Тогда он, например, как Лигачев, мог сразу претендовать в ЦК на ключевые позиции. А Ельцин был из так называемых местечковых секретарей — в Свердловске учился, в Свердловске начал прорабом, и в том же свердловском соку варился все остальные годы. Другой местечковый секретарь из Ставрополя Горбачев, несмотря на эксплуатацию курортных возможностей края, тоже не миновал ступеньки отраслевого секретаря. И свое перемещение в столицу в такой ипостаси Ельцин воспринял как шаг наверх. Тем более, что генсек, как я позже узнал, намекнул ему на перспективы карьерного роста.
Заговорили журналисты о Ельцине весной 86-го года, когда он поработал несколько месяцев первым секретарем МГК КПСС. Годами сидел на этом месте член Политбюро Гришин, и от общественной жизни столицы тянуло такой казенщиной, хоть нос зажимай. Гришин появлялся на людях только в дни редких пленумов, восхвалял в тусклых речах руководство страны и рассказывал, какой рай создал для москвичей горком. Потом надолго исчезал в недрах охраняемых кабинетов, оставляя этих москвичей на растерзание взяточникам и бюрократам.
А Ельцин ввалился в Москву, как контролер в подсобку универмага, где торгаши рассовывают дефицитный товар по сумкам друзей. В городе с устоями «рука руку моет» поднялся переполох. Секретарь сам ходил по магазинам и рабочим столовым, а из Свердловска пригласил большую группу надежных ребят, и те под видом просителей-москвичей провоцировали чиновников на взятки. Потом их брали с поличным. Но впечатляло не столько это, сколько откровенность публичных высказываний Ельцина. В это же время на экранах ЦТ постоянно мелькал Горбачев: его округлые, как окатыши, фразы, с неизменным «углýбить» и «осмыслить» не доходили до сердца. Люди истосковались по честным словам. А Ельцин откровенно говорил о произволе бюрократии и о том, что дальше так жить невозможно.
На его встречу с московской интеллигенцией в доме политпросвещения я пришел из любопытства. Но в ответах секретаря на вопросы собравшихся звучала такая крамола, что впору наряд КГБ вызывать. Он возлагал вину на КПСС за многие промахи, а от самоуверенности центральных властей не оставил камня на камне. Много еще политического кипятка вылил на наши головы Ельцин.
В «Правде» мы напечатали несколько выступлений Бориса Николаевича. Цензура тряслась от бессилия: фрондерствовал не какой-нибудь бумагомарака, а кандидат в члены Политбюро. Для него у них руки коротки. В редакцию пошли письма с просьбами связать авторов с первым секретарем МГК — они готовы работать при нем даже дворниками. Так искренне тогда верили слову.
Осенью 86-го года, поздно вечером, у меня на квартире раздался телефонный звонок. В трубке я узнал скрипучий голос Ельцина. Борис Николаевич хотел бы встретиться со мной завтра утром, желательно часов в семь — больше будет времени для разговора. Приехал по еще темной Москве, в кабинете бодрый Ельцин за голым столом, на котором только раскрытая папка с вырезками моих статей. Видимо, подготовленная помощниками. Поговорили о наших семьях и о том, как непросто приживаться в столице сибирякам.
— Я прочитал ваши статьи, — прервал хозяин кабинета разминочный разговор, — готов подписаться под многими. Мне сейчас очень нужны соратники.
Он снял пиджак и повесил его на спинку стула. Подошел к журнальному столику в углу и, скривившись, большим и указательным пальцами потянул газету «Московская правда». Так тянут из норки дождевого червя.
— Все, что она пишет, меня не устраивает, — произнес Ельцин. — Мне нужен новый главный редактор.
Он вернулся за стол и уже не таким жестким голосом продолжал:
— Предлагаю вам эту должность. Мне вас рекомендовал Валерий Иванович Болдин. Правда, у вас был там какой-то прокол, но это не поменяло его отношения к вам.
Прокол у меня действительно был. И серьезный. Болдин, будущий член ГКЧП, служил тогда помощником Генерального секретаря ЦК КПСС. Он хорошо знал меня по работе в «Правде». И в мае 85-го года, с ведома Горбачева, только что пришедшего к власти, включил в бригаду для подготовки доклада своего шефа на июньском пленуме ЦК. Пленум должен был подхлестнуть темпы развития научно-технического прогресса. Бригадой руководили будущие члены Политбюро Александр Яковлев и Вадим Медведев, мобилизовали в нашу компанию и нескольких академиков, в том числе Абела Аганбегяна. Меня привезли в Волынское, где размещалась ближняя дача Сталина, и целых полмесяца не выпускали домой — там ночевал, там кормили и даже сигаретами обеспечивали. Секретность была, как в гулаговских шарашках: можно заказывать любые совминовские документы, но все твои выписки из них, все твои черновики охрана вечером запихивала в полосатые мешки и уносила сжигать.
Когда я «отмотал» за забором Волынского положенный срок, Яковлев разрешил мне взять с собой экземпляр доклада — пошлифовать кое-какие места. За чтением сего опуса меня и застал замглавного редактора «Правды» профессор от экономики Валовой. Он зашел ко мне в кабинет и, увидев разложенные по столу листы доклада, загорелся: «Дай взглянуть на полчаса. Прочитаю и сразу принесу». Как ни возражал, а настойчивость Валового свое взяла. Не зря он слыл прилипчивым человеком. Ни через полчаса, ни через час доклад мне не вернули. Поднялся на этаж к Валовому, а секретарша: «Он срочно уехал домой». Никаких бумаг не оставил. И дома телефон отключен. Только назавтра принес мой должник строго конфиденциальный документ, пробормотав какие-то извинения.
