— В доверительном виде…
— Жан! — послышался голос Марины. — Вон-на!.. — Она зло сверкнула глазами. — Ах, дрянь, к чужим мужьям клеишься? Сраму захотела?
— Да на кой он мне сдался! — равнодушно проговорила Настеха, отвернулась и снова налила водки.
— Чего на девку кидаешься? — сердито сказал Жан, не терпевший, чтоб кто-то действовал ему наперекор.
— Ее не убудет! Пойдем в жмурки играть! — И Марина увлекла мужа за собой.
Настеха отпила из стакана, водка толкнулась назад, и она с трудом удержала глоток в себе.
— Не надо, Настя, — мягко сказала, подойдя, Надежда Петровна.
Настеха поглядела на председательницу светлыми от боли и ярости глазами.
— Оставьте меня!.. Хватит! Пожила я вашим умом, сыта по горло!.. — И, сжимая стакан в руке, Настеха непрочно и непрямо побрела прочь.
Надежда Петровна понурилась. К Настехе подошла Дуняша.
— Не нужно, тетя Настя! — попросила она жалобно.
— Какая я тебе «тетя»? — мутно глянула на девушку Настеха — Я твоя подменшица у господ фрицев. — Она повела вокруг глазами и увидела Дуняшиного парнишку с хохолком. — Пристроилась, тихоня] А кабы не я, чего бы с тобой было, а?..
— Я это знаю, — тихо проговорила Дуняша.
— А коли знаешь, молчи! Рюмку водки для Настехи жалеют, ишь, гладкие! Для своей благо-деятельницы, тьфу на вас!.. — Настеха оттолкнула Дуняшу. Пошла ты!.. Я, может, через тебя несчастной стала.. — Она опрокинула стакан в горло, часть водки пролилась ей на подбородок, за пазуху. — Брысь!.. — И той же неверной поступью Настеха устремилась вперед…
— Это в ней последняя боль кричит, — обращаясь к Якушеву, говорит о Настехе Надежда Петровна.
— Последняя?.. — переспросил Якушев.
— Ну да. Бывает злая боль: от зависти, самолюбия, ревности — тогда сердце не умирает. А коли боль на любви — плохое дело, человек может в ней вконец истратиться. Я на себе испытала. Когда сыночка моего истребили, я Богово лицо разбила… Думала — все, жить не для чего. А потом другое пришло: надо жить, чтоб вокруг меньше боли стало. А вот, поди ж ты, чем Настехе поможешь?
— Да, помочь не всегда можно, — меланхолически согласился Якушев.
— Слушайте, товарищ Якушев, — насмешливо и грустно сказала Надежда Петровна. — Почему такое? О чем бы мы с вами ни говорили — хоть о сенокосе, силосе, прополке или навозе, — всегда разговор на личное свертываете.
Якушев смутился, покраснел.
— У вас что, в семье нелады? — напрямик спросила Петровна.
— Тишь да гладь, да божья благодать! — неловко усмехнулся Якушев. Одного только нет — любви.
— Куда ж она делась?
— Поиздержалась в дороге. Мало я в семье жил — все разъезды да войны. Отвыкли мы с женой друг от друга.
— Постель-то общая?
— А стыдно в ней, как в чужой.
— Эк же подло человек устроен! — сказала Надежда Петровна. — Когда у него чего есть, сроду не ценит!
— А когда нет ничего? — подхватил Якушев. — Чего тогда ценить? Пустой взгляд, взгляд насквозь, словно ты воздух или стекло. А когда тебя замечают — усталая брезгливость: неудачник, шляпа, заел век…
— Может, я слишком счастливая в своей семье была, только мне этого не понять. Чтоб близкие люди не могли договориться!..
— Договориться!.. Да разве мы слышим друг друга?
— Дети-то есть?
— Дочь. Замужем. Живет на Дальнем Востоке. Мы не видимся.
— Плохо это, товарищ Якушев. Но со мной вам не утешиться, прямо скажу.
— Этого можно было не говорить.
— А я думала, вы на жалость бьете.
— Нет! Я к жене — намертво… Она неприспособленная, злая и несчастная, у нее никого нет, и никому она не нужна, даже родной дочери. И я не имею права отойти от нее ни на шаг…
…Захмелевшая Настеха оказалась на лужке, где и большие и малые играли в жмурки. Сейчас водит Жан. Растопырив клещеватые руки, он кидается то в одну, то в другую сторону, силясь кого-нибудь поймать. Парни и мужики уклоняются ловко и молча, бабы и девки — с испуганным визгом.
