…Место мне хорошо знакомо: ветка Рижской железной дороги близ платформы Гражданская. Но что ему понадобилось там глухой октябрьской ночью?..
Умер он от разрыва сердца. Что вдруг случилось? Правда, Санин буквально балансировал в последний год на грани жизни и смерти. Вспомнились опыты с египетским золотом, вспомнились и другие случаи. Я вижу его поздней ночью так ясно, как будто это происходит наяву, а не в моем воображении. Он устал, его преследуют неудачи. Он, в сущности, одинок. Что ему померещилось? Зачем понадобилась ночная прогулка?
Пасмурная октябрьская ночь, всюду слякоть, лужи, мокрые листья липнут к шпалам… Он словно бы испытывал судьбу в поздний час близ насыпи, как я испытывал ее месяц назад.
Строчки некролога из журнала, где он печатал статьи и очерки об этрусках и латиноамериканских цивилизациях: "Умер В. Санин, писатель-историк, автор книг "Сыны леопарда", "Этрусская тетрадь", "Восточная Атлантида". В последние годы он изучал культуру майя и ацтеков…"
Что я знал о нем?
Трехлетний мальчик с матерью плывет на пароходе к отцу. Пароход минует пролив Лаперуза, и здесь его останавливает японский военный катер. На всю жизнь осталось воспоминание: жаркое солнце над морем, деревянный настил палубы с бухтами канатов, ящиками, бочками. Люди, сидящие на брезенте… Так проходит день, и никто не знает, что будет с кораблем, с людьми.
Потом — раннее детство в стране сопок, распадков, быстрых ручьев и рек. Вот что я прочел в его записной книжке: "В серые дни лета, когда не было солнца, моросило или набегали в долину туманы, я дочитывал книгу, дожидавшуюся меня несколько дней, шел в библиотеку и там проникал в узкие затененные проходы между стеллажами. Меня пускали туда как знакомого, я листал книги стоя, а если попадало что-нибудь интересное, садился на подоконник и глотал страницу за страницей. Это были удивительные часы странствий по джунглям и пустыням, южным морям и островам".
Вот запись на последней странице этой же книжки: "Я и не подозревал, что самое удивительное место на земле — голубая долина, которую я видел каждый день. То была она чашей, в которую сыпались легкие северные дожди, то представала в желтом и зеленоватом свете солнца, опускающегося за оперенные облаками гребни горных лесов, и казалась лишь миражем, маревом, прибежищем теней, то, наконец, в прямых полуденных лучах обретала плоть и жарко искрилась, сверкая лентой реки, нитями ручьев на крутых склонах сопок".
Позднее — трудная юность, учеба, работа, тысячи прочитанных книг, когда он словно ощупью продвигался к своему настоящему призванию.
У него был характер кроманьонца, иначе он не смог бы сделать и сотой доли того, что успел сделать. Это далекие голубые и синие горы, лишь издали кажущиеся неприступными, подарили ему бродячую натуру и стойкость.
…Все дни его жизни описаны в удивительных книжках с пожелтевшими страницами! И потому он для меня остался живым.
Неделю я провалялся в постели: болезнь сковала меня, и врач лишь успокаивал, но не мог ничего поделать. Я вспоминал древние рецепты кроманьонцев: змеиный яд пользовался у них особым почетом. Атланты применяли его с неподражаемым искусством. Я сосредоточивался, представлял себе, как капли яда просачиваются в меня, изгоняя смертельного врага. Имя же этого врага я боялся произносить даже мысленно: иначе, мне казалось, он останется непобедимым. Мне хотелось одолеть его, чтобы дождаться новой встречи с теми, кто путешествует в титановых левитрах от одного звездного острова к другому, как на картине "Корабль с восемнадцатью левитрами в созвездии Центавра". Рута!..