А через пару дней в «Правде» выходит огромная редакционная статья Валового, на полполосы — можно сказать, не статья, а конспект горбачевского доклада о научно-техническом прогрессе. Не зря московский профессор прятался от меня почти целые сутки. До чего же шныроватый мужик! И меня-то угораздило попасться, как карасю на макуху, и подвести всю бригаду. Я был унижен и раздавлен. Ярость Горбачева, говорят, не знала предела. Еще бы! Ему читать доклад на пленуме, а с чем выходить — с перепевами газетной публикации? Пришлось помощникам срочно браться за текст.
Вкратце я рассказал эту историю Ельцину.
— Провинциальная простодырость, — равнодушно отреагировал он. И припомнив, видимо, что-то свое, добавил. — Нам от нее надо избавляться в Москве. Иначе затопчут. А над моим предложением подумайте.
И мы договорились встретиться дня через три.
Меня в «Правде» не припекало: вольность с командировками у специального корреспондента, промышляющего анализом эффективности партийного руководства экономикой страны. Не было потогонной системы. Посмотришь на карту Советского Союза — вот тут еще не бывал, надо подумать над темой и съездить. А перейти в городскую газету значило надеть на себя вериги — в издании чиновники привыкли видеть сантехника и лезли с указаниями со всех сторон. Поэтому при следующей и других встречах с Ельциным я подробно обговорил условия перехода в «Московскую правду»: газета должна превратиться из подметальщика улиц в общественно-политическое издание с выходом по подписке на всю страну, а к редактору со всякими установочными звонками будет обращаться только первый секретарь МГК. Он согласился.
А какую сверхзадачу ставит Ельцин перед газетой? Ну, сказал он, надо помогать Михаилу Сергеевичу Горбачеву в его перестроечных усилиях. Тогда он еще дышал почтением при упоминании имени генсека. А в чем помогать? Ведь почти два года стоял у власти Горбачев, именно стоял, топтался на месте, и все это обернулось только эпидемией выборов директоров предприятий. Собирались на собраниях крикуны да бездельники и кричали: «Долой директора Петрова, он много требует. Сделаем начальником своего парня». Или призывы генсека шельмовать принципиальных хозяйственных руководителей, которые недовольны перестроечной болтовней партийных функционеров. И в этом поддерживать Горбачева? А может быть в том, чтобы по-прежнему усиливался диктат чиновников Центра, все меньше отвечающих за дела? Но, как говорят китайцы: «Не тот дурак, кто на чердаке сеял, а тот, кто ему помогал». Тогда я не понимал, что Горбачев и сам повязан цепями цековских условностей и не может рвануть постромки без риска потерять все.
Ельцин соглашался с доводами как-то пассивно, превозмогая внутренние сомнения. Одно дело бросать с трибуны на потребу публике якобинские фразы, но при этом в действиях своих строго придерживаться установок правящей стаи. И совсем другое — отважиться на полное или хотя бы частичное неприятие правил, установленных этой стаей. Психологически он еще комфортно чувствовал себя в оболочке партийной гусеницы.
Все же мы пришли к общему мнению, что «Московская правда» должна сосредоточить огонь на партийных вельможах и привилегиях, которые те нагребли под себя. Это ахиллесова пята бюрократии, потому что отгораживание номенклатуры от народа больше всего уязвляло людей. Через прорывы этой закрытой темы в газеты и можно было создать у недовольства обывателей критическую массу, способную толкнуть на активный протест.
Но Виктор Афанасьев, главный редактор «Правды», воспротивился моему переходу. Он вытащил меня когда-то из Казахстана в Москву, дал квартиру и тут такой кувырок. Резонными были его доводы. Но мне хотелось, используя благоприятный момент, попробовать сделать из городской газеты общесоюзную. Да и планы первого секретаря по расчистке авгиевых конюшен в столице сулили нескучную жизнь. Член Политбюро Александр Яковлев, куратор всех идеологических институтов, взялся «утоптать» Афанасьева, но взамен потребовал у Ельцина уступить ему опытного китаиста из аппарата горкома партии. «Торгаши!» — ворчал Борис Николаевич, но все же согласился пойти баш на баш. И в декабре того же года я пришел в «Московскую правду». За одиннадцать месяцев совместной с Ельциным работы мне пришлось стать свидетелем такой эволюции личности, которую другие переживали годами: от сгустка энергии, от уверенного в себе оптимиста до растерянного человека, упустившего твердь из-под ног. Он подробно описал свои московские ощущения в книге «Исповедь на заданную тему». Мне же хочется рассказать о своих ощущениях того непростого периода: как Ельцин выглядел со стороны, и какие интриги закручивались в столичных кабинетах.
Кто и когда повесил на Москву ярлык образцового города — не так важно. Но было принято всем ставить ее в пример. Особенно по части производственных успехов. Не дай Бог, если какой-нибудь щелкопер вякнет в газете по простоте своей о недостатках на заводах — его в ЦК замордуют внушениями. Не могло быть негатива под боком ЦК! Но стоило внимательно присмотреться к делам, и открывалась безрадостная картина.
В министерствах москвичей называли «декабристами». Как и всем в стране столичным предприятиям спускали из министерств задания на выпуск продукции. И часто эти годовые задания не выполнялись. А в декабре райкомы партии Москвы, спасая свои предприятия, упрашивали руководителей ведомств скорректировать планы. Министры тоже не без греха. Они стояли на партучёте в столичных райкомах и старались с ними не ссориться. Планы задним числом уменьшались, «декабристы» на бумаге оказывались в передовиках, да еще получали премии. А то, что Москве убавляли, профильным предприятиям других регионов прибавляли дополнительными заданиями. Чтобы не падали общие показатели отраслей. Так продолжалось многие годы.
