Антон не успел сообразить, лишь увидел в руке Бориса выхваченный у него из-за пояса пистолет, инстинктивно ударил под локоть. Выстрел прозвучал почти одновременно.
Все дальнейшее замелькало как в туманных кинокадрах: тощий солдат с винтовкой у кустов рядом с ефрейтором; видимо, что-то смекнув, солдат кинулся, приволакивая ногу, вслед за шатко исчезавшим в подлеске Евдокимычем…
Борис, мучнисто-бледный, с дрожащей челюстью, подхватил упавший пистолет, и Антону показалось, что он вот-вот выстрелит в него…
— Сволочь! — выдавил через зубы Антон, молча, с вывертом отнял пистолет и пошел, побежал к опушке, скрывшей солдата и Евдокимыча, каждую минуту с замирающим сердцем ожидая винтовочного треска.
Закричал в зеленую ветреную глухоту леса:
— Стой. Стой, не стрелять!
Он еще долго плутал по лесу, стараясь не терять из виду брызжущей солнцем опушки, и уже поворачивал назад, когда столкнулся в запыхавшимся солдатом. Спросил с облегчением:
— Не догнал?
— Черта с два, — сказал солдат, — им лес дом родной. — И положил винтовку на плечо, точно грабли. — Полицай? Пуля бы догнала, да патронов нет… Мое вам. — И протянул узкую в рыжих пятнах кисть. — Будем знакомы. Васька!
Только сейчас Антон разглядел его: длинное веснушчатое лицо, синие глаза в темных впадинах и большой щербатый рот. Из-под пилотки прилипшие ко лбу рыжие вихры. Сними с него грязную шинель, надень рубаху да бич в руку — деревенский подпасок.
— Правда, полицай?
— Нет, не думаю.
— На кой же пульнули не думавши?
— Не я пулял. А тому, видно, померещилось.
— Темните.
Васька даже отступил слегка в сторону, на ходу недоверчиво оглядывая Антона.
— Интересные дела, как говорят французы. — Он все еще слегка хромал.
— Что с ногой?.
— Подвихнул малость, когда Богданыч команду дал отделению. Я и есть отделение. Обдурили вас, летчиков.
— Стрелки. Всего-навсего. А ты кто по профессии?
— Допустим, фотограф. Феодосия, слыхал? Между прочим, культурный город.
— Это чувствуется.
Васька вызывающе плюнул сквозь щербатый зуб и замолк.
В овраге, под кустом сидели Борис и пожилой ефрейтор с загорелым лицом — Богданыч. Антон, весь еще клокоча изнутри и не желая откладывать разговор, спросил, глядя сверху вниз на Бориса, обхватившего руками колени:
— Зачем ты это сделал?
— Потому что вражина. — Рот его под стрелками усов тонко поджался.
— Тебя уполномочили? Сам суд, сам исполнитель? — Вспомнил спасительный приют под чужой крышей, долгий изматывающий путь и то, что они здесь благодаря «вражине».
— Ты же мог убить его! — взорвался Антон.
— Туда ему и дорога.
— А если он наш?!
— А я докажу, кто он! Когда надо будет! Фактами!
И столько уверенности было в его словах, что Антон даже примолк. Что же это? Может быть, чего-то не понял, проглядел со своей дурацкой доверчивостью, а Борис. Факты у него? Откуда?
— Это же нонсенс, как говорят французы, — брякнул Васька, ощерив неровные зубы, — самосуд недозволен, задержать надо было. Мы тут разобрались бы, верно, Богданыч?.. У меня вон нога мозжит, как бы не распухла…
— Закройся, балаболка, — сказал Донченко, — разобрались… А потом что с ним делать, или двоих вас на себе тащить?
Борис поднялся и побрел по оврагу, неподалеку прилег на песчаной осыпи. Антон сел на его место, потом, привалясь на бок, долго лежал, думал под бубнящие голоса новых попутчиков, изредка вдыхая стелющийся терпкий дым ефрейторской махорки.
Где-то справа за холмами, за лесом прогромыхивало, отдаленно и тонко ложились пулеметные строчки. «Факты… — не, остывая горело в мозгу Антона. — А если Борька прав?»
