– Спасибо, – растерялся Глеб, – а чем он занимается?
– Тусовщик такой, – без энтузиазма сказал Антон.
Еще пять лет назад это слово было комплиментом, а сейчас звучит совсем пренебрежительно, подумал Глеб и кивнул.
– Ты только с ним поосторожней… он иногда – того… странноват бывает, – пояснил Антон и после недолгого колебания добавил: – И вот еще. Раз уж ты решил лезть в это дело, я тебе дам один мэйл. Моего друга. Он сейчас в Америке, но, наверное, все равно сможет помочь. Его зовут Юлик Горский.
Настроить гитару, ударить по струнам, запеть на мотив "Птицы счастья завтрашнего дня":
На словах "в рот народ возьмет" ударить по струнам еще сильнее, заглушить похабель, не смущать девушек. Наверное, зря: Маринку чего стесняться, а Ирка, может, и не поймет ничего. Откуда благопристойной девушке знать про минет: помню, осенью Светка Лунева как-то сказала зубов бояться – в рот не ходить. Вряд ли она понимает, о чем идет речь.
Что значит "взять в рот", Маринка знает, но, конечно, не соглашается. Она и руками трогает неохотно, и сама прикрывается, когда я хочу лучше рассмотреть… рассмотреть что? Лоно? Влагалище? Большие срамные губы? То-что-у-тебя-между-ног? Нет таких слов, и правильно, что нет. Курчавые жесткие волосы, розовеющие сквозь них влажные лепестки. Где-то в складках прячется клитор, но пока мне ни разу не удалось его найти. Ну, ничего. У меня много времени впереди, собственно – вся жизнь.
Мы пришли на день рождения к Феликсу, две девушки – Ирка и Марина – и четверо ребят: Абрамов, Емеля, Глеб и я. Должны еще подойти Оксана и Вольфсон, они оба задерживались – наверное, решили сделать совместный подарок. Сегодня Феликс уже получил книгу "Виды Галича" от Глеба, кассету ORWO от меня и плакат "На страже мира и социализма" с ракетами, напоминающими члены, затянутые в презерватив от Емели. Оксана и Вольфсон живут в соседних домах, редкий случай для нашей школы, куда ездят со всей Москвы. Их родители тоже дружат, и Вольфсон с Оксаной познакомились чуть ли не в ясельном возрасте. Кажется, даже вместе ходили в детский сад.
В детском саду девочки меня не интересовали. Я никогда не играл в известные по литературе игры "покажи мне свою, а я покажу тебе свой". Маринка – первая женщина, которую увидел обнаженной. Если не считать мраморных статуй в Пушкинском музее.
Снова ударить по струнам, запеть про южнокорейский "боинг", сбитый в прошлом году. Я сам сочинил, немного под Высоцкого:
Значит, сегодня будет шесть мальчиков и три девочки – удачный расклад для такого класса, как наш, где всего-то четыре девочки на тридцать шесть учеников. Неудивительно: мужчины гораздо лучше способны к абстрактному мышлению. У женщин, впрочем, есть другие достоинства.
Когда я вырасту, я тоже буду работать в Академии. Буду ездить за границу, одеваться в фирменные шмотки. Побываю в Париже, зайду в публичный дом, пересплю с негритянкой. У меня много времени впереди, собственно – вся жизнь. Мама всегда говорит: мне некуда спешить.
Я пою антисоветские песни, но мне грех жаловаться на советскую власть. Я неплохо живу. У меня все отлично. Я не понимаю тех, кто говорит у нас нет свободы. Я уверен: свобода есть всегда. Достаточно только разрешить себе – и ты свободен. И тогда все становится просто.
Глеб вечно боится, что его арестуют. Шипит, когда по телефону упоминают Галича или Солженицына. Злится, когда я при учителях цитирую Бродского или запретного Мандельштама. Говорит "Медицинский роман", "Извилистая тропка", "История болезни" – вместо "Доктор Живаго", "Крутой маршрут" и "Раковый корпус". Называет журналом "Сельская жизнь" журнал "Посев" и учебником математики – "1984" Оруэлла. Он считает – это и значит "бороться с режимом". А я думаю: надо вести себя так, будто советской власти не существует. Не выдавливать по капле раба, а просто – быть свободным человеком.
