Элджернон Блэквуд
Он ждет
Хозяйка, говоря со мной, никогда не глядит прямо в глаза; она останавливает обычно свой сумрачный взгляд на средней пуговице моего жилета, чем повергает меня в сильнейшее беспокойство — не на ту пуговицу застегнул, нервно думаю я, или, может быть, пуговица не там пришита.
У хозяйки есть сын, он, по ее словам, «кондухтор на омнибусе». Изредка он приходит навестить матушку. Похоже, «кондухтор» не пренебрегает горячительными напитками, ибо наверху мне слышно, как он падает, натыкаясь на мебель, и изъясняется при этом неподобающе громогласно во всякое время дня и ночи.
Все утро я провожу дома — кропаю статьи, стишки в юмористические журналы, ну и, конечно, роман, над которым тружусь вот уже три года и который снится мне по ночам; пишу также книгу для детей, где даю волю воображению, и некий трактат, который мне суждено писать до конца моих дней, ибо сочинение это есть честное свидетельство борений моего духа, его торжеств и поражений. Помимо всего упомянутого, я не оставляю трудов над сборником стихотворений, который служит мне отдушиной и моих сновидений не тревожит. Словом, занят я постоянно. После обеда, правда, стараюсь совершать для моциона прогулки через Риджентс-Парк и Кенсингтон-Гарденз или за город, в Хэммпетед-Хит.
— Яйцо тухлое.
— Неужто, сэр? — воскликнула она. — Мигом принесу другое. — И ушла, прихватив с собой яйцо.
Я не начинал завтракать, ожидая, когда она вернется. Минут через пять Эмили наконец явилась, положила яйцо на стол и вышла. Отложив газету, я собрался было приступить к трапезе и тут обнаружил, что Эмили унесла свежее яйцо, а испорченное — пожелтевшее и местами покрытое зеленью — так и лежит в полоскательной чашке. Я снова позвонил.
— Вы унесли не то яйцо.
— Ах! — всполошилась она. — То-то, гляжу я, оно пахнет не сказать чтоб так уж плохо.
Эмили снова ушла и вскоре воротилась со свежим яйцом. Теперь я получил два свежих яйца, но вовсе потерял аппетит. Разумеется, это пустяки, но такая бестолковщина привела меня в крайнее раздражение. Злосчастное яйцо повлияло на все, что мне пришлось делать сегодня. Статью я написал очень дурно и порвал ее. Потом у меня разыгралась страшная головная боль. Весьма недовольный собою, я выругал себя скверными словами и, поставив крест на работе, отправился на долгую прогулку.
На обратном пути пообедал в дешевом ресторане и около девяти вернулся домой.
Едва вошел в дом, как начался дождь и поднялся ветер. Все предвещало недобрую ночь. Мой переулок выглядел уныло и мрачно, а в сенях на меня пахнуло могильным холодом. Это была первая ненастная ночь, которую предстояло мне провести в новом жилище. В доме гуляли ужасные сквозняки. Они налетали с разных сторон и сходились посреди комнат, образуя водовороты и вихри; ледяные воздушные струи, казалось, шевелили волосы у меня на голове. Старыми галстуками и разрозненными носками я заткнул щели в оконных рамах и сел у дымящего камина, чтобы немного согреться. Попытался писать, но обнаружил, что рука коченеет и превращается в ледышку.
Ну и шутки разыгрывает ветер со старым домом! Он врывается в наш забытый богом переулок с таким звуком, точно сотни ног мчатся в спешке и замирают вдруг у самых дверей. И мне чудятся какие-то странные лица; прильнув к окнам, они внимательно глядят на меня. Потом толпа вновь приходит в движение и с тихим бормотаньем и смехом в мгновение ока бесследно рассасывается. И вот опять бешеный порыв ветра — и снова прибегают какие-то люди и жадно глядят в мои окна.
