, — ученый муж прикрывает глаза. — Я добрался сюда из Ромы за три дня и ночь. Хорошо, когда есть кому подарить свои неудобства, вы не находите? Посмотрите на свои руки, синьор Варано. Синьор Варано, сквозь гнев и ярость, все же ухитряется и разглядеть пятна, вернувшиеся на пальцы, и ощутить почти забытый шероховатый скрип. Он смотрит на узловатые суставы и ему кажется, что человеческий глаз почти способен уследить за тем, как здоровье и сила, подарок потустороннего существа, покидают его тело.
Тогда к первым чувствам примешивается страх, но пуще страха — холодный тоскливый расчет: они, это существо и Петруччи, всегда рядом друг с другом, тесно связаны, оно ему покровительствует — а все знают, все помнят, как мстили старые боги за гибель своих любимцев. Можно еще успеть ударить, опередить — но куда деться потом от разъяренного божества?.. Всех этих чувств слишком много, чтобы тесный твердый череп мог вместить их, чтобы кровь могла течь по сосудам и вымывать их из сердца. Душно, тяжело, и бьется за ушами старый надтреснутый колокол… Чья-то рука ложится на шею, замирает на мгновение, потом его толкают в сторону, и, сползая на стол, он видит, как почему-то красный солнечный зайчик отлетает от лезвия… крика нет. Хрипа тоже нет. Он приказал их не беспокоить — и сюда никто не войдет. Синьор Джулио Варано, хозяин Камерино, приходит в себя от сильной боли над правым ухом. Мир вокруг ясен и чист, как весной. Только пахнет горелым.
— Простите, — говорит сиенец, — я слегка опалил вам волосы, когда прижигал рану. Кровь никак не хотела останавливаться. Кстати, вполне возможно, что это — один из результатов омоложения. Со мной, догадывается Варано, едва не сделался удар — а этот… эта гадюка невыразимая хлопотала вокруг меня, в то время как могла одним ударом прикончить или просто сделать вид, что такое нужное кровопускание прошло неудачно. Нет, так он не поступит, конечно — подозрительно, опасно, дети и свита не выпустят из Камерино. Ему больше нравится угрожать невидимым, не оставляющим следов…
— Уй-ди-те прочь… — язык пересох и плохо слушается, ворочается во рту комом войлока. — Позо-вите слуг и уй-дите прочь.
— Я уже позвал. Все здесь, — отзывается сиенец. — А я уезжаю. Вам скоро станет намного лучше. Будьте благополучны, синьор Варано. Человек, уважающий чужие границы, всегда может рассчитывать на совет. Много позже, к вечеру, когда ручейки ото льда, которым обложены виски и затылок, перестают казаться блаженной росой, а начинают попросту злить, синьор Варано обдумывает разговор заново, на свежую и даже прохладную голову, и начинает догадываться, что он не то что наступил на змею. Он на нее, устроившуюся на плоском камне, попросту с размаху уселся. Не сегодня, а многие месяцы назад, когда пропускал все скупые замечания философа о политике мимо ушей — какие у него там могут быть интересы, зачем принимать их во внимание, да кто он такой? Ученый, исследователь, медик без гильдии, мелкая сошка со звонким именем, лишь из гордости отказывающаяся от покровительства. А надо было соображать и прислушиваться, а уж когда гость походя помянул двух королей — как единственную силу, способную ему мало-мальски навредить, — понять, наконец, кто перед ним… Понять, что для Петруччи он сам был всего лишь человеком, который навел на интересную, перспективную идею… новое направление. Варано поморщился про себя. Он всегда, всегда, всегда знал, что Бартоломео да Сиена движет в первую очередь любопытство. Владетель Камерино его за это выбрал. И не дал себе труда задуматься, что это значит в испорченном подлунном мире, где даже бедняки стремятся обязать долгом себе подобных, где даже государи знают, что им не выжить в одиночку. Кто, кто может позволить себе отказаться от семьи, не принимать покровительства, не вступать в гильдии, не обращаться к сильным за защитой… Оказывать услуги всем и, кроме встречных услуг, не принимать ничего ни от кого на свете. Кто. Кто первым — и, кажется, единственным — догадался, что твари в зеркале угодней не приношения, а подарки…
Кажется, разошлись. Сейчас. Но теперь сиенца нужно числить в списке врагов, и врагов первейших, опасных. Едва ли донесет Трибуналу — слишком глубоко увяз во всем сам, хотя и ухитряется пока что выкручиваться, но когда сможет ударить — ударит. Наверняка. Значит, нужно как-то обезопасить себя, не разгневав древнюю силу. Как — нужно обдумать, не слишком торопясь, но и не откладывая слишком далеко.
Человек в пыльной темной одежде подводит коня к городской поилке, ждет, потом, вспомнив, опускает руки под струю, стекающую в каменную колоду. Теплая вода, если лечь в такую и закрыть глаза, мир исчезнет. Человек умывается. Смеется, запрокинув голову. Ну надо же. Надо же. Старые люди. Политики. Творцы миров… Господи, как ты нас на свете, таких дураков, терпишь? Ведь у дворовых петухов и то смысла в голове больше… сначала один чуть не затеял драку в чужом доме — последнюю в своей жизни, тут и сомнений нет. Потом другой поддался на уловку, известную любой деревенской старухе — и так себя сам напугал, что едва не умер от полнокровия. Смех один. Путешественник садится на край поилки, плечи его все еще трясутся. Дураки, делать нечего. Но съездить было нужно. Если бы Варано понял, что натворил, если бы он согласился больше не мешаться в чужие — и ему же самому жизненно необходимые — расчеты, его стоило бы сохранить. Хотя бы потому, что этот стервятник — старый стервятник. И уже не стремится немедленно сожрать все,
что видит глаз. Но это неважно. Он не понял. Пока что он нужен — как противовес. Когда перестанет… тогда посмотрим, как лучше употребить его с пользой. Если будем живы. О том, что произойдет в ином случае, Бартоломео Петруччи не беспокоится.