Нужно поискать директоров-чудаков, чтобы при такой райской жизни они еще утруждали себя, скажем, модернизацией производства. Оборудование старело, заводы травили выбросами целые микрорайоны и шлепали продукцию, подобную автомобилю «Москвич». Когда делали фильм «Карл Маркс: молодые годы», производственные кадры снимали на одной из столичных фабрик. Натура удачно передавала ощущение той эпохи. Мне не раз приходилось ездить с Ельциным по предприятиям. Бросалось в глаза, что он почти всегда был ошарашен увиденным. Возможно, сравнивал со свердловскими заводами военно-промышленного комплекса, где к автоматизированным линиям привыкли, как кухарка к сковороде. Еще более ошарашенным выглядел Ельцин, когда директора таких предприятий и секретари райкомов вместе с ними, вызванные на заседание бюро МГК, зачитывали по бумажкам отчеты о своей работе. И к хвастливому тону докладов, и к заверениям: «вып — перевып» дубовые стены зала давно привыкли. А Ельцин изумленно смотрел на докладчика («За идиотов, что ли, он нас принимает?»), не перебивая, что-то энергично записывал, а потом начинал «распиливать» его по частям. Мне многократно приходилось бывать на заседаниях бюро ЦК союзных республик, крайкомов, обкомов, и я признавался себе, что такую цепкость, такую «убийственность» вопросов и такое знание деталей обсуждаемых проблем видел редко. Пишу во времена, когда доброе слово об интеллекте Бориса Николаевича считается неуместным. Но из любой песни не выкинешь слов. Он очень тщательно готовился к заседаниям и в процессе обсуждения, без криков и грубости, превращал самоуверенных особ, как бы пришедших за наградой, в наперсточников-очковтирателей. Но это было в первые месяцы нашей совместной работы.
Чем заканчивались такие сеансы моментов истины? Чаще всего с виновных сдирали начальственные погоны. Или заставляли выкладывать партбилет на стол. Когда позже Ельцина обвинили в издевательстве над московскими кадрами, имели в виду и эти открытые уроки ниспровержения. Коронуя его на Москву, Горбачев дал карт-бланш свердловскому выходцу в очищении столицы от гришинской мафии. И Ельцин со свежими силами рубил партийной секирой направо-налево, снимая головы с первых лиц районного чиновничества! А кого назначать вместо них? Не мобилизовать же из регионов Союза эшелоны честных профессионалов — назначали тех, кто прежде «ходил» под этими первыми лицами. У них была одна выучка, одни принципы жизни. Поскольку «первые» в закрытой от общества власти всегда подбирают «вторых» и всех остальных под себя. Оценивают их через сито своих моральных критериев. И сколько ни черпай из отравленного колодца, вода будет все та же.
3
Газета не могла стоять в стороне от борьбы с безответственностью чиновников. Поработав в «Мосправде» немного, я обнаружил в коллективе замечательных журналистов — они умели и материал подать ярко, и докопаться до сути проблем. Не их вина, что газета прятала зубы перед чинушами даже среднего уровня, да и не очень заботилась о разносторонних интересах читателей. Такие были обозначены рамки под прессингом опекунов. А заставь того же краснодеревщика постоянно сколачивать ящики для отходов, и в нем тоже будут признавать лишь косорукого плотника. Мне было легче, чем прежним редакторам — в кармане у меня обещание Ельцина оградить творческий коллектив от мстительного дерганья многочисленными начальниками. Как шутили ребята, их, голодных, выпустили из загородки в урочище непуганых бюрократов. И редакция постаралась использовать свободу в интересах общего дела.
Приятно было, смотреть, как раскрываются аналитические способности Аллы Балицкой или Марины Гродницкой. Работу райкомов партии и райисполкомов они изучали, что называется, с лупой в руках — в печать шли их статьи, где обнажались корни казенщины и показухи. На стройках и предприятиях готовы были кричать: «Полундра!» при появлении Наталии Полежаевой. Где брак, где приписки — она находила даже под толстым слоем вранья. Заблистал публицистическими материалами и Шод Муладжанов, нынешний главный редактор «Мосправды»: я сказал ему по секрету о договоренностях с Ельциным начать кампанию против беспредела вельмож. И он согласился взвалить на свои плечи небезопасную тему привилегий чиновников. Методично сдирая маску святош с лица бюрократии, ставил в газете вопрос: «почему?» Почему в обычных школах на головы детям валится штукатурка, а в спецшколах для отпрысков партийных вельмож бассейны в зеркалах, меблированные комнаты психологической разгрузки? Почему в обычных детсадах холод и теснота, а в спецдетсадах за ту же плату райский простор и даже зимние сады с певчими птичками? Почему в больницах для народа постоянные очереди и не хватает врачей, а в ЦКовских поликлиниках на каждого пациента по нескольку медиков? Или почему во всех магазинах тотальный дефицит, а в спецраспределителях полный ассортимент продуктов и промтоваров по сниженным ценам? И таких «почему» с публицистическими раздумьями было много. Перед читателями открывалось истинное лицо номенклатуры: хищное, неприглядное.
С азартом работали и другие журналисты — хотел бы всех перечислить, да не об этом разговор. Одни устраивали рейды по магазинам и овощным базам — чем кормят москвичей? Другие занимались дегустацией духовной пищи — шли материалы о репертуарной политике, об отношении издательств к «неофициальным» писателям. Постепенно в редакции дозрели до вопроса: вот полощут всюду слово «перестройка», а что и как должно перестаивать общество? Если политическую систему, то на просевшем фундаменте возводить новые стены небезопасно. Что делать с фундаментом-то? Если браться за хозяйственный механизм, то как не выплеснуть вместе с водой и ребенка? Должны же мы вместе с читателями поискать брод через бурную реку проблем.