— О чем задумался, орел? — спросил Богданыч, пригасив окурок и пряча его в отворот пилотки. — Отмотал дружка. А зачем, шо не поделили?
— Да так…
— Секрет, значит? Ладно. Поедим щас, до вечера передых, сил набраться.
Видимо, ефрейтор настроен был благодушно, радовало подкрепление перед предстоящим броском, да и размяк слегка под тихим солнышком. Ощутив приязнь, Антон тотчас откликнулся душой, как это с ним не раз бывало; и вначале нехотя, медленно, как бы размышляя вслух, не заботясь, услышит ли его Борис, лишь боясь быть непонятым, стал рассказывать о нем, о себе, о Евдокимыче.
Васька таращился удивленно, а Богданыч, напротив, слушал серьезно и вдруг рассмеялся, огладив вислые усы.
— Знакомое дело с твоим профессором. Привыкли шарахаться. Помню, перед финской статья в облгазете вышла насчет перегибов на моих примерах. Так и называлась «Председатель — голова колхоза». Я с ней к уполномоченному, с которым до того цапался… Ведь до чего доходило, жмет и жмет. Городской парнишка, земли не нюхал, а у меня ж в ей корень. И он же меня учить. Где что сеять, и когда и сколько сдавать. Прямо по рукам вязал. Потом сменять меня, а народ ни в какую, всех варягов напрокат. Ну я сам ушел, пропадай ты, думаю, пропадом… А потом, значить, газета вышла, я ему статью под нос, он аж с лица слинял: как, мол, такое печатают, кто разрешил? Просчет… Вот же как. Выходит, сук под собой рубить можно, а шлепнувшись, задницу почесать нельзя, просчет!..
Богданыч, видно, взволновался вспоминаючи, достал бычок из пилотки, в две затяжки докурил до желтых пальцев.
— И надо ж такому случиться? С уполномоченным тем свела нас жизнь на нейтралке под Сарнами. Даже не признал его, юный такой командирчик с одним кубарем. В ноге осколок… Вытащил его, сдал в медпункт, он и. заплакал. Ни в жизнь, говорит, не забуду… А чего считаться-то нам, шо делить? Свои же люди. Враг есть враг, а свой — свой, как ни грызись. Нет, беда, она не черствит, беда людей роднит. Я на фронте добрей стал, ей-ей, кого забижал, бывало, нынче вспомню, жалкую. Ясное дело…
— А тут не ясно, — сказал Васька дотошно, — кто он, этот профессор? Кто, вот в чем дело. Шарше ли фам, по-французски — смотри в корень.
Он щеголял «культурой» явно в расчете на Антона… Но тот не удержался, прыснул:
– «Фам» по-французски — женщина.
— Много ты знаешь, — окрысился Васька, — студентская душа.
— Что там у нас пожевать осталось? — перебил Богданыч. И гулким басом позвал Бориса, сидевшего с чутка поднятой головой — не то прислушивался к их беседе, не то к отзвукам канонады. — Эй, авиация! Ходи к нашему шалашу.
Антон поднялся на локте, следя за подходившим Борисом.
Богданыч с Васькой устало пожевывали сухари, на мятой армейской газете золотились две луковицы в обсохшей земле. Ефрейтор кивком пригласил подзаправиться. Борис отказался, Антону тоже есть не хотелось. Он выложил на газету остатки дорожных припасов, завернутых Клавкой, — полкраюхи подсохшего хлеба и сало в тряпице.
— Богато живете, — хихикнул Васька предвкушающе, — шпик-бекон и как раз время ленча. По-русски — второй завтрак.
Ефрейтор тут же приказал ему оприходовать «ленч» как НЗ и, подождав, пока приунывший напарник спрячет его в вещмешок, сказал:
— У нас дорожка впереди по смертному краю. И решать надо, кто командовать будет, все же сержанты.
— Ты и командуй, ефрейтор, — сказал Антон, — мы на земле ноли. Вы царица полей.