После его исчезновения или смерти дом и бумаги опечатает Трибунал. И святые отцы найдут там достаточно, чтобы семейство Варано покинуло сей мир. Быстро — и даже относительно безболезненно.
Над Ромой грохочет гроза. Напоенный солнцем город выцвел, окрасился во все оттенки сепии и охры, прижался к земле — но ни крышам, ни дворикам, ни мостовым,
ни статуям нет пощады от бьющих с неба тугих, упругих струй. Небо, еще в полдень бывшее прозрачным, лишь слегка подернутым туманной перламутровой дымкой, вдруг обрушилось на землю всей тяжестью — должно быть, ослабли ноги титанов, державших его. Опоры мостов и стволы деревьев дрожат, гудят и гнутся под напором ветра. Вода заменила собой воздух — и нечем дышать, если ты не рыба, рожденная для водной стихии… Капитана де Кореллу с рыбой никак не спутаешь, но он тяжело хватает воздух ртом еще с визита в Ватиканский дворец, когда грозой даже и не пахло. И груз лежит на плечах — тяжелее, чем у титанов, которые держат всего-то небо, а тут — собственная вина, бесполезность, совесть… все это сразу, да вдобавок беспомощность. Его герцог задумчиво созерцает потолок через бокал с вином — и бокал не пустеет, и взгляд не двигается уже пару часов подряд, если верить отметкам на свечах. И не знаешь, что делать и как помочь. И чем. Его Святейшество рявкнул, что думает, на весь дворец — и даже если Александр завтра решит, что его укусила особо вредная муха, вылетевшее слово не загонишь обратно. В городе и так поговаривают, что Чезаре относится к сестре нежней, чем следовало бы, но до сих пор большинство считало этот слух просто сплетней, глупой, злой и опасной. Опасной для говорящих, потому что на сплетника можно было делать ставки — кто раньше уложит его в землю: Чезаре Корво или Альфонсо Бисельи. Брат или муж. А теперь… теперь ее будут повторять как истину вероучения. И никакая сила, кроме Господа нашего, не сможет заткнуть такое количество глоток. А Господь от такого зарекся еще с Потопа. К тому же, Город узнал о том, кто виновен в покушении, и можно забыть обо всех принятых с утра мерах предосторожности. Всего этого могло бы и не быть, если бы один толедец выполнял свои обязанности с должным тщанием. Но, останавливает себя на половине привычной мысли капитан де Корелла, не я же выдумал, не я же произнес вслух эту… мерзость?
Знать бы еще, стоит за этим только гнев Его Святейшества, или какой-то хитрый умысел… Папа вспыльчив, но вовсе не безрассуден. Однако судить о выгодах — дело его сына, а тот вслух свои соображения высказывать пока что не желает. Если они вообще есть, если его не поразила немота от бесконечного удивления.
Лежащему с бокалом в руках герцогу удивление его — испытанное еще в отцовском дворце — кажется не бесконечным, а, пожалуй, липким. Бесконечное можно нарезать на тонкие понятные ломтики, цветок можно разобрать на лепестки, собрать их в горсть и пустить по ветру — а тут, скорее уж, янтарь, слезы моря, в которых стекленеешь любопытной мухой. «И что теперь?» — беззвучно спрашивает герцог. Не Мигеля. Не бокал вина. Не себя. Того единственного, кого имеет смысл спрашивать. Отцовский подарок. Случайный. Сказочный. Из той самой сказки «отдай, чего дома не знаешь». Отец не знал. И отдал, когда придумал сыну имя. «Теперь? — отзывается Гай. — Ничего. Потому что ничего не произошло.» «Ничего?» «Совершенно ничего. Разве что, теперь ты знаешь, что станут говорить у тебя за спиной. Что ты состоишь в кровосмесительной связи с сестрой, соперничал за нее с собственным братом… и убил его. До этого додумаются непременно, не позже чем к утру, если Рома не изменилась. А она не настолько изменилась.» «И с этим ничего не нужно делать?» «Отчего же — украсить этим знамя. Ты — Чезаре Корво, ты делаешь, что хочешь, как хочешь — а, значит, можешь себе это позволить. Ни гнев верховного жреца, ни осуждение не могут помешать тебе. А тем, кто поменьше, стоит просто заблаговременно убираться с твоей дороги. Пусть будет так.» «Ну что ж…» «Тебе, можно сказать, повезло. Инцест и братоубийство — страшные вещи, особенно, у вас. Они поражают воображение. Над ними не смеются. И они непростительны для человека… но вполне приличествуют полубогу.» «А сестра?» «Когда-нибудь поймет. Может быть.» «Может быть…» «Ты знал, когда выбирал, что причинишь ей боль, так или иначе.» Комната, плоская, раздробленная алыми, рубиновыми, вишневыми, багряными гранями бокала на безупречную кровавую мозаику, обретает глубину и высоту. Протягивается от высокого узкого окна к тяжелой двустворчатой двери. Раскладывается на четыре стены и сводчатый потолок с фресками. Наполняется тенями от темных кованых подсвечников в виде львиных лап. Эскиз мира сущего, в который никак нельзя войти, как в изображение Рая на стене собора, воплощается — широким сундуком под лопатками, гладкой ножкой из тяжелого желтоватого хрусталя в пальцах.