И газета завлекла к себе в авторы экономистов с реформаторскими идеями, специалистов по государственному устройству. С немалым трудом, после долгих стычек с цензурой и маскировки острейших мест, напечатали несколько громких статей. Об ущербности уравнительных принципов коммунизма и даже об архаичности ряда ленинских положений. Вскоре мне это припомнят, вытащив на ковер перед всем составом Политбюро, но про это чуть позже. Зато еще больше возрос интерес к нашему изданию.
Подписка на «Мосправду» росла по стране из квартала в квартал. Тираж поднялся в десять раз — со ста тысяч до миллиона экземпляров. Тут и вмешалось управление делами ЦК, по понятным причинам ограничив подписку.
Люди стали распространять газету, оттискивая на ксероксах полосы. Но все это было уже к концу 87-го года.
А в начале лета у нас состоялся с Ельциным памятный разговор. Мы остались в кабинете одни, выглядел Борис Николаевич обеспокоенно. «Вы ничего не замечаете?» — спросил он. А что конкретно надо было заметить? «Я снимаю чиновников за безобразия, а их устраивают на работу в ЦК, — продолжал он. — На бюро заставляем предприятия увеличивать выпуск продукции, а министерства целенаправленно режут фонды на сырье. И везде так: мы толкаем вперед, а нас тянут назад — какой-то тихий саботаж».
Ельцин поднялся из-за стола и стал прохаживаться по кабинету. Внешних причин для тревоги вроде бы нет, рассуждал он, и дисциплину в Москве подтянули, и все идеи первого секретаря чиновники одобряют. Но на словах. А на деле важные решения игнорируют — не демонстративно, но и без особой утайки. Кругом, как болото: бросаешь камни — только чавкает и тут же затягивается. Даже круги перестали идти. Все как будто чего-то ждут.
Мы в редакции тоже заметили: горком начал работать на холостых оборотах. Но объясняли это другим. Ельцин предпочитал внешний эффект от своих поступков: пошумит прилюдно о недостатках и ткнет в чью-нибудь сторону пальцем — «Поручаю!» или «Исправить!» Полагая, что все будет сделано как надо. А чиновники — народ ушлый. Первое время тут же брались за работу, но потом поняли, что Ельцин вскоре забудет о сказанном, переключится на другие проблемы. И что нужно только согласно кивать, а делать не обязательно. Никто не спросит. У горкома был большой аппарат инструкторов и инспекторов, но контроль за исполнением решений налажен из рук вон плохо. Любое дело гибнет от бесконтрольности: нужны не импульсивные жесты, а системная работа. Поручил — проверь: что, когда и как сделано.
Как можно мягче я сказал об этом Борису Николаевичу. Мой ответ его разозлил.
— Вот пусть редакция и возьмет на себя контроль, — пробурчал он.
Это было, конечно, нечто! Небольшой коллектив журналистов станет бегать по столичным предприятиям и сверять по партийным цидулькам — какие пункты каких решений еще не выполнены. А аппарат горкома будет дремать в кабинетах. Но первый секретарь уже забыл про свою идею. Он вслух размышлял, и из этих размышлений выходило: кто-то координирует действия против Бориса Николаевича, чтобы создать впечатление у Горбачева, будто Ельцин может только молоть языком, а на серьезное дело не способен. Ведь генсек не вникает в детали.
Подозрение засело в нем так глубоко, что он возвращался к этому разговору не раз. И было видно, как с каждой неделей им все сильнее овладевала апатия. Я часто приходил в горком. И если раньше стоял шум от посетителей в «предбаннике» Ельцина, то с середины лета это была, пожалуй, самая тихая зона. А директора предприятий и секретари горкомов кучковались в приемной второго секретаря горкома Юрия Белякова. Центр власти переместился туда. Беляков был верным соратником Бориса Николаевича, очень порядочным человеком — по просьбе шефа он переехал в Москву из Свердловска. Ельцин ему доверял и взвалил на него всю работу.
Были ли основания у подозрений Бориса Николаевича? Думаю, были. Московская бюрократия — это не только гигантское осиное гнездо, где ткнешь в одном месте — загудит и примется жалить весь рой. Московская бюрократия — это еще и что-то типа масонского ордена, где все скорешились на взаимоуслугах, переженились и сплелись в липкую паутину финансовых связей. Она простерла щупальцы в Кремль и различные министерства, делегировав туда своих представителей. Эксплуатируя притягательную силу столицы — кому для родственников союзных чиновников квартиру по блату, кому здания для подпольной коммерции, — московская бюрократия повязала номенклатуру тугим узлом круговой поруки. Как говорится, живи в свое удовольствие да радуйся!
А тут свалился на голову заезжий гастролер из Свердловска. Если бы Ельцин сидел, подобно Гришину, как мышь под веником, не дергая мафию за хвост, его бы на тройке с бубенцами ввезли в члены Политбюро. О чем, кстати, очень мечтал Борис Николаевич, являясь только кандидатом. Но Ельцин посягнул на устои бюрократии, на ее уникальное положение, и она как один поднялась на оборону Москвы от «чужеземца». Как не поднималась в 41-м году, отдав эту черную работу сибирякам.
А сама отсиживалась в чистых квартирах города Куйбышева.