— Давай, царь Богданыч, командуй! Как-никак две войны пропер…
Васька возбужденно потер ладонями меж. расставленных мосластых коленей, словно впереди их ждала не линия фронта, а туристская прогулка со всяческими приятными неожиданностями. И эта его манера хихикать с выставленным кадыком, в котором что-то булькало как в закипающем котелке, и написанная на узком, в рыжих накрапах подвижном лице постоянная безобидно^легкая готовность во всем повиноваться Богданычу коробили Антона: ненадежный какой-то тип. С приветом.
Васька наткнулся на его усмешку, неожиданно насупился, процедил сквозь зубы:
— Любопытный народец. Кто все-таки такие с хлебом-салом и разными легендами?..
— Шпионы.
— Видал? — занозисто обронил Васька. — Барин какой, никак брезгует компанией. Но и мы не лыком шиты, японский бог… Чего лыбишься?
Антон фыркнул:
— Сам знаешь.
— Не знаю. Лыбишься — объяснись почему. Или дрейфишь? А то смотри…
Ему была смешна эта нелепая перебранка, такая неуместная сейчас, в двух шагах от смерти, когда предстояло идти вместе неизвестно куда. Уже знакомо подступала злость на приставучего дурня, который всем своим угрожающим видом требовал какого-то объяснения. И он, как это бывало с ним, не раз в последние дни, сорвался, ощущая знакомый нервный зуд под ложечкой.
— Язык твой понравился. Сборная солянка. И помолчи, а то и сам схлопочешь.
Васька дернулся с места, побелев костистым своим лицом, но Богданыч ловко удержал его, усадил на место.
— Не рыпайся! Нашли время…
— Строят из себя грамотных, — проворчал Васька. — Дома небось пирожными обедал. Мамочка-папочка!
— А ты, — все еще рассеянно усмехнулся Богданыч, — небось тоже с фотоаппаратом на хлеб с маслом подшибал.
— Между прочим, я по ночам с катеристом ходил. Пандопуло фамилия, хороший человек, грек. Греки, они вообще хорошие, древний народ, может, слыхал, а? То-то. Если б не война, сдал бы на лоцмана. Это тебе не «птичку» щелкать.
— Фотограф, — вставил Антон, идя на примирение, — тоже достойная профессия.
Ему хотелось скорей кончить трепотню и услышать от Богданыча, что им делать дальше. Старик был его единственной надеждой, и вообще от них зависело все — это было ясней ясного.
— Достойная… Подальше от этой суеты пляжной. Дамочки… Кавалеры. Щелкаешь их — тараторят: ах, я так сяду, ах, пожалуйста, в полупрофиль, а вечером на бульваре здрасте не скажут. А лоцман — фигура! Уважение тебе, и сам себя уважаешь. — Васька мечтательно прищурился, выдвинув кадык. — Купил бы хату, виноград завел с беседкой.
— Детишек, — заметил Богданыч.
Васька промолчал, лишь чуть нахмурился.
— Обстановка-то вам хоть немного ясна? — вдруг спросил Богданыч Антона.
Квадратный смуглый лоб его в блеклых от пыли морщинах оставался сумрачным, озабоченным.
— Как у негра В желудке, — фыркнул Васька.
— Примерно, — сказал Богданыч, прислушиваясь к орудийным перекатам. — Тут с Десны, — он кивнул назад за холмы, — дня три назад нас и турнули, потом мы их, потом в кольцо залезли, еле выбрались лесами, кто как мог — такая каша была! Десять километров три дня тащились под носом у ихних засад, в болоте по ночам торчали. А сейчас хрен поймет, где мы, где они.
— А я этот овраг помню, — вклинился Васька, показывая за кустарник. — Когда за патронами в армейский тыл мотали, тут еще дорога недалеко. За водой бегал вниз, потом от «мессеров» ховались. Ей-богу, тот овраг…
— Когда это было, — отмахнулся ефрейтор Донченко. — Ночью придется идти, на ощупь. — Веки его сонно тяжелели над коричневой тусклостью глаз. — Что у нас в наличии? Фотограф без патронов, у меня один диск да твой пистолет.
— Да, мой, — сказал Антон, стараясь не глядеть на Бориса.
Донченко смерил их взглядом.