— Мигель, — уже вслух говорит герцог Беневентский, — какие у нас нынче новости?
— Госпожа Катарина Сфорца разослала всем союзникам, родне — и даже части противников — письмо, в котором обвинила Его Святейшество в клевете, покушении на ее владетельскую честь, неуплате долга, и приискивании ложных предлогов для войны. Стало также известно, что она выписала инженеров из Венеции и укрепляет Форли.
— Весьма услужливо с ее стороны, — усмехается герцог, в два глотка допивает вино. — Можно будет опробовать нашу артиллерию. Но начнем мы, пожалуй, с Имолы.
— С Имолы? — слегка удивляется Мигель. — Если мы возьмем Форли, Имола упадет сама.
— В Имоле правит пасынок Катарины… и его там очень не любят, как и все его семейство, — спокойно объясняет герцог. — Но обязательства есть обязательства. Если Форли потребует помощи, им придется ее прислать. Но вот драться за это право городской совет Имолы наверняка не захочет. Более того, город почти наверняка будет рад избавиться от таких беспокойных владельцев и перейти под руку Святого Престола. В отличие от Риарио-Сфорца, Его Святейшество богат… ему незачем драть с подданных три шкуры, ему и одной много.
Гроза стихает — уходит на север от Ромы, как раз в сторону непокорных Имолы и Форли. Скоро туда явятся незваные гости, папская армия. Скоро, всего-то через пару недель, и этому не помешают ничьи козни, никакие ссоры в доме Его Святейшества. Да и полно, какие ссоры — понтифик, конечно, недоволен, но его сына и будущего полководца Церкви гроза на небе и размытые дороги на земле беспокоят куда сильнее грозы в Ватиканском дворце. Так Вечный Город решит к утру.
Мир вращается вокруг оси, проходящей через покои в Ватиканском дворце. Такое открытие делает молодой зять Его Святейшества, когда приходит в себя. Мир вращается непрестанно, неравномерно, рывками — словно колесо, которое толкает усталая полудохлая кляча. Альфонсо Бисельи мерещится тонкое надсадное ржание этой клячи, но это всего лишь отголоски звуков со двора. Вращаются высокие светлые окна и расписанные стены, расшитый золотом полог кровати и строгие темные одежды медиков, склянки у постели и ворох тонких белых бинтов, колышутся в призрачном мареве широкие рукава платья Лукреции, изумруды в серьгах сестры…
В этом непостоянном, зыбком, похожем на подтаявший студень, вареве новости, которые наперебой рассказывают обе женщины, как только больной просит вестей, звучат не слишком дико. В другое время герцог Бисельи удивлялся бы — сейчас он воспринимает услышанное вполне обыденно. Это не значит, что он верит новостям. Точнее — он верит в гнев Его Святейшества и в то, что все слова были и в самом деле сказаны. А вот само обвинение… большей глупости и представить себе нельзя. Уж Альфонсо-то знает, как отличить брата от влюбленного. Между Чезаре Корво и Лукрецией незаконных чувств не больше, чем между самим Альфонсо и его сестрой Санчей. Любовь есть, да не та. А ревность — братская или иная — и вовсе рядом не ночевала.
Пусть в инцестуальную страсть верит всей душой Санча — для нее это прекрасное объяснение «непостижимой» холодности Чезаре к ее чарам (а к Лукреции она ревновать не будет ни минуты, дружба ей дороже). Пусть сама Лукреция считает,
что если бы Его Святейшество не был уверен, не знал бы точно — никогда не бросил бы подобное обвинение, да и судьба одного из наиболее милых ей бывших любовников так выглядит много лучше, чем смерть от похвальбы. Пусть верят — не рассказывать же им правду? Тем более, что теперь правда не только никому не нужна, она смертельно опасна. Вот кто бы раньше стукнул по голове… раньше прояснилось бы. Они с синьором Бартоломео совершили одну и ту же ошибку. Они решили, что Чезаре Корво мог знать, чем занимается его старший брат, а вот Его Святейшество — не мог. А было-то, скорее всего, наоборот… Наоборот. Чезаре не знал. А вот Папе, Папе, наверное, донесли. И скорее всего, он доносчику попросту не поверил — и кто бы на его месте поверил? Но теперь, когда Хуан мертв, если правда всплывет и если станет известно, что Его Святейшество предупреждали заранее, а он не внял… поднимется волна, которая может снести всех. Что может быть хуже обвинений в инцесте и братоубийстве? Обвинения членов семьи понтифика в занятиях черной магией, а самого понтифика — в покровительстве им. Отец и средний сын, каждый на свой лад, знали, что делали — они недоговаривали друг другу многое, но всегда действовали и действуют заодно. Теперь в живых — и то случайно, — остался лишь один свидетель. Его Святейшеству все еще не сообщили, кто убил Хуана — ничего не изменилось, тесть лишь стал еще любезнее и заботливее. Для тестя герцог Бисельи, любимый муж его любимой дочери,
не опасен — но обо всем знает Чезаре, а, значит, часы жизни Альфонсо сочтены. Он должен был умереть в ту ночь, так приказал Чезаре Корво. Говорить уже не о чем, незачем. Никакой ценой не выкупишь себе жизнь, потому что сама эта жизнь в глазах Чезаре — угроза для близких.