Бог не обделил Ельцина хитростью и коварством. И при желании он мог с их помощью нейтрализовать интриги бюрократии, разделяя и властвуя. Что потом Борис Николаевич с успехом делал на президентском посту. А здесь он видел, как Лигачев все откровеннее выражал ему свою неприязнь. Но демонстративно, не учитывая несоразмерности сил, отвечал тем же. Он все еще надеялся на безоговорочную поддержку генсека и продолжал наживать врагов лобовыми атаками. Он полагал по каким-то ему известным причинам, что Горбачев и дальше будет тискать его, как нянька младенца, загораживая от колючего ветра и отгоняя партийных мух. Но ставропольский говорун уже начал увязать во внутри-кремлевской борьбе и, потеряв интерес к московскому бузотеру, всем своим поведением как бы стал говорить: «Разбирайся там, парень, сам!» Я не раз заставал Ельцина в кабинете очень расстроенным: звонил Горбачеву, там отвечали, что занят — освободится, перезвонит. Но ответных звонков не было. По неписанным правилам номенклатуры это воспринималось как тревожный сигнал.
4
Ельцин начинал понимать, что он
Каждый понедельник, ранним утром, мы по-прежнему собирались в кабинете первого секретаря — члены бюро горкома и редактор газеты. Совещания теперь проходили вяло, без привычного ельцинского громогласия: «Это ш-шта такое?!» Члены бюро кратко и по-казенному отчитывались за неделю, Ельцин ладонью правой руки молча катал по столу горсть карандашей. Искру возмущения в сидящих высекал обычно председатель Мосгорисполкома Валерий Сайкин. Вообще-то это был не амбициозный человек, а дорога его по жизни начиналась как у меня: рос в многодетной семье без отца, погибшего на фронте, занимался классической борьбой… Правда, он коренной москвич — работал на «ЗИЛе» директором, там его приметил Горбачев и сосватал Ельцину в предгорисполкома. Уже тогда замаячила в столице катастрофа с коммунальным хозяйством — тысячи километров водопроводных и канализационных труб превысили все сроки эксплуатации. Срочных мер требовали другие большие проблемы.
Сайкин считал, что всем этим должны заниматься райисполкомы, а сам взялся за строительный комплекс. Он исходил из здравого смысла. Но райисполкомы при Промыслове были как бы на беспривязном содержании и разучились работать. Дело шло с большим скрипом — ответственных за него не сыщешь. Позвонишь Сайкину, чтобы поговорить, а секретарша: «Валерий Тимофеевич на железнодорожной станции на разгрузке пиломатериалов». Или: «Валерий Тимофеевич на разгрузке шифера…» Так и хотелось ругнуться: «Елки-палки, он что, работает бригадиром кровельщиков, а не председателем горисполкома?» Газета писала обо всем этом — Сайкин скандалил. Они там, на ЗИЛе были защищены от критики пуленепробиваемым гришинским щитом и таким же щитом хотели теперь опоясать горисполком. Почему-то особое раздражение вызывали у Сайкина публикации о плохом качестве овощной продукции в столице.
Он привел к себе в замы химика — работника Минхимпрома СССР, тоже коренного москвича, и поручил заниматься плодоовощными базами. При мне его утвердили на заседании бюро горкома, и Ельцин, перекладывая бумаги, сказал: «Будет теперь у Сайкина зам по капусте». Этим замом стал нынешний академик значительного числа академий, почетный работник почти всех отраслей и главное инициатор переброски северных рек в сторону руководителей правящей партии мэр Юрий Лужков. К нему еще вернусь в следующих главах. Мы вместе с ним были депутатами Моссовета, встречались на сессиях, но никогда он не подходил ко мне с какими-либо претензиями. Эти претензии Сайкин, видимо, копил для понедельничных совещаний у Ельцина. Он взлетал в рассуждениях с вялых вилков капусты до твердых позиций в политике: газета зарвалась, все ее полосы надо обрамлять в черные рамки. Температура за столом поднималась. Члены бюро по очереди, исключая Юрия Белякова, апеллировали к первому секретарю: газета призвана поднимать авторитет коммунистов-руководителей, а «Мосправда» втаптывает их в грязь. Ельцин слушал молча, время от времени посматривая на меня. Его глаза как бы говорили: «Мотайте себе на ус!» Обычно он заканчивал совещания, не комментируя выступления членов бюро. Но как-то очень усталым голосом сказал мне:
— Знали бы вы, что приходится выслушивать в ЦК мне по поводу газеты…
Вскоре об этом узнал и я. Политбюро проводило совещание с главными редакторами центральных газет. Вызвали и меня, поскольку я утверждался на свою должность секретариатом ЦК КПСС. В небольшом зале длинный стол президиума, за которым живые боги, вершители судеб нашего брата-объекта перестройки: в центре Горбачев, по разные стороны от него члены Политбюро: Лигачев, Соломенцев, Зайков, Чебриков, Воротников, Никонов и другие. Начался ровный разговор: какая газета удачно проводит линию партии, а какой нужно бы добавить оптимизма в статьях. Перестройка вступает в решающую стадию, и журналисты обязаны уже сами видеть человеческое лицо социализма и с выгодных ракурсов показывать его людям. Щипнули «Аргументы и факты», пожестче прошлись по «Московским новостям»…
И тут почему-то Никонов, секретарь по селу, с которым горожан связывали разве что поездки на уборку картошки, заговорил о «Московской правде». На его взгляд, это очень вредная газета — она заражает народ пессимизмом. В президиуме поднялся шум. Сильнее всех распалился Лигачев. «Это не газета, это антипартийное безобразие, — нажимал он на голос. — Такие надо закрывать к чертовой матери». Конкретизировал причины разноса секретарь ЦК Александр Яковлев. «Московская правда», говорил он, как крыса, подгрызает коммунистические основы, и — какое кощунство! — замахивается даже на Ленина. Из президиума волной плеснулся выдох негодования. Это потом они, в безопасные времена, стали выдавать себя за давних борцов с тоталитаризмом. За несколько дней до совещания мы опубликовали статью Шода Муладжанова «Чья карета у подъезда?» В ней — о кортежах лимузинов с сановными чиновниками, которые носятся по улицам, подвергая опасности всех остальных. В статье назывались и адреса, где у подъездов спецшкол и спецучилищ всегда столпотворение государственных машин — привозят и отвозят отпрысков крупных вельмож. И когда очередь в президиуме бросить свой камень дошла до председателя КГБ СССР Чебрикова, он голосом железного Феликса сказал, что как раз эти публикации привели к вчерашнему опасному инциденту. Двигался кортеж секретаря ЦК, а из кустов его забросали камнями. «Полторанин подстрекает народ на бузу, — заключил председатель КГБ. — За это надо под суд отдавать!»