В другой стене моей комнаты тоже есть небольшое квадратное окно, оно выходит в некое подобие шахты или колодца, ибо до стены соседнего дома не более шести футов. Ветер влетает в эту трубу порывами и, завывая, умирает в каменном жерле. Прежде мне никогда не приходилось слышать подобных звуков. Так я и сидел у камина в теплом пальто, слушая то вой ветра, то басовое гудение огня. Казалось, будто я на корабле, в море, и пол, точно палуба, ходит подо мной ходуном…
Родители мои умерли, а единственная сестра… Нет, она-то как раз не умерла — вышла замуж за богача. Они все время путешествуют: он — чтобы обрести здоровье, она — чтобы забыться. Я давно изгнал сестрицу из своей жизни по причине ее полного ко мне пренебрежения. Дверь за нею закрылась навсегда после того, как, не давая о себе знать целых пять лет, она вдруг прислала мне к Рождеству чек на пятьдесят фунтов. Чек, подписанный рукой ее мужа! Разумеется, я вернул его — разорвал на мелкие кусочки и вложил в конверт без марки. По крайней мере, получил удовольствие от мысли, что ей это послание даром не пройдет! Вскоре она прислала мне ответ, написанный пером столь толстым, что три строчки заняли всю страницу: «Видно, ты, как всегда, не в своем уме и к тому же груб и неблагодарен».
Надо сказать, я живу в вечном страхе, что безумие, которым были одержимы некоторые из моих предков по отцовской линии, может, пощадив два-три поколения, вселится в меня. Мысль, что я могу лишиться рассудка, не дает мне покоя, и сестра знает это. После вышеупомянутого обмена любезностями я и захлопнул со стуком дверь моего сердца теперь уже навсегда. Со стен, разбившись вдребезги, попадал драгоценный фарфор, с которого только и надо было что немного стереть пыль, — там хранились такие редкостные вещи! А в зеркала, украшавшие стены, я любил заглядывать порою, ловя в них туманные образы детства: зеленые лужайки, венки из маргариток, лепестки цветущих яблонь, сорванные ветром и унесенные прочь теплыми дождями, разбойничью пещеру — заветную цель дальней прогулки, яблоки, припрятанные на сеновале… Сестра была в то время моей неизменной спутницей. Но когда дверь захлопнулась, трещины рассекли зеркала сверху донизу, и навсегда исчезли видения, населявшие их. Теперь я совсем один. В сорок лет поздно заново заводить тесную дружбу, а все прочие отношения не стоят и стараний.
Сделал пренеприятное открытие: в доме водятся крысы. Ночами, лежа в постели, слышу, как они носятся по ухабам и ямам, которыми изобилует пол в передней комнате. Какой уж тут сон!
— Эмили, не могли бы вы попросить малыша не шуметь? Невозможно работать.
Девушка удалилась, а мальчика вскоре позвали, и он исчез в кухонной двери. «Вот чудовище, — мысленно выбранил я себя, — испортил малышу всю игру!» Однако через несколько минут шум возобновился. «Нет, это он чудовище», — подумал я: теперь мальчишка волочил сломанную повозку по булыжникам за веревку. Я почувствовал, что мои нервы больше не выдержат этого испытания, и снова позвонил.
— Этот грохот должен быть немедленно прекращен.
— Да, сэр, — усмехнулась Эмили. — Понимаете, у тележки колеса нету. Конюхи хотели было починить, но малый уперся, не дам, говорит, мне так больше нравится.
— А мне до него нет дела. Шум надо прекратить. Я не могу работать.
— Да, сэр. Пойду скажу миссис Монсон.
Наконец-то воцарилась тишина.
— Больше этого не повторится, — пообещала она и, став вдруг разговорчивой, поинтересовалась, достаточно ли удобно я устроен и нравятся ли мне комнаты.
Я отвечал весьма сдержанно. Упомянул о крысах.
— Это не крысы, а мыши, — возразила она.
Тогда я указал ей на сквозняки. Она в ответ:
— Да, ваша правда, дом-то худой.
Наконец, я пожаловался на кошек, а она заметила, что, сколько себя помнит, кошки водились тут всегда. И в заключение сообщила, что дому этому более двухсот лет и что джентльмен, который занимал эти комнаты до меня, был художник и владел «подлинными картинами Чима Буя и Рафла, все стены ими завешал». Я не сразу сообразил, что она имеет в виду Чимабуэ и Рафаэля.
Вообще говоря, комнаты у меня очень тихие, порой мне кажется даже, слишком уж тихие. В погожие ночи здесь безмолвно, точно в могиле; можно подумать, дом стоит в глухой деревне.