Вполне возможно, что синьор Петруччи прав — и Чезаре Корво ненавидел старшего брата. Вполне возможно — кружится комната, колышется полог, спотыкается лошадь — что он простил бы мужу сестры и эту смерть, и даже выстрел с чердака. Если бы речь шла только о мертвеце и о нем самом. О прошлых делах. Но он не оставит над семьей подвешенный меч. Не оставит. Он запустил слух — безумный, бредовый слух, в который поверят, потому что захотят поверить. И запечатает этот слух кровью Альфонсо. Вот тогда любые слова о чернокнижии покажутся уже выдумкой, излишеством.
Идут дни, и лошадь бредет все медленнее, колесо вращается все более плавно, а потом — совершенно незаметно, не вдруг, не в одночасье, — замирает. Остаются фигурки на колесе — Лукреция и Санча, доктор Пинтор, тесть, слуги. Остается муть в уголках глаз, сколько не косись — не разглядишь туманное облачко на самом краю зрения.
— У вас отменное здоровье, — говорит доктор Пинтор, которому доверены главные осмотры больного и сообщение прогнозов Его Святейшеству. — Раны хорошо заживают,
а повреждение головы, кажется, обошлось без последствий. Вы можете прогуливаться в пределах дворца, но будьте благоразумны. Альфонсо благодарит. И ведет себя благоразумно — не делает и шагу без слуг и охраны. Лукреция тоже ведет себя благоразумно. Слух о том, что еду и лекарства Альфонсо пробует сначала она, потом Санча — ее изобретение. Чезаре никогда не причинит вреда им обеим, значит, яда можно не опасаться. Какое-то время.
Герцог Бисельи уже завтракает вместе с Его Святейшеством, Лукрецией, Санчей и прочими близкими и приближенными Александра — и вот, очередным утром, видит перед собой, всего-то через широкий стол, своего пока еще не состоявшегося убийцу. Вспоминает, что накануне и за день до того Папа говорил, что желает мира в семье, и хоть молодые люди и вспыльчивы, но разум и покорность отцовской воле возьмут верх над любыми чувствами. Оказывается, это было предупреждение — только не понятое вовремя. Что ж, если бы речь шла о чувствах, Альфонсо поверил бы тестю. Но чего бы он сам не сделал, чтобы уберечь свою семью? Неправильный вопрос, думает Альфонсо, с благодарностью принимая от Его Святейшества ломоть холодной говядины. Проверенный. Безопасный. Правильный — чего он пока еще не сделал? И ответ есть. Душу черту не продал. Все остальное — совершено. Его Святейшество внимательно смотрит на недавних противников. Рядом с Альфонсо — жена и сестра, а сын, как и велел понтифик, пришел к завтраку один, без свиты. Впрочем, бывшего кардинала Родриго Корво это не успокаивает — Чезаре и в одиночку может наделать дел, но и не слишком беспокоит: пока он сидит во главе стола, никто здесь не посмеет ссориться или дерзить друг другу. Остальные — племянник кардинал Джованни Корво, племянница Анжела, секретарь Бурхард, хирург Пинтор — мирно завтракают, не ожидая подвоха.
— Вы нынче задумчивы, Альфонсо, — говорит Его Святейшество. — Уж не нездоровится ли вам?
— Напротив, государь мой отец, — улыбается Альфонсо, — до вчерашнего дня у меня не было возможности задумываться, стены вращались вокруг меня слишком быстро. Так что это — признак выздоровления. А думаю я о том, как часто мы, пытаясь отвратить будущую опасность, навлекаем на себя худшую в настоящем. Понтифик благосклонно кивает. Именно так и поступила непокорная Катарина Сфорца. Кто ей, кошке дикой, спрашивается, угрожал чем-то страшным? Платила бы себе аренду и мирно правила своим Форли… а теперь будет сидеть в подвале на цепи, не меньше — и пусть благодарит, что не казнят как отравительницу. Герцог Беневентский поднимает взгляд, внимательно смотрит на задумчивого родича. Тот, надо понимать, решил вот так вот — издалека, исподволь — намекнуть на свое положение. Что ж, это очень хорошо. Если сегодня же удастся объясниться…
— То, что не удалось за ужином, можно продолжить за завтраком, — тоже кивает он, напоминая Альфонсо, куда тот ехал, и ждет продолжения. Иоганн Бурхард удивленно приподнимает жидкие брови, оглядывая стол. Укоризненно кивает богатому фарфору с золотой росписью и серебряным тарелкам с тонкой чеканкой. На тарелках изображены поучительные картины, деяния апостолов. Кто закончит с пищей телесной, сможет вкусить пищи духовной. На тарелке мессера Бурхарда — причисление Матфея к числу апостолов по брошенному жребию. Великолепная работа, у всех, изображенных на серебре, лица как живые — и очень, очень сердитые. Вот так вот… при всех, средь бела дня! Альфонсо Бисельи смотрит на брата своей жены. Ясное лицо, вежливый наклон головы. Очень жаль. Просто до скрежета зубовного. Но нет выхода. Можно убедить другого, что ты не враг. И нельзя — что ты не опасность или не станешь опасностью. Сколько раз читал в книгах про то, что кому-то с другим человеком стало тесно на этом свете. Теперь сам попал в такую книгу. И ведь его только что предупредили. Ему — за столом, при всех — дали право и повод защищаться. И этого человека придется все же убить. Придется. Потому что он не отступит. Сейчас это можно сделать — сделать и выжить, потому что все слышали, что ему угрожали. Даже Его Святейшество поймет, что Альфонсо спасал свою жизнь. Не он напал первым, на него напали — и пообещали закончить начатое. Значит — сейчас, сегодня же. Пока еще есть шанс. Чтобы выстрелить, много сил не нужно.