Я вжал голову в плечи — неужели сейчас зайдут с наручниками? И взглянул на Горбачева. Он смотрел на меня. В его глазах искрилась усмешка, а лицо выражало удовлетворение. Два года спустя на первом съезде народных депутатов СССР с таким выражением лица он смотрел в зал из президиума, а с трибуны катились потоки речей — одна смелее другой. В числе депутатов-москвичей я сидел в первом ряду, и наши взгляды встретились. Горбачев что-то быстро набросал на листе бумаги, поманил меня рукой и протянул записку. «Какой разброс мнений! Какой накал плюрализма!» — было в этой записке. Михаил Сергеевич очень любил, когда вокруг стояла пыль столбом от споров, но только не задевающих лично его. Он купался в удовольствии от столкновений одних групп с другими. И от возможности в любой момент непререкаемым словом рассадить всех сверчков по своим шесткам. Но сейчас, в этом зале, столкновений не было, если не брать во внимание чью-то цель бить по стороннику Ельцина, а рикошетом по самому Ельцину. Была обычная порка несговорчивого человека, шел тяжелый каток по улице с односторонним движением. Политбюро хотело и дальше превращать всю страну в эту улицу и давить катком тех, кто отважился двигаться не по правилам верховных властителей. Перестройка не тронется с места, пока не спустишь партийных богов с их защищенного от законов политического неба.
Члены Политбюро, видимо, рассчитывали на оргвыводы. Но Горбачев завершил заседание неожиданно примирительным тоном.
— Ладно, — сказал он, — люди здесь все взрослые. Понимают, на что идут. Пусть делают выводы из нашего разговора.
Выходили в «предбанник» молча. В одних глазах коллег я видел злорадство: «Доигрался, парень!», — в других сочувствие. И тогда, и сейчас редактора — народ очень разный. У большинства из них в генах сидит священный трепет перед начальством, они готовы поклоняться даже пеньку, если его водрузили по недоразумению на божницу. Они будут гнобить несогласную мысль, прикрывая свое ничтожество демагогией о высоком долге перед страной. И гораздо реже — перед тобой люди с внутренним стержнем, которые учитывают объективную ситуацию, но при этом стараются соответствовать своему профессиональному предназначению.
Вернувшись в редакцию, я долго сидел в одиночестве и отходил от высочайших оплеух. Ох и паскудная у меня жизнь — ни дня, ни ночи покоя. До моего прихода в «Мосправду» по утвержденному свыше графику номера газеты сдавали в печать ранним вечером. После шести в столице происходили значительные события, творились сенсации, а завтрашний номер в типографии уже был отпечатан и приготовлен к доставке. Новости москвичи узнавали по телевидению — зачем им газета, которая дает материал с опозданием на сутки. Это, естественно, сказывалось на тираже. Я упросил Ельцина повлиять на управделами ЦК, чтобы с нас не брали штрафы за сдачу в типографию номеров в более поздние сроки. Он договорился. И мне приходилось работать в редакции до двух или даже до четырех часов утра, а в десять утра — планерка. Но до нее нужно еще успеть прочитать подготовленные отделами материалы. Да к тому же постоянные дерганья по инстанциям и споры с опровергателями.
5
У меня от авитаминоза уже проступили пятна на руках. Так я сидел, вспоминая злые лица членов Политбюро, и фантазировал: очутиться бы на прежней работе, да отправиться в командировку, например, к рыбакам Камчатки, где лососи пляшут в струях водопадов, пробиваясь вверх по течению. Или поехать опять к воркутинским шахтерам и там после спуска в забой, соскоблить с себя в бане угольную пыль, выпить залпом ковш холодного кваса, да поговорить с горняками по душам. Только ведь снова начнут шахтеры мучить вопросами: почему они в богатой стране сидят даже без жратвы. И неужели я, мужик из народа, не вижу, сколько развелось вокруг паразитов. Вижу, конечно. (Догадывались бы они, сколько станет паразитов лет через 10–15!). И знаю давно, что главные паразиты сидят в Кремле, а они, как тарантулы, рождают скопище паразитов поменьше. И пока маток-тарантулов не раздавишь, все будет изрыто норами вседозволенности. Нет, не до созерцания мне лососевых карнавалов, надо не обращать внимания на синяки и делать свое маленькое дело. Капля за каплей, капля за каплей — и даже от чиха ягненка поползет по валуну широкая трещина.
Правда, выпускать интересные номера становилось все сложнее. Почти ежедневно мы сцеплялись с цензором из Главлита, приставленным к «Мосправде». Он взял манеру третировать нас ультиматумами далеко за полночь. Днем, как хорек, отлеживался где-то в дупле, а по темноте принимался за наш курятник: или надо кастрировать материалы, или цензор вышвырнет их из номера. Я своими злыми ночными звонками просто достал его начальника, главного цербера страны Болдырева. Спросонок он долго не понимал о чем речь, просил передать трубку стоящему рядом со мной цензору. Иногда дозволял пропустить статьи в прежнем виде, а чаще нам приходилось кроить их абзацами (времени для переверстки номера не оставалось), выплескивая заложенный смысл.
Зазвонил телефон — в трубке был усталый голос первого секретаря.