По ночам мне снились их корабли, сверкающие следы среди россыпей Млечного Пути таяли и манили, и тогда казалось, что тело мое обретает легкость, подвижность, и я могу сам устремиться ввысь и вдаль подобно тающим лучам, пробегающим по небосводу. Увы, утром все оставалось на местах. Тусклая заря подсвечивала стену дома напротив моего окна. Отдернув занавеску, я всматривался в молочно-серую муть. Мне казалось, что это цвет безысходности. Мечта складывала крылья.
Позже, несколько дней спустя, кроманьонский секрет помог мне, и я снова увидел город, основанный потомками атлантов. Только теперь он высоко возносил колонны и крыши к ясному небу и был залит солнцем. Словно змеиный очищающий яд струился в моих жилах, когда я вспоминал змею на булавке Руты — священную кобру, такую, какая украшала некогда и головной убор Нефертити. Я понял назначение алых лент, струившихся по стройной шее вечной женщины, лепестков мака и васильков на ее груди — символов жизни, которая никогда не прервется, стоит лишь однажды познать ее тайну. Не прервется, если не спит разум, если веришь в него.
Красные кони
Приклонены травы, примяты цветы — свободно поле. Взвился над ним серебряный голос — трубач чеканил серебро победы. Стыл успокоенный воздух. Пламя ушло в землю. Лишь тлели стальные остовы. Умолкли живые. А губы мертвых прикрыты вороновым крылом, кровь стекла под камни. Встали кони ноги как струны. Уши их, как паруса, наполнились дыханием всадников.
Изнемогло всесильное солнце. Уснуло утро. Уснул день. Чистой дорогой красные кони умчались в далекий закат.
Печальна была ночь и тревожна. Зоркими и желтыми рысьими глазами мерцали над нами звезды. Нас грел пепел костра. В теплом воздухе над ним расплывалось лицо Вальцева. Он один из эскадрона остался с нами; руку его перевязала наша сестра, утром он уйдет по следам своих. Умный конь его косил карим оком, прислушиваясь к человечьему разговору; нелегкий путь ему выпадет ранней порой, но легче все же немедленного ночного похода стремительней, свободнее. Зола костра поднималась облачком, точно черный дождь выскакивали из нее мелкие — летние — картофелинки. Их умещалось на наших ладонях столько же, сколько орехов.
— На моем коне — день пути в любой конец, — сразу на все вопросы отвечал Вальцев. — А упадет конь от шальной пули — и так доберусь. От зари до полудня тридцать километров легко отшагаю, успею к роднику. Воды испив ключевой, отдохну час и к ночи на месте буду. Длинен летний день — коротка дорога, знаете?.. А умирать не время. Потому что жизнь одна и кончается одной смертью, нет у меня двух жизней. Жалею, что мертвым не смогу стрелять, что шашку не смогу держать, что сердце мое уснет. Сколько, сколько я еще деньков повоевал бы!
…Вальцев как будто и не спал. Когда меня разбудила рассветная прохлада, он стоял, прислонясь к сосне, задумчиво перебирая клапаны корнета.
— Это вам, лейтенант. Я оставляю вам кавалерийский корнет. Станет жарко — дайте знать, придем на помощь, если будем живы.
— Если вы будете у шоссе или у переправы, то не услышите даже пушечной пальбы. Здесь будет жарко, но…
— Нет, нет, лейтенант, дайте сигнал. Есть мелодия, которая слышна всюду. Исполните ее, вот она…
Он сыграл сигнал. Мелодия была сложной, и он долго и терпеливо показывал мне, как работать с вентилями, как держать инструмент, как постепенно опускать его, так чтобы последний звук слетел точно в сторону горизонта.
— Помните: эта мелодия дойдет до нас, не ошибитесь. Вызывайте нас на заре, когда засветятся облака, — и ни одного неверного звука! Сможете повторить?
Я кивнул, хотя и не совсем понятны были его слова. Но я верил ему, как самому себе.
…Я провожал его взглядом, и он обернулся. Мне запомнились пушистые рыжие усы, доброе лицо и продолговатые большие глаза. Махнул рукой вперед и поскакал, а я смотрел вслед, пока воздух росистого рассвета не растворил движение красного от восхода коня, а потом зеленый туман кустов не скрыл и всадника.