Уличный шум если и достигает моего слуха, то лишь как отдаленный низкий рокот, который порой звучит зловеще, подобно топоту надвигающихся полчищ или грому исполинской приливной волны, где-то далеко-далеко набегающей на ночной берег.
Я невзлюбил миссис Монсон, и, уверен, она платит мне тем же. Довольно часто у меня почему-то возникает ощущение, что в доме происходит нечто такое, о чем я и представления не имею и что хозяйка старательно от меня скрывает.
Сегодня ее сын ночевал здесь, и утром, стоя у окна, я видел, как он выходит. Он посмотрел наверх и поймал мой взгляд. Эдакий грубый, неуклюжий мужлан, и рожа отвратительная. Да еще, увидев, что я на него смотрю, позволил себе издевательски ухмыльнуться. Так мне показалось, по крайней мере.
Видимо, я становлюсь слишком чувствителен ко всяким пустякам. Полагаю, причиной тому расстроенные нервы. Сегодня после обеда, когда сидел по обыкновению в читальном зале Британского музея, вдруг заметил, что несколько человек, глядя поверх книг, внимательно следят за каждым моим движением. Стоило мне поднять глаза, как я ловил на себе их взгляды. Это показалось мне столь невыносимым, что я решил уйти из библиотеки ранее обыкновенного. Подойдя к двери, я оглянулся и увидел, что все головы повернулись в мою сторону. Это чрезвычайно меня расстроило, хотя, наверное, глупо принимать близко к сердцу такие пустяки. Когда я здоров, они меня совсем не трогают. Надобно чаще ходить на прогулки. В последнее время я почти вовсе от них отказался.
Я так одинок, мне не с кем словом перемолвиться. Я заброшен в этот глухой угол и всеми забыт… Однажды поймал себя на том, что вглядываюсь в высокие, рассеченные трещинами зеркала, силясь разглядеть в их глубине солнечный луч, пляшущий в листве яблонь. Но теперь там толпятся лишь таинственные тени, и я спешу отвернуться.
Весь день сегодня темно и безветренно. Пришла пора густых туманов. По утрам читать приходится с настольной лампой. Повозки сегодня не слышно, и, право, мне не хватает ее жизнерадостного громыхания. Нынешним хмурым безмолвным утром я, наверное, был бы рад ему. Ведь это привычный, повседневный шум — не то что некоторые другие звуки, которыми полнится этот заброшенный дом в конце тупика. Ни разу не видел здесь полисмена, да и почтальон вечно спешит прочь, никогда ни на минуту не замешкается.
Глубокомысленную статью я таки дописал. Однако, перечитав, остался недоволен собою и перечеркнул чуть ли не все страницы. Странные мысли, странный язык — я даже не мог объяснить, откуда они взялись, и взирал на написанное мною в изумлении, чтобы не сказать — в тревоге. Это не мои мысли, и способ их выражения совсем мне не свойствен, не припомню даже, писал ли я это вообще. Быть может, память начинает изменять мне?..
Как всегда, не могу найти перьев. Эта глупая старуха каждый раз прячет их в новое место. Следует отдать должное ее удивительной изобретательности — попробуй найди столько тайников! Я не раз говорил с ней, но она неизменно отвечает: «Да, я скажу Эмили, сэр». Эмили же говорит: «Да, я скажу миссис Монсон, сэр». Тупость этих двух особ безмерно меня раздражает и мешает сосредоточиться. Взять бы эти перья да вонзить им в глаза, а потом выгнать — пусть их, ослепших, исцарапают и раздерут в клочья голодные кошки.
Ну и ну! Что за отвратительная мысль! Откуда она взялась, ума не приложу? Уж кто-кто, только не я мог вообразить себе такое. Однако я чувствовал, что непременно должен это написать. Точно какой-то голос звучал у меня в ушах, и перо мое не желало остановиться, покуда не вывел я последнего слова. Какой дурацкий вздор! Мне следует сдерживать себя, и я не отступлю от этого намерения. Необходимо регулярно совершать прогулки, ибо нервы у меня совсем расходились, да и печень ужасно досаждает.