— Вернулись? — с нотками равнодушия спросил он. — Почему не докладываете?
— А что, — говорю, — докладывать? Ну топтали меня, ругали последними словами…
— Знаю, — сказал Ельцин, — в горкоме уже потирают руки.
Этой фразой он как бы отделял себя от горкома. Случайно вырвавшись, фраза выдала его настроение последнего времени: он один, и по ту сторону идеологического плетня остальной горком.
Помолчав, Ельцин предложил:
— Надо пригасить критику. Зачем гусей дразнить.
Что значит пригасить? Газета ведь занимается критикой не ради критиканства. Мы отстаиваем конституционные права граждан, и тех, кто ставит себя выше Основного закона, за ушко вытягиваем на солнышко. Любое предложение в газете по реформированию системы можно заклеймить очернительством. Любую статью о воровстве чиновников можно истолковать как призывы к погромам. У демагогии нет берегов. И нельзя перед ней выбрасывать белый флаг. Это я постарался объяснить Ельцину. Он слушал, не перебивая, но в конце разговора сказал:
— Все-таки подумайте…
Летнее затишье в конторах чиновников дело обычное. Отпуска, поездки делегаций за рубеж. И к концу лета 87-го московская политическая жизнь находилась в состоянии дремы. Но это было затишье с настораживающим подтекстом. Будто сидишь у себя в комнате дома, а в подполе что-то шуршит, кто-то возится беспристанно. Знаешь, там обитают мыши. Но почему они так возбудились?
Газета продолжала свое дело, нужно было уточнять с чиновниками кое-какие факты или моменты. А позвонишь отраслевому секретарю горкома и секретарша тебе: «Он уехал в ЦК». Позвонишь кому-то еще — то же самое. Один уехал, другой… Ельцин терпеть не мог, когда кто-либо из работников горкома бегал в ЦК за его спиной. А тут кот еще на крыше, но мыши уже пустились в пляс. С чего бы это?
В августе меня вызвал к себе зав. отделом пропаганды Юрий Скляров. Тоже бывший правдист — суховатый, педантичный исполнитель. Он сказал, что в секретариате ЦК готовится вопрос об отстранении меня от должности. Тут же был зам. заведующего, и Скляров велел мне идти с ним для мужского разговора. Меня повели по этажам Старой площади, ключом открыли двери неприметной комнатки и усадили за стол. В комнатке не было даже телефона. Замзав сказал, что они выполняют поручение товарища Лигачева, и изложил суть этого поручения.
Оказывается, они считают меня своим человеком, который участвовал в разработке концепции перестройки, и по поручению ЦК как правдист расследовал неприглядную деятельность некоторых первых секретарей обкомов КПСС — их потом снимали с работы. Но вот я связался с авантюристом Ельциным и порчу себе карьеру. Зачем мне это нужно! Мне надо только написать записку на имя Лигачева, будто я раскаиваюсь как истинный ленинец и что антицековская, антипартийная и другая анти-зараза исходит от Бориса Николаевича: это он меня заставляет делать такую омерзительную газету. Напишу — и вопрос о снятии меня с должности отпадет. Могу работать хоть до Второго Пришествия.
Вот с какой стороны они решили ударить! Сказать, что я сильно был огорошен, значит ничего не сказать. Оскорбительно, конечно, когда тебя принимают за такой же партийный пластилин, как и они сами. Система вылепила из них не то сторожевых тварей, не то падальщиков, и они абсолютно уверены в податливости моральных устоев других. Но меня встревожило иное. Чтобы трусоватые клерки из аппарата ЦК начали говорить о кандидате в члены Политбюро в таком непочтительном тоне и так развязно, должны были произойти наверху события исключительного характера. События, предопределяющие крутой поворот в судьбе Ельцина. Я догадался: Лигачев шьет дело против московского секретаря. Не случайно, выходит, активно таскают работников горкома в кабинеты ЦК. И от меня требовали забить свой гвоздь в гроб его политической карьеры. На такую акцию пойти самостоятельно Лигачев не мог — не того он полета. Значит, получено «добро» от генсека?
Записку писать я отказался. Не надо меня унижать предложением стать Иудой, тем более, что Ельцин никогда не вмешивался в политику газеты — ее определяю я, как редактор. И я один несу ответственность за содержание «Мосправды». Сказал это замзаву и поднялся уходить.
— Нет, номер не пройдет, — остановили меня. — Приказано закрыть в комнате и пока не будет записки, не выпускать.
Замок в двери щелкнул, и я остался один.
Все это походило на дурной сон. Они хотели припугнуть меня, пройтись шантажом по нервам, как наждаком? Что-то совсем обнаглели ребята из аппарата ЦК, но не должны же они заигрываться. Однако время шло, а обстановка не менялась, Через каждый час в дверь просовывалась физиономия замзава: «Написал?» — «Нет!» — «Ну тогда сиди дальше!» Не бить же его стулом по голове. Потом замзав, видимо переключился на другую работу, и вместо его, знакомого до боли лица, стало появляться очкастое диво инструктора.
Давно закончился обеденный перерыв — сижу без еды, без воды, без возможности сходить в туалет. Надо что-то придумывать! Без телефона не позвонишь никому (о мобильниках тогда еще слыхом не слыхивали), а нужно срочно выйти на Ельцина, и на работе меня, конечно, уже потеряли. Стал настойчиво стучать в дверь, инструктор появился не сразу. Я сказал, что созрел до записки. В ответ самодовольная ухмылка: «Давно бы так!» Только, говорю, сто лет уже не пишу от руки, мне нужна пишущая машинка и приспичило в туалет. Инструктор остался ждать у дверей приемной замзава, где стояла машинка, а я направился к туалету в конец коридора. И, поравнявшись с лестницей, стремглав бросился вниз, а там мимо постового — на выход.