Скоро поднялась паром роса. Неколебим, тих, долог был иззаоблачный свет. К вечеру тревога разлилась вокруг, овладела полем, приглушила голос травы. На исходе ночи загремела вдали канонада. По раннему серому облаку рассыпались огнецветные ракетные отблески. Но вот прервался пространный напев орудий. Смолкло эхо.
И тогда всколыхнулась земля перед нами. Тяжело ударили минометы, больно хлестнул горячий вихрь, полчаса овевавший окопы, несший осколки, заставлявший все и вся говорить, моля о пощаде, о тишине. Комья глины летали и ползали, точно шмели.
Отплескалось море огня, вдаль укатил огнедышащий вал, пришло молчание. Из молчания возник шорох, трепет пробежал по былинкам — это Тороков уходил на восток, уходил от неминуемой атаки, от пуль, от страха. Я поднял винтовку. Но видел ли он тот амбар у калужской дороги? В этом было все дело.
"Уг-ху, уг-ху!" — зловеще вскричал потревоженный филин и прикрыл глаза мои темными крылами. Или это в голове моей помутилось?.. Пришло воспоминание. Передо мной была дверь, обитая ржавым железом. Девушка еще дышала, когда свет проник к ее изголовью, а глаза уже гасли, умирали. Долго шел я к ней по земляному полу, хотя нужны были лишь семь мужских шагов. На животе ее горячая спица выжгла надпись: "Очаровательная партизанка Людмила Хлебникова, собственность батальона СС". Сквозь матовую кожу груди и ног проступала татуировка: инициалы, фамилии. В углу амбара тлели угли. Наверное, они привезли ее туда — во всяком случае, в деревне никто не знал ее. Может быть, они долго возили ее с собой. И не раз потом память вела меня по дороге нашего первого зимнего наступления — к калужской деревне.
Так помнил ли Тороков это имя: Людмила Хлебникова? Несколько мгновений я колебался. Но я был уверен в другом: не мог он забыть старуху с детьми. Они вышли из леса, встречая нас, и на их лицах не было ни слез, ни улыбок. Да, он видел старуху и видел детей. Я прицелился. Выстрел остановил его. Медленно, нехотя упал Тороков в зеленоватый полусумрак. Многажды вызвенит осенний ветер мелодию смерти на его костях, но не будет ему места в песне людей.
Поле оживало. Подняв снайперскую винтовку, я наблюдал: квадраты стальных граней тяжелыми каплями ртути вплывали в ее прицел — танки. Маячили, покачиваясь на ходу, их панцири; поднимались и опускались пушки циклопьи глаза; гусеницы — крокодильи зубы — жевали землю. За танками шли автоматчики.
Крикнул я:
— Забелло! Посмотри, брат, какая сила идет на нас!
Молчание. Еще раз услышал я свой голос точно со стороны:
— Забелло, Забелло! Не твой ли пулемет был так говорлив? Помоги врага встретить, пехоту отсечь!
Молчал окоп. Спал Забелло крепким сном. Не снилась ему хата под высоким тополем, отлетела от него память о давних днях. Быстрая трава сквозь пальцы его прорастала. Вековечен был его сон.
Снова крикнул я:
— Малинин! Послушай, как осторожно ползут танки. Боятся нас, хоть и прибыло паучьего полку крестовиков… Что ж, Валя, ни словечка не вымолвишь? Или спишь?
Глух был окоп, сиротлив. Упал Малинин и перед смертью нечаянно уронил винтовку. Не слетит больше с его губ заветное имя, написанное на прикладе.
Надя, Наденька из Беломорска! Не видать тебе милого дроли, залетки твоего сероглазого. Не скажешь порой осенней поутру:
"Ласточка перелетная, отнеси приветное слово ладе дорогому, ягодинке моему. Пусть не остынет его сердце, не устанут в бою руки".