Возвращаясь домой по Греческой улице, что в Сохо, я вдруг представил себе, будто время пошло вспять и я перенесся на сто лет назад — Де Квинси[2] еще жив, вот он бредет в ночи, обращаясь в стихах к своему неизменному, вкрадчивому и могущественному зелью. А вот где-то рядом его фантастические видения. Воображение мое разыгрывается, дальше — больше: мне грезится, как он спит в огромном холодном пустом доме, а рядом странное маленькое бездомное существо, напуганное призраками, таящимися в углах; и тени обступают их обоих, накрытых одним плащом. Или вот он блуждает по ночным улицам, и призрак Анны следует за ним; или спешит на вечное свидание на Грейт-Титчфилд-стрит — свидание, на которое она никогда уже не придет. Какое убийственное уныние, какая безысходная несказанная скорбь, какая пронзительная боль обрушиваются на меня, как только я осмеливаюсь приобщиться к тому, что томило душу этого безнадежно одинокого юноши, почти мальчика!..
Свернув в тупик, я увидел свет в верхнем окне и неправдоподобно огромную тень головы и плеч на шторе. «Что может делать там, наверху, хозяйский сын в столь поздний час?» — с удивлением подумал я.
— Войдите! — Стук повторился, я крикнул громче прежнего: — Войдите! Да входите же! — Но никто не повернул ручку двери. — Не хотите — стойте там! — раздраженно буркнул я, продолжая писать.
Продолжая? Как бы не так! Я попробовал было, однако мысли мои смешались, и мне не удалось написать ни строчки. Утро выдалось темное, стоял плотный желтоватый туман — словом, черпать вдохновение было неоткуда, а тут еще эта глупая старуха затаилась под дверью, ожидая, когда я снова приглашу ее войти. Во мне поднялось такое раздражение, что я уже не мог усидеть на месте. Вскочил, распахнул дверь…
— Что вам надобно и почему вы, собственно, не входите?
Однако слова мои повисли в пустоте. За дверью не было ни души, только сырая тяжелая мгла желтоватыми клубами наполняла темную лестницу.
Я в сердцах захлопнул дверь, проклиная этот злосчастный дом с его таинственными шорохами, и вернулся к работе. Через несколько минут Эмили принесла мне письмо.
— Что, миссис Монсон или вы стучали сейчас мне в дверь?
— Нет, сэр.
— Вы уверены?
— Миссис Монсон ушла на рынок, и в доме только я да малец, больше никого нету. А я вот уже целый час как мою посуду, сэр.
Мне почудилось, что Эмили слегка побледнела. Она беспокойно переминалась с ноги на ногу, а потом шагнула к двери, бросив через плечо тревожный взгляд.
— Погодите, Эмили, — остановил я девушку и рассказал ей, как кто-то стучал ко мне в дверь. Она тупо молчала, но глаза ее беспокойно бегали.
— Кто это был? — спросил я, кончив свой рассказ.
— Миссис Монсон говорит, мыши и боле никто, — монотонно бубнила служанка, точно повторяя затверженный урок.
— Мыши?! — воскликнул я. — Ничего подобного! Говорю вам, кто-то стоял у меня под дверью. Кто это? Хозяйский сын дома?
Эмили вздохнула и ответила вдруг с неожиданной искренностью, как будто решилась открыть мне правду:
— Да нет же, сэр. В доме никого нету, только вы, я да малец, кому же еще торчать у вас под дверью? Право слово, некому. Что касается до этого стука… — Она вдруг осеклась, точно нечаянно сказала лишнее.
— Ну, так что же насчет стука? — спросил я как можно мягче.
— Дохлое дело, — запинаясь пробормотала она, — это не мыши, и шаги тоже… — и снова осеклась.
— Может быть, что-то неладное с домом?
— Господи помилуй, нет, сэр; трубы в полном порядке!
— Я говорю не о трубах, милочка. Я спрашиваю, не случилось ли здесь чего-нибудь… дурного?
Эмили покраснела до корней волос, потом внезапно снова побледнела. Очевидно, бедная девушка испытывала сомнения: ей и хотелось, и боязно было мне что-то открыть. По-видимому, ей запретили говорить на эту тему.