Настеха и внимания не обратила на эти игры, она шла себе и шла через лужок и неожиданно оказалась возле Жана. Тот услышал близкие шаги, коршуном кинулся на добычу и сжал Настеху в объятиях.
— Попалась!.. Попалась!.. — закричали вокруг.
— Отпусти ты ее! — ревниво сказала Марина — Чего шаришь-то!
— Чтоб узнать, кого поймал, — возразил Жан. — Настеха! — И он сорвал с глаз повязку.
— Водить!.. Настехе водить!.. — закричали играющие. Марина накинула Настехе повязку на глаза, двойным узлом связала концы на затылке и, раскрутив девушку за плечи, сильно толкнула вперед. Настеха засеменила, чтоб не упасть, и с трудом удержалась на ногах.
Марина сделала знак: молчок! — и увлекла всех играющих с лужайки.
Вконец одуревшая Настеха попыталась снять повязку, но не поддался ее пальцам туго стянутый узел.
— Ужо я вас! — погрозила она кулаком и, широко раскинув руки, стала бегать по опустевшей лужайке.
Хмель заплетал ей ноги, швырял из стороны в сторону, она падала, подымалась и вновь начинала свое бессмысленное кружение. Настеха не заметила, как перевалила через кювет, продралась сквозь колючий кустарник, оставив на ветках клочья одежды, и оказалась на большаке. Смутно сквозь затуманенное сознание в нее проникло ощущение горькой обиды. Из-под косынки, туго перехватывающей ей глаза, выкатывались слезы. Она ловила руками воздух, и жалко выглядела эта слепая, нелепая погоня за несуществующим.
Но вот руки Настехи, обнимавшие лишь пустоту, сомкнулись на живом теле человека. Прохожий остановился на дороге, чтобы прикурить из горсти. Занятый своим делом, он не заметил приближения девушки.
— Попался! Попался! Не уйдешь! — закричала с бедным торжеством Настеха — Ты кто такой? Ты не Жан, не Васька… не Павлик… — Ее руки трогали грудь и плечи прохожего, поднялись к его лицу, коснулись губ, щек, скул. Настеха слабо, смертно охнула и отстранилась. — Господи!.. — произнесла она и стала валиться на землю.
Прохожий человек удержал Настеху, он сорвал с ее глаз повязку, и девушка увидела возле своего лица загорелое, возмужавшее лицо своего суженого Кости Лубенцова
— Пришел!.. — сказала Настеха и заплакала…
…Медный свет близящегося к закату солнца стелется по стерне скошенного клевера, по валкам еще сыроватого сена, которое бабы ворошат граблями. Сеноуборочная в разгаре. Хотя колхоз обогатился мужским поголовьем, фигуры, оживляющие пейзаж, все те же: бабы, девки, два-три деда. Некоторое разнообразие вносит лишь Костя Лубенцов, работающий бок о бок с Настехой.
Действуют бабы старательно, но без обычного огонька. То одна, то другая вдруг станет, опустит бессильно грабли и потянется сладко, всем телом, как с недосыпа. И частенько поглядывают бабы из-под ладони на солнце: мол, скоро ли загорится вечерняя заря — предел долгого-предолгого страдного дня?
Вот остановилась Марина и, закрыв глаза, с хрустом повела плечами и томно, сонливо улыбнулась не то воспоминанию, не то радостной думе вперед.
— Ходи веселей! — подогнала ее звеньевая Настеха. Марина медленно открыла глаза. С ней поравнялась.
Софья и передразнила Марину. Обе молодые женщины понимающе рассмеялись.
— Гляньте, Петровна! — сказала Даша…
Краем поля в сторону деревни шли Надежда Петровна и Якушев.
— Так как же насчет второго плана? — спрашивает Якушев.
— Рано, дайте нам прежде с мужиками управиться.
— А что, все не работают?
— Какой там! Гуляют с утра до поздней ночи.
— Хотите, я с ними поговорю?
— Ну а чего вы им можете сказать?
— Найду чего… пристыжу.
— Зачем же их стыдить? Они кровь проливали, они смертельно устали на войне. Это понимать надо. И вообще, давайте условимся, товарищ Якушев: мы сами будем свои болячки лечить. Народ не кобель, чтоб его носом в лужу тыкать!
— Вечно вы из-под меня почву вышибаете! — полушутливо-полусерьезно сказал Якушев.
— А по-моему, наоборот: я стараюсь вам жизнь облегчить. Ну чего вы, что ни день, сюда повадились? Нешто мы дети малые, своим умом жить не можем?
— Да ведь с меня тоже требуют!..