Скажешь:
"Белые лебеди! Оброните перышко — прикрыть губы залетке моему. Гусек серый, казарка пролетная! Дай перышко на дролину могилу — прикрыть глаза ему".
Скажешь раным-рано:
"Хочу видеть милого залетку, сама упокоить его хочу. Да не видеть мне его и мертвым. Ветер-батюшка, ветер-северик! Возьми слезы, возьми подарки птиц пролетных, омой лицо его. Прикрой глаза и губы его, упокой его. Отнеси, ветер, прощальное слово милому залетке".
…В другую сторону поля обратился я:
— Бафанов! Жив ли? Видишь ли силу грозную? Воистину равным будет бой. Много уж мы и так земли одолжили дружкам незваным. Пора их встретить достойно.
Откликнулся Бафанов:
— Не дали минометы сон досмотреть. Передохну с минуту. Возьми на себя, лейтенант, головной танк. А уж другие оставь мне и Камальдинову. Есть у нас и гранаты, есть и дорогой гостинец для стальных пауков противотанковое ружье.
Глухой голос был у него. Догадался я: ранен Бафанов. И подумал: "Держись, держись, не дай ружью овдоветь. Знали мы и лучшую долю, и тихие ночи давней весны — ушло все, как брага из корца, унесло военными ветрами минувшего года, как листья убитого пулями клена. Никто не рожден для смерти. Никто не рожден и для неволи".
Уж павшие звали к победе. Не мучило никого сомнение, легок был бой. Задышал его горн. Застучало танковое огниво. Ударили молотки пуль по стальным наковальням. Небо скрылось под дымным саваном. Угасли зеленые костры деревьев, зажглась высокая лампада — танковый факел. Явилась победа.
…Настал час размышлений. "Корнет, подарок Вальцева, что он такое? думал я. — Не пора ли испытать его силу?" "Вызывайте нас на заре, когда засветятся облака…" — это были слова Вальцева, и я старался проникнуть в их смысл. Не беспредельна цена человеческой жизни. Мы не смогли бы, пожалуй, удержать подступы к сиреневому шоссе, слишком мало нас осталось. Жаль, но я ничего не мог поделать: наши жизни, вместе взятые, стоили уже меньше, чем прорыв противника в тыл частей, перекрывших узкую ленту асфальта. А дороги — горло войны.
Вот почему ночью я не расставался мыслью с корнетом; моя щека грела его металл. Могла помешать стрельба, и я решил повторить мелодию несколько раз, чтобы они услышали. Но не представлял я, как это случится — при расстоянии за сорок километров. "На заре, когда засветятся облака…" повторял я. И странная мысль овладевала мной. Захотелось представить, как выглядит шоссе сверху, увидеть дорогую для нас сиреневую полоску, бегущую через поля, где подрагивал донник, а травы ложились под ноги до самых горизонтов, через леса и синие волны холмов, окаймленные стрелами сосен и елей, а южнее — светлыми кострами кленов. Еще южнее и западнее вспыхивали, извивались и росли цветы огня, блеклые цветы дыма. Но можно ли и в самом деле увидеть шоссе? Да, нужно повернуть лучи к земле. Ведь воздух — это увеличительное стекло, призма, заставляющая иногда свет сначала подняться, а потом опуститься где-то привидением, миражем. А звук?..
Высветилась пряжа облаков. "Пора, — подумал я, — пора!" В моих руках заговорил серебряным голосом кавалерийский корнет. В заоблачный край, в синие синевы ушел зыбкий трепет — запевками, заклинаниями, не понятыми мной заклятиями. Я поднимал и опускал корнет, мелодия кончилась — я замер. Отозвалось эхо. "Вот оно что, — подумал я, — звуки идут разными путями отражаются от деревьев, земли и возносятся к облакам; в верхнем, нагретом солнцем слое воздуха они поворачивают, опускаются, далеко-далеко падают вниз, собираясь воедино. Так линза собирает тепло — и плавится металл. Из камней, кирпича возводится руками каменщиков дом, песчинки растят гору, из отдельных звуков возникает громкий всплеск. Длиннее мелодия, больше звуков-песчинок — выше гора. Само солнце, нагревая воздух, складывает из кусочков мелодии сигнал тревоги".