Ельцин был в кабинете один. Мой рассказ он выслушал с озабоченным видом. Иногда останавливал и просил вернуться к каким-то деталям.
— Я чувствую, как меняются настроения наверху, — сказал Борис Николаевич. — И Лигачеву Михаил Сергеевич уступает все больше власти. Тот им пытается командовать на заседаниях Политбюро. А с Лигачевым у меня сейчас отношения хуже некуда.
Ельцин встал, повесил на спинку стула пиджак и медленными шагами принялся ходить по кабинету. Кривясь от подступающей боли, потирал время от времени левую часть груди правой рукой. Ходил молча и долго.
О чем он думал? Терзала Ельцина, мне кажется, мысль, что Горбачев отступился от него окончательно. Сдал на милость московской мафии. Сдал на милость ненавистного аппарата и прежде всего аппарата ЦК, который расставлял руководящие кадры в обкомах, крайкомах, ЦК компартий союзных республик. И мог в удобный момент, настроив этих людей, попортить кровь генсеку. А у аппарата свой царь и бог — его могущественный куратор, второй секретарь ЦК Егор Лигачев.
Может, он думал о чем-то о другом? Но вот Борис Николаевич остановился у телефонного аппарата кремлевской связи, постоял в раздумье и, решительно сняв трубку, позвонил Лигачеву.
— Егор Кузьмич, — сказал он, чуть звенящим от напряжения голосом, — у меня Полторанин — он сбежал от ваших людей. Зря вы томите его в какой-то камере, как заключенного. Спросили бы лучше меня…
В трубке с сильной мембраной даже на расстоянии было слышно нервное возмущение Лигачева.
— Какая тюрьма? Какие люди? Что ты там напридумывал! — кричал он, то ли не понимая причины звонка, то ли делая вид, что не понимает.
— Спросили бы лучше меня, — повторил Ельцин с нажимом, — я сам в состоянии отвечать. Да, это я направляю редактора! Да, это я даю ему поручения! Что вы хотите еще услышать?
Он говорил, конечно, неправду, потому что до поручений не опускался никогда. Мы сами творили, полагаясь на свои взгляды и опыт. Он просто решил отвести удар от меня, взять огонь на себя. В такой-то тяжелый момент, когда к ногам его уже подступили потоки грязной партийной подлости.
Это был поступок с большой буквы. В нем снова проснулся Боец, ему нравилось чувствовать себя хозяином положения. Пусть даже на короткое время.
— Без нашего согласия они вас не снимут, — решил он на прощание успокоить меня, хотя знал, что я пришел совсем не за этим. — А мы согласия не дадим.
Ельцин навряд ли знал, что Горбачевым замышлялись революционные, одному ему ведомые реформы в стране. Ради них генсек должен был уцелеть, не потерять силу. Поэтому ему нужны сторонники и союзники, крепко стоящие на ногах. Он обязан был не ошибиться в выборе между враждующими сторонами. И этот выбор был сделан. Боец Ельцин все еще вызывал симпатию своими бесхитростными поступками и убежденностью в необходимости жесткой ломки системы. Но он одиночка по сути. Ушлый Лигачев с двойным дном, считал перестройку временной блажью. — за ним аппарат, и он предсказуем. Публично Лигачев заявлял: в партии у нас один вождь, а все мы — его тень! И в этом он был союзником. Хотя за кулисами вел свою игру. Ельцин шумел: в партии не должно быть вождя, мы все отвечаем за дело в равной степени. И этим он нес опасность, расплескивая по стране бензин анархизма, где уже занимались очаги недовольства. Хотя для себя воспринимал Горбачева как безусловного лидера.
Так что выбор был сделан не в пользу Лигачева или Ельцина. Победить должен Горбачев. Но для этого проиграть предстояло Ельцину.
После памятного разговора мы виделись очень редко. Он еще попытался вынуть голову из петли и отправил в сентябре отдыхавшему на море генсеку длинное письмо. В нем, с позиций «рябины кудрявой», корил Горбачева за отвергнутую любовь. Но генсек не ответил. Так поступают эстрадные звезды с назойливыми фанатами.
А потом грянул октябрь, с его пленумом ЦК и речью на нем Бориса Николаевича.
На следующий после пленума день и пространство вокруг ельцинского кабинета, и даже весь «секретарский» этаж словно вымерли. Конца ждали, но стремительная развязка всех оглоушила. Ельцин сам сдирает с себя погоны, он больше
В гостинице «Москва», еще накануне вечером, знакомые члены ЦК из регионов пересказали мне выступление Бориса Николаевича. Почти со стенографической точностью. Выходила какая-то невнятица: Ельцин просил отставки, потому что кто-то наверху мешает ему развернуться, и партия начала отставать от народа. Это звучало жалобой на судьбу, высказанной клочковатыми мыслями. ВИП-постояльцы гостиницы поиздевались надо мной. Мол, не мог написать своему шефу приличную речь. А я узнал о ней вместе со всей Москвой, когда покатился слух и затрещали все телефоны. Почему и помчался к знакомым в гостиницу за новостями.
По звонку Ельцина я пришел к нему по этому вымершему пространству — Борис Николаевич сидел бледный, подавленный. Он поинтересовался реакцией московской интеллигенции на вчерашнее событие (он всегда спрашивал меня о мнении людей на происходящее). А какая реакция, если никто ничего не знает — одни слухи! Правда, рассказал о встречах в гостинице и спросил, как он мог подняться с такой неподготовленной речью?
— Не собирался выступать, — признался Ельцин. — Но сидел, слушал похвальбы Горбачеву с его окружением — что-то накатывало. Начеркал короткие тезисы на обшлагах рубашки. И решил выложить все, что думаю.