— То-то и оно! — вздохнула Надежда Петровна. — Мой дед извозом на Курском тракте занимался. Он рассказывал: попадется, бывало, нетерпеливый седок и ну деда по шее лупить! Дед вызверится и давай лошадей охаживать. Так и мчатся: седок — деда, дед — лошадей, а лошади что?.. Лошади свое нутро тратят, перегорает в них сила, случалось, околевали прямо на скаку. Разорился дед…
— Мрачная притча!
— Не притча — правда! Колхозники — самые незащищенные люди. С рабочим не помудришь — взял расчет и на другой завод подался. Профсоюзы опять же… А колхознику куда деваться? Он к земле прикован, у него и паспорта нету, попробуй уйди! И оттого иному дуролому кажется, что нет никакого предела давильне. Еще поднажми, еще сок выдавишь — ан, то уже не сок, а кровь!.. Вот вы второй план с нас требуете. Знаю, нужно дать, такое сейчас положение в стране. Но как бы это сделать, чтоб поменьше людей ущемить, чтоб не обманом, не давильней это получилось, а по сознательности, по сердцу? Иначе на другой год не то что двух планов — одного не сробят. Филон начнется, как при немцах. Все в поле, а работы нет. Сельское дело — нежное, боже упаси его силой ломать. Не то что человек-труженик — сама земля обидится, перестанет рожать… А у нас к тому же лишняя трудность — наши почтенные мужички. Вон — гляньте!..
Последнее восклицание относилось к Жану Петриченко, на рысях спешившему в сельмаг с авоськой, полной пустой посуды…
…Сельмаг. Заведующий в грязном фартуке и донской папахе наваливает на прилавок гору различной снеди.
— Осетринки маринованной не будет, пойдет тюлька в томате.
— Давай тюльку, — соглашается Василий Петриченко, красный, разомлевший от затяжной пьянки.
— «Казбек» кончился, могу предложить «Беломор».
— Ты бы еще «Прибой» или «Волгу» предложил! — презрительно говорит Василий.
— Завтра обеспечим «Казбек»! — с готовностью говорит заведующий.
Василий кидает на стол деньги: «Сдачи не треба!» Забирает в кошелку водочные бутылки, консервы и прочую снедь, идет к выходу. В дверях сталкивается с Жаном.
— Коль мужики еще с недельку так погуляют, — шепчет завмаг продавцу, выполним квартальный план. А ну-ка, — заметил он нового посетителя, обеспечь подкрепление.
Жан подошел к завмагу, шмякнул авоську на прилавок, огляделся.
— Реализуем, папаша, чудные дамские часики системы «Омега»?
— Это как понять — «реализуем»?
— Культурное, заграничное слово! У них, понимаешь, есть деньги «реалы» называются. Получил за товар деньги — значит, «реализовал». Реализуй мне две косых и забирай эти чудные часики на шестнадцати камнях.
— Ну-ка, покажи…
…Гуляют конопельские мужики. Фарсовито, истово, без суеты и спешки. В разных концах деревни могучие, промытые «Демченкой» и «Особой московской» глотки исторгают лихие и грустные песни. Звучат и неизбывные «Степь да степь кругом», «Молодая пряха», и «Крепка броня», и «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех». На всех кавалерах — галифе, суконные кителя и воинские фуражки; подворотнички сверкают белизной, сапоги надраены до зеркального блеска.
С поля устало возвращаются бабы. Проходят мимо пирующих фронтовиков, умиленно прислушиваясь к пению, в котором основной упор делается на громкость.
— Мой-то, ну чисто Лемешев! — глядя на широко открытую пасть Василия, умиляется Софья.
— Уважаю мужские голоса, — заметила Марина, — не то что наша бабья визготня.
— Красиво гуляют! — присоединила свой голос Комариха…
— Нет, вы как клали? У вас кирпич с кирпичом не сходится! — орет Надежда Петровна, выстукивая новую печь в зимнем птичнике.
Перед ней в испачканных известкой фартуках стоят Матвей Игнатьевич и Матренин муж по кличке Барышок. Мастера исполнены чувства собственного достоинства, чуть презрительной обиды, но отнюдь не смущены и не подавлены упреками председательницы.
— Нешто может баба понимать в печах, а, Матвей Игнатьич? — говорит Барышок, разминая в пальцах папироску.
— Никак не может, — степенно отвечает Матвей Игнатьевич.
— Вот что, — устало говорит Петровна, — разбирайте эту печку к чертовой матери!
— Сроду этого не было, чтоб разбирать, — не теряет спокойствия Матвей Игнатьевич. — Не хотите платить — не надо. Мы как старые члены партии проявили сознательность, вышли на работу, а терпеть издевательства неумной женщины не намерены.