Я знаю: нехорошо таскать в школу Самиздат. Можно подставить родителей, да и вообще – опасно. Но я думаю, для свободы не существует нехорошо.
Мама всегда говорит: мне некуда спешить. Но я чувствую, меня что-то подгоняет, будто времени совсем не осталось. Будто я должен успеть сделать все прямо сейчас – спеть песенку, выпить водки, полюбить Маринку. Я повторяю себе: у меня много времени впереди, собственно – вся жизнь, но эти слова не заглушают стука сердца, которое гонит меня вперед.
Мне грех жаловаться на советскую власть, но всякая власть раздражает меня. Мне так много надо успеть – а я должен сидеть на скучных уроках, готовиться к бессмысленным экзаменам по истории, обществоведению и литературе.
Помню, на той неделе Лажа рассказывала о том, что, написав
Пушкин имел в виду казненных и сосланных в Сибирь декабристов. Все зашушукались, мне стало противно, я громко сказал: "сосланных в Париж диссидентов". И что? Земля не расступилась, КГБ не явилось по мою душу. Все заржали, а Лажа предпочла сделать вид, что не расслышала.
Кстати, об уехавших в Париж. Я поудобнее перехватываю гитару и пою:
Какая глупость – изымать из библиотек верноподданные книги про "пламенных революционеров" только потому, что автор сменил место жительства! Какая глупость: бояться переписываться с уехавшими друзьями. Я уверен: мои родители находят способ дать о себе знать дяде Саше и тете Ире. Иначе откуда бы у нас были фотографии их роскошной квартиры на Брайтон-Бич, которые я видел у мамы на той неделе?
– Кончал бы ты про политику, – говорит Емеля.
– Майор, мы шутим, – говорю я, нагибаясь к розетке, цитируя анекдот. Емеля пытается отобрать у меня гитару, я убегаю в соседнюю комнату. Ату его! кричит Абрамов, и они припускают следом за мной. Мы падаем в коридоре, куча мала, три здоровых лба, вся жизнь впереди, катаются среди ботинок, забыв уже, по какому поводу потасовка.
Ирка возвращается из ванной, я хватаю ее за ногу, она визжит и падает прямо на меня. Моя рука будто случайно оказывается у нее на груди, и я чуть-чуть сжимаю упругий холмик. У Марины совсем маленькая грудь. Очень красивая, но маленькая, а Иркины полукружья не умещаются в ладони.
Абрамов и Емеля рвут друг у друга гитару, а мы с Иркой замираем на секунду, только пальцы мои продолжают двигаться. Я знаю: нехорошо лапать подругу своей девушки. Но я знаю: для свободы не существует нехорошо. Мама всегда говорит: мне некуда спешить, а мне кажется – если я сейчас не сожму в ладони Иркину грудь, я больше никогда не смогу этого сделать. И никакие другие женщины, которые будут у меня, не восполнят этой потери. И моя любовь к Маринке не имеет к Иркиной груди никакого отношения.
Я смотрю Ирке прямо в глаза, полуприкрытые длинными ресницами, – и вижу, как краска заливает ее лицо. Она убирает мою руку, встает и уходит в комнату, где Емеля, завладев гитарой, уже поет: О Марианна, сладко спишь ты, Марианна, мне жаль будить тебя, я стану ждать! Все смеются, потому что Марианна – это полное имя Марины.
Я ни разу не видел Марину спящей. Это только так говорится мы спим вместе. На самом деле мы только занимаемся любовью, днем, после школы. Маринка живет по дороге к метро, мы доходим до ее дома все вместе, а потом она говорит: Чак, пойдем, попьем чаю, мы оставляем ребят и уходим вдвоем. С легкой руки Глеба выражение "попить чаю" зажило в нашем классе собственной жизнью, но я предупредил: если кто будет на эту тему цеплять Марину – дам пизды.