Но для этого нужно точно рассчитать рисунок звуковых волн, их узор, познать движение ветров, взлет зари и отлить их в сплав звучаний. Иначе волны не усилят друг друга, не сложатся, а, наоборот, погасят сами себя. Теперь я не только верил, но, кажется, начинал понимать… Да, соединить волны нелегко. Даже на море не поднимаются они выше девятого вала. Но волны воздуха почти свободны от гравитации — они легки, даже невесомы. Мелодия же, ключ к разгадке, может быть, лишь слышимость утренней ясности, звукопись солнечных бликов, отклик чувства на них.
…Где ж твои всадники, земля полей? Где кони, лёт которых над зеленым краем твоим быстрее голоса птичьего? Увидеть ли нам вас, услышать ли, как расплещется под копытами студеный ручей? Или высохнет он прежде, а окопы, пахнущие травяной влагой и солдатским телом, станут нам могилой желаннее могил в других местах? А дух солдатский будет жить и жить под светильником неба — сама смерть станет оружием, предвестником вашей победы!
Звонкий тонкий металл, легкие вентили, серебристый мундштук. Ясным голосом пел в моих руках кавалерийский корнет. "Оэй! — вторило эхо. Оэй!"
Милый Вальцев! Не ждал я его так скоро, да и ждал ли вообще? А он расседлал коня, пошел мне навстречу, и впору было сказать: "Сколько лет…", хотя и виделись мы совсем как будто недавно. Усы его стали зеленоватыми от пыли, поблекли синие погоны.
— Ты один? — спросил я, тотчас осознав неуместность вопроса.
— Нас двое, — ответил он, — ты забыл про моего коня.
Он долго черпал здоровой рукой воду из помятого закопченного ведерка и плескался над седым сосновым корнем, смывая с лица зеленую пыль. Новости, привезенные им, были печальнее наших: у переправы в схватке с горными стрелками ранен командир эскадрона лейтенант Лён и убиты двадцать семь человек.
Но Лён все же послал его к нам и передал, что будет помощь, если станет легче. Эскадрон сдерживал противника вместе с другими частями. Я знал твердо: трудно рассчитывать на то, что станет легче. За нашими плечами — Воронеж, южнее и восточнее — Сталинград, Волга, Урал…
Вальцев рассказывал:
— Войну начинал пулеметчиком на тачанке. Коней любил всегда, хотя родился не на Дону и не на Кубани. Мальчишкой ходил в ночное. Потом рабфак в Калуге, институт в Москве, война…
Постепенно время сжималось, настоящее смыкалось с прошлым, словно и не расставался я с ним, а наше знакомство отодвигалось все дальше, в давние дни.
— В Калуге осталась у меня и девушка, да не знаю, где она сейчас.
Вальцев умолкает и, закинув руку назад, обхватывает ладонью ствол сосны. Но что это? В его глазах я точно вижу отражение других глаз. Нет, это невозможно, и все-таки я спрашиваю:
— Как зовут твою девушку, Сережа?
— Люда. Людмила Хлебникова.
Я отвожу взгляд. Как хорошо, что он не может читать мои мысли так же, как я его. Этого не было, твержу я, не было амбара на калужской дороге, а сам чувствую, как кровь бьется в висках, и я хочу укрыться от его глаз в темноту вечера.
…Еще одна ночь отошла на запад. Медленно, устало занималась заря, да не успела раскрыться, выстлаться кумачовой скатертью — облачные перья разлетелись по небу, заспешили прикрыть кумач и край золотого блюда.
"Быть, быть празднику!" — сказал голубой орудийный залп. "О-о! проснулось эхо. — О-ох!"