— Да. — говорит герцог Бисельи, принимая подарок. — То, что не получилось за ужином, можно закончить за завтраком.
— Довольно вам ссориться! — стучит кубком о стол Его Святейшество. — Я желаю, чтобы вы относились друг к другу по-братски!
— Ваша воля для меня закон, отец, — склоняет голову Чезаре Корво. Глядящий на него Альфонсо Бисельи понимает и этот намек. Дворец велик. Нет нужды зря тревожить Его Святейшество.
Сад Ватиканского дворца призван изображать собою рай. Если так, рай должен был быть очень странным местом. Лужайки с геометрическими клумбами и цветочными солнечными часами граничили с густыми, едва проходимыми зарослями — где лиана с той стороны света могла использовать в качестве опоры персиковое дерево, а объединяющим принципом служило то, что цвели эти два растения одновременно — розовым и ярко-синим. Ручьи и ручейки разрезали сад, изображая Тигр и Евфрат с притоками — хотя вряд ли у библейских рек была привычка время от времени течь вертикально вверх, когда включались механизмы фонтанов. Место для беседы — лучше не придумаешь. Если нужно, и не увидят, и не услышат. Место для засады… безнадежно. Никто чужой не сможет ни войти сюда, ни выйти отсюда. Нынче утром сад пуст — постоянным обитателям дворца он не слишком нравится,
они предпочитают рассчитанный беспорядок загородных парков, а гостей сейчас нет. Потому лианы и персиковые деревья удивляются, когда их покой нарушают сразу двое. Нет, не сразу. Сперва один молодой человек, в бело-зеленом, а четверть часа спустя за ним — второй, этот в черном. Оба до сих пор не стремились к берегам рек вавилонских. Еще больше удивляются лианы и персики, когда пришедший первым, стоящий под деревьями, вдруг вскидывает заранее снаряженный арбалет и стреляет. Тоже мне, ворчливо журчит всеми струями ручеек, нашлись тут Каин и Авель… Сад Ватиканского дворца, возможно, и вправду похож на райский, потому что в нем так же тяжело укрыться от взгляда хозяина. Или слуг хозяина. А щелчок тетивы, тяжелое гудение болта в полете — звуки, которые ни с чем не спутаешь. Охрана возникает будто из-под земли. Стрелявший ждал этого. Чего он не ждал — это промаха. Вернее, почти промаха — пришедшему следом останется на память шрам на предплечье. Но в этом деле все, что не смерть, то неудача. А второго выстрела не будет.
Не ожидает он и другого — того, что после спокойно сказанного «Заберите у Его Светлости арбалет» охрана будет предельно почтительна и за оружием подойдет с поклоном, медленно, без угроз… а потом все тихо, почти бесшумно исчезнут, как утренний туман, оставив герцога Бисельи в полном одиночестве — и в изумленном, остолбенелом недоумении. Теперь неудачливый стрелок не знает, что ему делать — то ли прикинуться, что ничего не случилось, идти обратно к жене и сестре, благо, что на лбу выступила испарина и есть все поводы улечься в постель, то ли пытаться на свой страх и риск покинуть Ватиканский дворец. Если от него ждали нападения — почему не воспользовались? Ведь не может же быть, чтобы шурина остановил всего лишь папский запрет? Сейчас, когда он мог сказать, что защищал свою жизнь? И как вышло, что он сам промахнулся… второй раз. По той же мишени?
Может быть, и не нужно было этого делать — ни в первый раз, ни сейчас, решает человек, застывший между деревьями. Может быть, все его расчеты — чушь. Сил для побега у герцога Бисельи нет. Ему остается вернуться в свои покои и ожидать своей участи. У другого, быстро идущего по коридорам дворца, этой ошеломленной покорности нет ни капли. Резкие, несвойственные ему движения — отмашка свободной рукой, четко вбиваемые в пол шаги. Он не будет спрашивать позволения войти в кабинет Его Святейшества, хотя и знает, что сейчас понтифик диктует свои распоряжения и терпеть не может, когда его прерывают. Двери — в стороны. Младшему секретарю короткий жест мимо плеча — вон отсюда. Арбалет скользит по воздуху, падает на стол, сносит на пол книги и бумаги. Падают на ореховую столешницу темные капли крови. Не нарочно. Но жест кажется заранее отточенным, как удар меча. С этим человеком так часто случается — и многие верят первому впечатлению, ощущению, что все продумано и проверено заранее, каждое движение, каждая деталь фона… герцог Ангулемский, наследник короля Аурелии, очень смеялся бы.
— Вот. — говорит Его Светлость герцог Беневентский. — Ваш зять явно идет на поправку. Он в меня почти попал. Папа Александр смотрит на разметавшее листы записей орудие преступления, потом на сына, потом на своего секретаря. Сдвигает брови, тяжело вздыхает.
Думает, что выросшие дети — это не только радость и утешение отца, но и выросшие вместе с ними заботы. И еще о том, что его сын ранен — и по-глупому, напоролся на панику, которую сам же и вызвал. Не в первый уже раз он перегибает палку и в смелости, и в суровости; нужно быть мягче даже с врагами. Чезаре еще не готов править единолично…
— Вы сами ему угрожали, так что ж вас удивляет?