Мы возвращаемся в комнату, я рассказываю, как на прошлой неделе меня таскали к директору за стихи, написанные на уроке истории. Белуга пиздила про Сталинградскую битву, а я конспектировал в жанре нескладушек. Не помню почти ничего, разве что
Кажется, это единственные строчки без мата. Впрочем, мне шили не матерщину, а глумление над памятью павших и прочую антисоветчину. Я же отбивался, говоря, что стихи, конечно, похабные, но политически выдержанные. Главное – показать, что не боишься. В крайнем случае, получу выговор с занесением, все равно через полгода снимут – как раз к поступлению в Универ.
Феликс ставит кассету с песнями "Битлз", я обнимаю Маринку, и мы идем танцевать. Джордж Харрисон бесконечно повторяет I Me Mine I Me Mine I Me Mine – вот и учи после этого английский, все и так понятно. На середине песни раздается звонок в дверь: полдесятого, родителям Феликса еще рано, и Глеб бежит в прихожую, надеясь, что пришла Оксана. При этом он, правда, кричит: Вольфсон, ты сестру привел с собой или как? но это не так уж важно.
В самом деле, это Оксана. У нее какое-то совсем незнакомое лицо. Остановившиеся глаза, дрожащие губы, рука судорожно сжимает ремешок сумки. Вольфсона арестовали, говорит она, и в этот момент я понимаю: мама была не права, надо спешить, потому что сердце стучит в груди и подсказывает: не успеть. Я крепче обнимаю Марину и говорю ей: Пойдем, хотя сам не знаю, куда идти и что делать, но просто нельзя так больше, времени осталось совсем немного, и мы должны спешить.
18
Хорошо, что лифт починили, думает Глеб, хорошо, потому что как подниматься теперь по лестнице, мимо пророческой фразы о молодой смерти, как идти по ступенькам, с которых только вчера смыли Снежанину кровь? Хорошо, что все ведут себя, будто ничего не случилось. Как бы мы жили иначе? Что бы мы говорили друг другу при встрече? Ты знаешь, я все думаю: Снежана умерла, а мы остались такими же, как были. Так, что ли?
Нет уж, лучше подняться на лифте, пройти в квартиру, не поворачивая головы, не глядя на лестничную клетку, на ступени, на стену, с которой еще не до конца смыт иероглиф, на Снежанину беду написанный в блокноте два дня назад. Лучше здороваться с ребятами, как ни в чем не бывало, садиться за компьютер, лучше обсуждать концепцию первого номера журнала, словно до этого есть дело хоть кому-то: надо ли нам организовать виртуальную редакцию или достаточно обычной?
Хорошо, что милиции нет дела до убийства. Хорошо, что менты сказали: в подъезде на Снежану напал наркоман, который искал денег на дозу, пьяный подросток, просто маньяк-убийца. Хорошо, что никто не обратил внимания на исчезновение кухонного ножа, никто не прочитал странный иероглиф, выведенный над трупом.
Хорошо, что все идет по плану: в журнал приходят статьи, их нужно верстать, а перед этим можно прочесть. Хорошо, что есть люди, которые не знают, что вчера на лестнице в Хрустальном проезде, дом 5, была зарезана девушка двадцати двух лет, в самый свой день рождения. Хорошо, что можно читать статью на важнейшую тему: что такое "сетература" и почему будущее принадлежит именно ей. Хорошо, что можно подумать об этих новых русских словах: "сетяне" вместо "netizens", "мыло" вместо "e-mail", "гляделка" вместо "browser" и Повсеместно Протянутая Паутина вместо World Wide Web. Хорошо, что при слове "паутина" можно не вспоминать черный лак ногтей за вуалью чулка, можно не думать, связано ли убийство Снежаны с историей Маши Русиной, не думать: Снежана погибла только потому, что могла выдать того, кто лишил Шварцера денег Крутицкого.