— Счеты свои, не знаю, что там у вас, оставьте до своих. Зараз нас четверо, как один кулак, друг за дружку стоять… Ясно? Ну вот, зайдем подальше в овраг, в гуще отоспимся до сумерков. а там с богом…
Засветло наткнулись на опрокинутую немецкую фуру, видимо, сбитую под откос орудийным разрывом. Стянули с убитых три пятнистые плащ-накидки, взяли два трофейных автомата, третий был разбит в щепу. Автоматы, легкие, с удобными запасными рожками, Богданыч отдал Антону и Борису, наскоро объяснив, как ими пользоваться. Васька со своей пустой винтовкой обиды не выказал, прикинув, что тащить винтовку и автомат было бы тяжело с его хромотой, а бросить винтовку нельзя — личное оружие.
…В полночь, зябкую от сырых наползавших туч, проплутав по овражным руслам, выбрались к немецким тылам. Сплошной линии фронта на этом участке, должно быть, и впрямь не было: то ли немцы, прорвавшись, закрепились кое-как, ожидая подкрепления, то ли это был второстепенный участок, которым нарочно отвлекали на себя противника, активно беспокоя нашу передовую, — огонь был редкий, но не стихал, как бы перекатываясь с фланга на фланг.
Они лежали на кромке оврага, вглядываясь в темень с всплывавшими как из-под земли огненными трассами, как бы обозначавшими опорные пункты, очевидно, соединявшиеся где-то в глубине позиций. И лишь вдалеке, на правом фланге немцев, жиденько взбрызгивала автоматными посверками траншея, упиравшаяся в темную, подсвеченную вспышками стену леса. Дважды они совались к нейтралке, но, видимо, задевали какие-то хитрые сигналы, разбросанные немцами в мелком кустарнике и по краю поля, — тотчас начинали бить минометы, лопалось горохом пулеметное сеево, с нашей стороны тотчас отвечали, и эта огненная метель, гладившая поле, не давала поднять головы.
Наверняка впереди были минные поля, если даже здесь, под носом, было понатыкано сюрпризов. На одном из них подорвался Вадька и только чудом остался жив, осколок задел голень, забинтовали куском от исподников. Вытащенный в овраг Борисом, он с тем же булькающим хохотком нещадно, с вывертом матерился.
— Это ж надо, и все в ту же, захромевшую. Ой, не к добру это, раздери их в бога, в душу Гитлера… Потеряю ее, голубку, как пить дать, сердце чует…
Как назло, рвануло ветровым ливневым дождем, видимость стала еще хуже, ползти по. раскисшему полю — верная смерть. Однако дождевая завируха была и на руку, по знаку Богданыча поползли позади немецких траншей, тылами, изредка останавливаясь, пережидая, пока ефрейтор высмотрит дорогу.
Ветер будто взбесился, сек дождем. Антон старался прятать лицо, и, хотя плащ-накидка, отдававшая чужим прогорклым запахом, была натянута на голову, вода с подбородка просочилась к животу, было холодно, сыро, кровь толчками билась в висках, и при одной мысли, что ползешь в темноте неизвестно куда, и, где тут, на разгвазданной земле, вдруг оборвутся- эти толчки и ты останешься лежать с пулей в башке глазами к небу, тело вдруг тяжелело, наливаясь тяжким отчаянием. Но он продолжал ползти на хриплое впереди во тьме дыхание Богданыча.
— Может, подождать рассвета, чтоб не вслепую, — прошептал Борис, когда все сползлись в кучу.
— Как раз и пощелкает, как воробьев, — огрызнулся Васька, опасавшийся за свою ногу, — прорываться на свету нужна скорость, с ногой не побежишь.
Каждый понимал, что без броска уже не обойтись. Ефрейтор напряженно вглядывался в сторону, петлявшей к лесу траншеи, даже палец выставлял, словно бы прикидывал расстояние. Позиции немцев угадывались по редким вспышкам и огненным струям, летевшим в сторону нашей передовой.
— Смотри! — вдруг прошептал Васька, показывая назад и в сторону. Там началась какая-то возня, сквозь приглушенный рокот моторов слышался говор, отрывистые команды, мелькание фонарей, скрежет, скрип…
— Вижу…