Мы встречали день выстрелами, пулеметными очередями. По нас с правильными интервалами били пушки. Залегла и вновь поднялась пехота, зародилось движение боя. Вальцев сменил Забелло, их пулемет жил, не остывал, а Бафанов смолк. Жив ли Бафанов? Я с тревогой думал о нем. Вскоре слышен стал его голос:
— Ослеп я, лейтенант. Огонь глаза мои выжег. Не увижу я больше неприятеля. Возьми на себя три танка, остальные я встречу. Сестрица прицел установит, есть у нас гранаты, есть и дорогой гостинец для стальных пауков — противотанковое ружье.
Нежданная пуля нашла и меня. Вот и на моей груди расцвел кровавый цветок; видно, относил я гимнастерку. Качнулся, зашевелился надо мной прохладный пепел. Я прижал к ране ладонь, сел. Варя перевязала рану, я не умер: слышал перестрелку, видел следы пуль на листьях, знал, как бежало по холмам, по лесам сиреневое шоссе. Мы были еще живы, а они отходили…
Вальцев, тоже раненный, склонился ко мне, и я понял: он догадался. В его глазах был вопрос: "Ты видел ее?" Я ответил: "Да, видел". "Вот и все, он не попросит рассказать, — подумал я, — такими, как он, движет чувство правды — это выше мести. Но что такое чувство правды, когда оно приходит? Наверное, когда в душе сливается воедино все человеческое. Как звуки мелодии, которую ему удалось подобрать".
Я хотел спросить, как он нашел ее, но передумал. Попробуйте спросить, как приходят песни. Ответом будет улыбка, потому что это тайна. Я протянул ему корнет и сказал только:
— Сегодня мы живы, а завтра?.. Пусть услышит Лён и другие, что мы победили. Передай привет храброму Лёну.
В последний раз возвысился над нами ясный серебряный голос, и казалось: звучащая явь подсказывала слова.
"Мы не всегда были мертвыми — мы были живыми!" — пел корнет.
"…живыми", — сказало эхо.
"Мы пали за свободу!" — пел корнет.
"…за свободу!" — сказало эхо.
Милый Вальцев! Прекрасна вещая песня, оставленная тобой, вечны ее слова.
…Легко ли умереть, не увидев ясного лика земли? Ведь шевелились еще хвосты дыма, свет стоял багровыми столбами, лощина выгорела, мята высохла, птицы смолкли. Уснул красный конь. Кровь же была горяча и жгла сердце. Я чуть было не изверился, но скоро все переменилось. Пришла прозрачная ночь; проросли, открылись голубые цветы звезд. Поднялась первая чистая заря. Три чистых зари — три алые птицы взлетали над нами. Перед четвертой мы стали камнями и травой, мы стали песней.
Морег
Озеро
Вода в этом озере темная даже в солнечные дни, и мне не удалось увидеть дна. Хотел было спуститься по крутому склону к самому берегу, но друг крепко сжал мою руку и так выразительно покачал головой, что я невольно задумался: уж не верит ли он сам в эту историю? Нас ждала машина. Он торопил меня. Я заметил, что поступает он нелогично: сначала рассказывает об озере небылицы, везет меня сюда, не жалея бензина, а потом вместо купания мы снова оказываемся на грунтовой заброшенной дороге, и до шоссе — двадцать миль…
— Сказочное место, — сказал я. — Готов поверить легенде. Однако паломников и туристов тут не видно. Чем объяснить этот местный парадокс?
— Знаешь, здесь другие люди. Не могу привыкнуть… Многих из них интересуют совсем иные мифы и легенды.
— Какие же?
— Характерный вопрос. Разумеется, это легенды о счастье, о любви, о бизнесе. Некоторые, правда, испытывают тягу к чудесам, но она какая-то особенная: нужны самые простые, яркие эффекты, понятные, что ли… Нет у них, видимо, времени на размышления.
— Странно, что ты сам проявляешь к этому интерес намного больший, чем англичане.
— Ты прав. Но здесь я встретил все же двоих, кому дано поверить.