– Мы решили некролог в Сети повесить. – В комнату вошел Андрей. – Давай я текст напишу, а ты прикинешь, как это должно на экране выглядеть. Вот, даже фотография есть.
Он протянул Глебу карточку: живая Снежана улыбалась и поднимала к объективу бокал вина, красного, как ее глаза, высвеченные вспышкой.
– Хорошая фотка, – сказал Глеб.
– Да, – кивнул Андрей, – глаза только убрать. А так нормально.
Глеб пошел к сканеру в углу. Под крышкой листок бумаги – видимо, кто-то забыл. Глеб вынул листок, пристроил фотографию Снежаны, закрыл крышку и нажал кнопку. Взгляд скользнул к листку. Теперь он его узнал: та самая страничка с иероглифом, из блокнота Снежаны.
Глеб вертел листок в руках и вспоминал, как Снежана спросила: "Это имеет ко мне отношение?" – и он ответил: "Самое непосредственное", – не подозревая, что эти слова окажутся пророческими. Что он тогда имел в виду? Что он, рисуя иероглиф, вспоминал Таню, о которой напоминала ему Снежана? Но как иероглиф попал на стену? Может, не нарисуй он его, Снежана осталась бы жива?
Он снял трубку и набрал номер, который дал ему вчера Антон.
– Олег слушает, – ответил бодрый голос. Глебу он сразу не понравился – как раз потому что бодрый.
Поначалу Олег никак не мог вспомнить Антона, но в конце концов договорился встретиться завтра на закрытии сезона в "Птюче". Решив, что у него еще есть время узнать, где находится "Птюч", Глеб повесил трубку и вернулся к компьютеру. Выставил свет на фотографии Снежаны, подчистил фон. Хорошо, что можно делать знакомые, привычные действия, хорошо, что они успокаивают. Словно фотография – не портрет умершей девушки, а обычный фотоимидж, требующий доработки.
– Посмотри, нормально? – спросил он Андрея, и тот кивнул, почти не глядя.
Глеб вернулся в "Нетскейп" и подумал, что надо бы написать этому Юлику Горскому, но вместо этого зашел на страницу, про которую говорил Феликс. Крошечный сайт, посвященный их выпуску. В качестве заставки – граффити "Курянь – дрянь" и несколько слов на французском. И мелким шрифтом примечание: снимок сделан в парижском туалете. Древняя матшкольная легенда все-таки оказалась правдой, Глеб удивился, что еще способен этому радоваться. Несколько фотографий, неполный список с адресами и е-мэйлами, форма для подписки на лист рассылки. Глеб вбил свой гласнетовский адрес и нажал кнопку "Add". Через минуту в new mail folder его Pegasus'а свалилось сообщение: Глеб включен в число подписчиков листа 5-84. Он написал несколько приветственных слов и кинул письмо на лист. Писать длинно не хотелось: не было настроения, да и транслит он не любил. Андрей же объяснил ему, что за границу лучше не писать в КОИ8, не говоря уже про виндовую кодировку: западные университетские компьютеры могут не поддерживать русских шрифтов.
– Я тебе текст послал, – сказал Андрей, и Глеб прочитал три абзаца обычных поминальных слов, за которыми, как Андрей ни старался, не чувствовалось ни живой, ни мертвой Снежаны. Слова, подумал Глеб, еще хуже цифр: они притворяются, будто могут передавать эмоции.
– Отлично, – сказал он Андрею и принялся мастерить поминальную страничку.