— Угрожал? — изумляется раненый. — Я допросил его людей и узнал, что он в ту ночь ехал ко мне. И предложил все-таки поговорить, раз уж тогда не получилось. Чем я мог ему здесь и сейчас угрожать?
— Вы при всем столе пообещали ему закончить начатое… — Понтифик чувствует себя усталым, бессильным и состарившимся: никак не удается навести порядок в собственном доме, да что ж такое, Господи, за какие грехи?.. — Мессер Бурхард, вы там были — может, меня бес попутал? Может быть, мне померещилось? — Гнев помогает выплыть из бессилия. Гнев привычен, он всегда рядом — и он очищает, выжигает усталость.
— Вы, Ваша Светлость, — говорит тихий длиннолицый человек, — и впрямь при всей семье пообещали закончить нынче то, что начали тогда.
— Когда я что-либо обещаю, — раненый, кажется, успокоился, — я говорю это прямо. Так что, мессер Бурхард, вы можете не опасаться за свою жизнь, пока не услышите от меня «я убью вас». Кстати, запишите где-нибудь у себя, что этот выстрел был вторым.
— Вы совсем забылись, сын мой! Я не узнаю вас после возвращения из Аурелии. Ступайте и займитесь подготовкой войск к походу — и чтоб ноги вашей в этом дворце не было! — поднимается Папа. — Не смейте даже подходить к Альфонсо! И зятю тоже не поздоровится нынче, решает понтифик. Конечно, он только защищался — но отчего же не взять с собой дворцовую гвардию, это ее дело… и как же надоели эти глупые мальчишеские ссоры!
— Как пожелает Ваше Святейшество.
— И займитесь своей рукой. — кричит вслед Александр. Вздыхает, смотрит на секретаря:
— И от меня ждут, что я управлюсь с христианским миром…
— Простите, мой герцог, но на сей раз ваш отец прав. Удивляться тут нечему. –
Мигель де Корелла скептически смотрит на повязку, наложенную кем-то посторонним. Посторонним он не доверяет — а в последнее время, после неудачного покушения, и себе не очень-то. Все, чего ни коснись, идет наперекосяк… прокляли их всех, что ли? — Его Светлость герцог Бисельи и без того напуган — и сам себя напугал, и поводы у него есть. Что ж еще он мог услышать?
— То, что было сказано? — пожимает плечами герцог. — Но если все хором говорят, что понять это можно было только так, будем считать, что произошло недоразумение.
— Дворец, — задумчиво говорит капитан охраны, — хорошо охраняется, и все эти люди подчиняются лично вашему отцу. А синьор де Монкада уехал к войскам. Может быть, Его Высокопреосвященство кардинал Джованни переговорит с Его Светлостью?
— Нет. Хватит уже в этом деле случайных людей.
— Как прикажете, — склоняет голову де Корелла. Ему не нравится все происходящее. Словно в каждое простое действие, в каждое слово примешивается чья-то недобрая воля. И началось-то все с чернокнижников…
— Если бы Альфонсо не потерял дар речи от изумления, я решил бы, что он промахнулся нарочно, — говорит герцог. — Он ведь хороший стрелок, очень хороший.
А пустить такого петуха с такого расстояния… впору и вправду подумать, что нам кто-то мешает убить друг друга.
— Альфонсо, вы знаете, что я люблю вас, как родного сына. — Его Святейшество не позволяет зятю подняться из кресла. — Не могу высказать, насколько меня печалит ваша ссора с Чезаре. Я понимаю, что вы услышали, что подумали — не только вы так восприняли его слова — но оказалось, что он имел в виду другое. Он всего лишь хотел переговорить с вами. Вы не должны были сразу же хвататься за оружие, а тем более нападать без свидетелей, тайно, из засады… нет слов, как вы огорчили меня! Альфонсо склоняет голову. Ему совсем не трудно изобразить раскаяние, хотя сейчас он не знает, чего стыдится больше — того, что опять кинулся стрелять, не подумав, или того, что промазал по такой большой мишени. Высокий человек в черном, резкий силуэт, словно дыра в адскую бездну — как тут промахнуться?
Переговорить… это возможно, это более чем возможно. Потому что иначе Чезаре мог просто воспользоваться ситуацией. И сказать, что был вынужден защищаться. Мог. А он ушел без единого слова. Если бездна умеет уходить, а не просто отступать на время.
— Государь мой отец, я приложу все силы к тому, чтобы больше не огорчать вас. Простите меня…
С тестем очень легко иметь дело, его легко заставить расчувствоваться. Врагов это не касается, но герцога Бисельи пока еще не числят во врагах. Если бы он знал, думает Альфонсо — а потом вспоминает «да он же все знает», а потом вновь сомневается. И не с кем переговорить, посоветоваться — синьор Петруччи уехал в Камерино, остальным тайны доверять нельзя, чтобы не подставлять их под удар. Сестра слишком болтлива, а Лукреция и так каждый день плачет от того, что муж и брат поссорились — если она узнает о смерти Хуана… Но до чего же противно каждый день, час за часом, врать и притворяться!
— Ну, ну… я вижу, что ты и сам расстроен, — тесть осторожно, чтобы ничего не потревожить, обнимает Альфонсо за плечи. Шелестят широкие рукава расшитого шелком одеяния. — И не нужно мне говорить, что ты просто потерял голову. Я понимаю. Да и кто бы на твоем месте не испугался? А убивать ты не хотел, хотел бы, попал бы. «Я хотел, — думает герцог Бисельи, стараясь не проронить вслух ни слова.
Смотрит на высокий воротник одеяния понтифика, оказавшийся перед самым носом, на ручейки вен на полной шее. — Я очень хотел, и не могу понять, что меня сбило, как вышло, что я целил в горло, наверняка, а попал — едва в руку, отводящую ветку. То ли замешкался, то ли глазомер подвел… но я же хотел. Не напугать, не предупредить, а убить. Пока было можно. Пока он сам напросился… Что за наваждение? Почему уже второй раз?..»
— Мы все это уладим… — говорит тесть. — Чезаре уедет воевать, ты выздоровеешь, мои люди с тебя глаз не спустят, чтобы не лезли в это дело всякие там… Катарины. А со временем все утихнет.
Пергамент блестит, отливает желтым, и уже не желтым, а золотым отливают чернила на изгибах букв, а подпись горит красным, будто сейчас сорвется с документа. И беззвучно гремит латынь. С сего дня и до окончания кампании передаем возлюбленному сыну церкви и викарию святого города временное командование над войсками, службами, гарнизонами замков… Для самого похода такие широкие полномочия не нужны. Отряды, полученные от Тидрека Галльского в качестве арендной платы за Тулон, подчиняются герцогу и так. Как и несколько поредевшее наемное войско, снаряженное папой для марсельской кампании. Но мало ли, что может понадобиться и какие вопросы юрисдикции возникнут по ходу кампании. Его Святейшество не хочет рисковать. А еще Его Святейшество мог бы назначить сына полководцем Церкви — но нет; после того, как оказалось, что любимый сын едва не убил любимого зятя, об этом речь не заходит. Так что грамота весьма двусмысленна — подчиняет Чезаре Корво многое и многих, но и напоминает, что веди себя сын Его Святейшества более благоразумно, были бы у него не временные полномочия, а постоянные. Которые теперь, кстати, переданы — в очередной раз временно — Вителли, и Вителли же формально будет считаться старшим. Его Святейшество считает, что это пойдет на пользу и кампании, и строптивому сыну. Тут он неправ. Но кампании это не повредит, потому что Вителли — хороший артиллерист и разумный человек, а сыну не помешает. Потому что Вителли разумный человек. И знает, что рано или поздно Чезаре Корво получит эту должность, и поэтому не стоит делать его своим врагом. Через неделю, через десять дней — в зависимости от пророчеств, от гороскопов папских астрологов и прочей ерунды — войско, уже начинающее скучать, несмотря на непривычную каждодневную муштру, и злиться — из-за нее же, все-таки выступит. Цели намечены заранее и известны всем, даже тем, кому предстоит защищаться: и Корво, и Вителли сходятся во мнении, что чем сильнее противники суетятся в ожидании штурма, тем больше падают духом — мост не починен, запасы полностью не подвезены… Тем легче с ними будет справиться. Затяжные осады сейчас не нужны, да и крепости того не стоят.
— Завтра поутру, — докладывает де Корелла, — Его Святейшество намеревается отбыть в замок Святого Ангела.
— Ну вот и хорошо, — герцог улыбается. — Тогда я перед отъездом навещу дражайшего зятя. Чтобы не оставлять за спиной неразрешенных вопросов. Документ есть документ. Гарнизоны папских замков и охрана папских дворцов обязаны подчиняться… временному командующему. И, случись что, вины на них нет. Вина на том, кто злоупотребил полномочиями.
— Сколько человек мне взять с собой? — спрашивает капитан. Из ответа можно понять многое — и сколько будет шума, и как надлежит действовать. Уточнять прямо ему чертовски не хочется — в последние дни герцог, готовящийся к походу, без обычного терпения отвечает на докучливые вопросы и требует ото всех думать, а не спрашивать все подряд.
— Троих. Во двор, в коридор, у дверей. Троих. Больше не нужно. Де Корелла кивает. Трое. Мы не будем ломиться силой. Мы пришли поговорить. Только поговорить. На следующий день около полудня де Корелла понимает, что он задал неверный вопрос. Потому что гвардия Ватиканского дворца безропотно подчинилась — почти безропотно, гонца в замок Святого Ангела они отправили, за что их еще и похвалили… а вот что делать с двумя женщинами, одна из которых при виде Чезаре превратилась в разъяренную фурию, а другая просто встала в дверном проеме — не пущу, мол, и все?
— Он пройдет, — тихо говорит Мигель Лукреции. — Вызовет солдат и пройдет. Вы же его знаете. Вы лучше отца зовите… и монну Санчу возьмите с собой. Я постараюсь сделать так, чтобы тут ничего не произошло, пока вы не вернетесь. Он все равно поговорить хочет — узнать, зачем в него стреляли. Не в этот раз, а еще в первый.
— Он не стрелял!.. — шепотом кричит Лукреция.
— Стрелял, — вздыхает Мигель, — это правда. Только с Марио перепутал. Не видел обоих рядом после возвращения. Женщина смотрит на него в упор, прикусывает губу, злым жестом стирает с глаз выступившие слезы. Глядит на брата, молча стоящего в нескольких шагах. Пугается властной холодности, которой веет от стройной фигуры в черном, бесстрастного выражения лица. Думает вдруг, что всегда его боялась — любила, но боялась. А теперь боится и… и все? Он пройдет. Он позовет солдат и те с почтением удержат у стены двух женщин, не причинив им ни малейшего вреда. Они — брат и его люди — сила, неодолимая как камень для волн. Но на него все-таки есть управа, должна быть, должна…
— Санча, пойдем, — резко говорит она. — Пойдем к отцу, быстрее!
— Мигель, — герцог смотрит на убегающих по коридору женщин, — Подожди, пожалуйста снаружи. И сделай так, чтобы нас не побеспокоили хотя бы четверть часа. Ну, это-то несложно.
Проснуться, почуяв в спальне чужого, и увидеть, что это Чезаре Корво собственной черно-белой персоной, а ни жены, ни сестры рядом нет, и дверь прикрыта, и за ней наверняка не дворцовая гвардия, а его свита… невеликое удовольствие. Молодому человеку, сидящему в постели, кажется, что он не проснулся, а, напротив, спит и видит кошмар. Кошмар сидит в кресле, на любимом месте Лукреции, сцепив руки перед грудью — оба они, брат и сестра, любят так сидеть, и оттого кажется вдруг, что Чезаре не вломился сюда невесть каким образом, а заместил Лукрецию, вылупился из нее… мысль нелепа и тошнотворна. Кажется, гость только что пожелал доброго утра — а может, это как раз и приснилось. Но даже если и приснилось, отчего не воспользоваться?
— Доброго вам утра. Но, кажется, оно и без меня было добрым.
Раз уж Чезаре Корво смог оказаться здесь. Знать бы еще, как. Кто предал? Жена и сестра, свита и слуги — все должны быть тут, преграждать дорогу, поднимать шум. Надо понимать, тесть разобрался во всем. Что ж, рано или поздно это должно было случиться…
— Благодарю, — любезно улыбается незваный гость. — Скажите, дражайший зять, по какой причине вы пытались убить меня, когда так неудачно угодили в Орсини? Ну что ж. Жаловался, что противно лгать и прятаться? Теперь можешь перестать жаловаться. И прятаться. Но сейчас не время и не место отчаянию. Нужно сопротивляться. Парировать удары.
— Не хотел, чтобы вы убили меня. — Посмотрим, сколько он знает.
— Вам что-нибудь передали от Тидрека Галльского? — задает следующий вопрос Корво. Он совершенно не удивлен.
— Нет. Хотя может быть, что и да… родня Корнаро передала моему другу, что Тидрек говорил с вами об этом деле. Они могли узнать случайно, их людям могли проболтаться намеренно. Я так и не понял, чего хотел этот галльский паук — расплатиться с вами за Орлеан, снять вашу голову моими руками или просто стравить нас и посмотреть, что получится.
— Об этом деле — это о смерти Хуана, конечно. Да, я знаю, что это вы. Но я хотел бы услышать — почему. За что.
Альфонсо невольно упирается взглядом в шурина, сидящего против света. Светлый овал лица, темные пятна глаз, отливающие золотом и медью волосы. Не видно чувств, не видно настроения, ничего не видно — словно смотришь на куриное яйцо, какое уж у него выражение лица, если и лица-то нет…
— Ну как же, за что… Да вы уже знаете, за что. Вернее, почему. Потому что он убивал людей, чтобы кормить духов в зеркале. Потому что ему показалось, что нищих, пьяниц, бродяг, которых никто не хватится, недостаточно. Потому что он украл и убил дочку одного из моих людей. Я знал, что это он. Я знал точно, я мог доказать. Но я не хотел по закону. «Это равнодушие, — понимает Альфонсо. — Не видно — потому что нет ничего. Я говорю о его брате, а ему…»
— Еще точнее — вы не верили, что закон не окажется попран… в данном случае,
— спокойно добавляет Корво, и герцог Бисельи кивает. — И вы были уверены, что я обо всем осведомлен, а отец в любом случае встанет на защиту любимого сына. Вы решили восстановить справедливость. Но вы не могли справиться со всем этим в одиночку. Кто вам помогал?
— Мои люди. Их здесь уже нет. Вы можете — отчасти — догадаться, кто это был, по списку тех, кого я отправил обратно в Неаполь. Но участников этой истории среди вернувшихся — треть. А имена я вам не скажу.
— Мне не нужны их имена, я не собираюсь мстить ни им, ни вам. Но вы назовете мне другое имя — того, кто передал вам слова Корнаро, того, кто убедил вас, что и я во всем замешан, того, кто объяснил вам, что мой брат — не разбойник и насильник, а чернокнижник. Того, кто научил слуг Катарины Сфорца, как подобраться к Его Святейшеству. Этот человек вам не друг, Альфонсо. Кто он?
— Вы все перепутали… — оказывается, брат Лукреции может ошибаться. Не только его люди, но и он сам. — Это не слуги Сфорца. Это слуги Варано. По меньшей мере, один из них — доверенный человек из самых-самых. Я с этим к вам и ехал той ночью. Гость смотрит на зятя, а видит перед собой длинный деревянный стол, на котором мастер выкладывает кусочки мозаики. Вот была половина картины — а вот уже она и готова, закончена, осталось только собрать ее заново на стене. Герцог
Бисельи возвращался от Бартоломео Петруччи, и Петруччи сказал ему о том, что эти двое — слуги Варано. То ли сам немного ошибся, то ли намеренно солгал. Они все-таки служили Катарине, и были отправлены в Камерино, где Варано передал им приказ Катарины, яд и дал подробные инструкции. Хорошее обращение и разумный допрос творят с пленными чудеса. Корнаро умер после того, как побывал в гостях у Петруччи. Весть о беседе