Когда он закончил, в его ящике уже лежало письмо от Вольфсона:
"Привет Гл,
– писал Вольфсон транслитом, -
уже собирался спать, а тут твое письмо. Классно. Как там у вас в Москве? Голубой aka Железный писал тут на днях, что Абрамов куда-то испарился, – ты не видал его часом? Я с ним последний раз говорил два года назад, когда он у меня пять тысяч занимал. Глупая получилась история: занял под большой процент, сильно выше банковского, обещал вернуть через три месяца – а потом исчез. Я сестру попросил с ним связаться, так он полгода голову морочил – все говорил "на той неделе". Но, врать не буду, все отдал, даже с процентами. Сестра написала, что последнюю сумму доносил просто совсем уж мелкими купюрами – видимо, последнее отдавал. Я ему написал тогда, что он дурак, если последнее: мы ж друзья, сказал бы, я бы подождал и процента не взял. Мне эти пять тысяч все равно погоды не делают – у нас в Силиконке такие цены, что закачаешься. Думал купить домик – но, пожалуй, подожду пару лет: цены на недвижимость должны пойти вниз, не может фанерная халупа стоить полмиллиона…"
"Понты кидает", – подумал Глеб. Странно: в нескольких тысячах километров от Москвы человек с помощью опто-волоконного и медного кабеля пытался воссоздать то, что давным-давно умерло. Все эти прозвища могли существовать только в мире, где секс был фигурой речи, а Бродский и Солженицын – запретными именами, в мире, который давно исчез по ту и по эту сторону океана. Разве что в виртуальной реальности подписного листа он мог воскреснуть: там тоже одни слова и никаких тел.
Ниже Вольфсоновской подписи Глеб обнаружил постскриптум: Про Емелю уже знаю. Грустная история.
Глеб нажал на "Reply" и ответил на лист, мол, Абрамова видел несколько дней назад и, если кто увидит, пусть скажет, чтобы связался со мной, – типа, остались кое-какие вещи. Глеб имел в виду карточку Visa, но решил не упоминать – мало ли что, все-таки деньги, пусть и виртуальные.
Хорошо, что нужно помнить об этом: хорошо, что в мире существуют кодировки, русские шрифты, университетские сервера и всемирная сеть Интернет – а не только подъезд дома номер пять по Хрустальному проезду, где только вчера лежала убитая Снежана.
19
Переход на "Павелецкой" такой длинный, что успеваешь подумать о многом. О том, что не знаешь, как будешь искать Олега в "Птюче". Не знаешь, почему от всех воспоминаний о Снежане в памяти остались только черные мухи лакированных ногтей, запутавшиеся в белой паутине чулка, точно так же, как от Тани – всего лишь воспоминание о выцветших на Крымском солнце волосах. Не знаешь, куда мог деться Абрамов.
Переход такой длинный, успеваешь подумать: его ведь могли просто убить. Выкрасть из квартиры – и убить. Непонятно, правда, кому нужен мертвый Абрамов. Успеваешь подумать: надо бы позвонить Ирке. Вдруг он зашел к ней попрощаться? Успеваешь мысленно поставить галочку: "позвонить Ирке".
Переход такой длинный, успеваешь вспомнить, как в школе Феликс размечал поля дневника разнокалиберными звездочками с неровными лучами. Успеваешь вспомнить, как Лажа подозвала его после уроков и зловеще сказала: чтобы этого больше здесь не было, а потом пересчитала кончиком ручки в лучики звезд. Раз, два, три… шесть. У каждой звезды – ровно по шесть, как у магендовида, как на израильском флаге, на сионисткой броне, на карикатуре из "Крокодила". Феликс потом говорил, усмехаясь счастливо и гордо: Гены – великое дело! Был бы узбеком – рисовал бы тогда полумесяц!
Переход такой длинный, успеваешь подумать: вот оно как все сложилось, никому уже нету здесь дела ни до Израиля, ни до лучей тихо гаснущих звезд, разбросанных в школьной тетради. Все изменилось
Выходишь наружу, успеваешь подумать: все изменилось. Два года назад было много старушек, сейчас стало много ларьков. И наверняка еще много чего изменилось. Американцы говорят: мы живем в стране in transition. То есть – на переходе. Переход такой длинный, хватит на всю жизнь.
Началась перестройка, появились кооперативные рестораны и магазины, исчезли сахар и мыло, появились талоны, распалась Империя Зла, всем заправляли бандиты, анекдоты про новых русских, рубли и условные единицы, брокер, дилер, инфляция, гиперинфляция, много новых и умных слов. И какая-то жизнь по ту сторону слов, люди, что голодают, стреляют друг в друга, богатеют и разоряются.
Я читаю о них иногда в газетах, последнее время – читаю в Сети, но признаю: мир, что я вижу, не слишком мне интересен. Куда лучше – прозрачный пузырь монитора, жизнь проводов, байтов и битов, имен и никнеймов. Переход такой длинный, хватит на всю мою жизнь.
Реальная жизнь слишком реальна, чтобы быть интересной.
Интернет – не единственный способ избежать реальности, думает Глеб, стараясь поймать ритм музыки. Его окружают подростки в обтягивающих майках и тяжелых ботинках, они улыбаются и раскачиваются в такт доносившимся со всех сторон звукам. Сразу вспоминались школьные времена, когда родители говорили, что "ABBA" или "Boney M" – вовсе не музыка. Сейчас он лучше понимал их: звуки, под которые танцевали в клубе "Птюч", напоминали скорее писк модема, чем танцевальную мелодию.
В этот момент кто-то дернул его за рукав. Глеб обернулся. Перед ним стояла Настя.
– Ты тоже сюда ходишь?! – Она с трудом перекрикивала музыку
– Нет, – ответил Глеб, – я по делу.
Она сказала что-то еще, но Глеб не расслышал.
– Купи мне воды! – крикнула она громче.
Глеб попросил маленькую бутылку "Святого источника" (ну и цены у них здесь!). Настя выпила бутылку залпом и направилась к танцполу. Музыка неожиданно смолкла (раздались негодующие крики), и объявили, что сейчас пройдет фэшн-шоу. Недовольная Настя вернулась к стойке.
– А какое у тебя дело? – спросила она. Она пританцовывала, дергая плечами и постукивая грубым ботинком по полу – не иначе, в такт внутренней музыке.
– Я ищу Олега, – сказал Глеб.
Настя огляделась:
– Только что видела, а сейчас нет вроде. А ты Снежану давно знал?
– Нет, – сказал Глеб, – пару недель.
– Классная была, – ответила Настя. – Мы с ней как-то на рейв ходили. Закинулись "экстази" и всю ночь колбасились. У тебя нет таблов, кстати?
– Нет, – ответил Глеб, не очень понимая, о чем его спрашивают.
– Сам-то пробовал? Очень круто. Понимаешь, такая вещь… рейв людей объединяет. Наши сознания образуют такую единую сеть, и мы все – как одно существо… во всяком случае, пока диджей винилы крутит.
Слово "сеть" теперь вызывало у Глеба только одну ассоциацию, и на всякий случай он кивнул.
– Это лучшее, что есть в жизни, въезжаешь? Космические энергии – прямо через тебя. Вот Луганов говорил, что рэйв… это… отменил разделение на того, кто создает искусство, и того, кто его потребляет. Мы теперь едины – диджеи, клубные люди, просто случайно зашедшие – как ты.
– А Луганов, – спросил Глеб, – он тоже тут бывает?
– О, – Настя все пританцовывала, – о, Луганов всюду бывает. Он… это… everyman… нет, everywhereman.
Вряд ли можно так сказать по-английски, решил Глеб и снова кивнул.
– А что вы делали тогда, на Снежанином дне рождения? – продолжил он, радуясь, что Настя в таком приподнятом состоянии вряд ли сможет соврать, – вы все время вместе были?
– Ну, – она наморщила носик, – ну, это такой вопрос… я, наверное, в ванне была… или в туалете.
– А вы не видели, чтобы кто-нибудь выходил из квартиры?
– Да все выходили. Как менты пришли – так все и ломанулись на лестницу.
– Я имею в виду – до того, как менты пришли, – терпеливо разъяснил Глеб.
– До того… – Настя задумалась, – до того мы даже из комнаты не выходили. Ну, из компьютерной.
– А может… – начал Глеб, но тут Настя показала пальчиком на человека, подошедшего к барной стойке: