И вот уже запахи воды, леса, всей ближней и дальней местности, человечьей пищи и жизни, которые при свете дня хоронились где-то в стороне, загустели и стали бродить, как тени, пересекая друг друга.
Работа оборвалась, а расходиться прочь, каждому в свой дом после этой работы, после вестей, доставленных Терентием Лебедевым, никто не хотел. И вот все гулко дышали сыроватым осенним и пахучим воздухом, переговаривались кто о чем, кто где стоя, кто где сидя — на бревнах, на только что сколоченном школьном крылечке и наверху — на последнем венце нового сруба. Там, повыше, лица плотников освещались последним светом нынешнего дня, ожиданием чего-то завтрашнего. Свет поигрывал и на плотницких топорах, одним углом воткнутых в бревна верхнего венца, железные подковки плотницких сапог тоже игрались блесткими пятнышками.
Вот тут-то, в эту минуту ожидания, и угадал громко откашляться Иван Иванович Саморуков и повел речь о том, как раньше было, когда лебяжинские жители еще помнили наказ старца Самсония Кривого жить между собою дружно, семейно, не делать больших грехов один против другого.
— Ну и как же это достигалось-то? — спросил кто-то, чей-то женский голос. Вернее всего — голос Зинаиды Панкратовой. — Как это может быть?
— Да ведь просто, — стал разъяснять Иван Иванович, — так же вот, как и нонче у нас делается, так же артельно. Только не на один день собирались жители в общее дело, а на многие дни. Поскотину сколь раз переносили подальше от деревни — так городили ее по неделе. Зимой рыбалку делали на озере — тоже по три-четыре дни долбили лед, тягали сети, после мирским же обозом везли рыбу крушихинскому купечеству. Дешево продавали, зато помногу и быстро управлялись и сами рыбный запас имели до весны. А вот нынче Калашников Петро поминал здесь о смолокуренном промысле — так ведь было же это в ранешние годы, было! Артель — трое-четверо — гнала на всю Лебяжку деготь и скипидар, а их за это хорошо отдаривали хлебом. Или вот говорилось нынче: вдовам-сиротам оказать бы посильную помочь. А ведь и это было! В кажный строк — зимой, весной, летом и осенью — был вдовий день, а то и два и три, и всем селением шла на вдов работа: дрова им рубили, и холстины им же ткали, и подворья чинили-ремонтировали, а в другой раз так и ставили новые, вот как нынче школу! Ежели бы всего такого не было — откуда бы она взялась, нынешняя Лебяжка, более чем на двести сорок дворов селение? Да сгинула бы она на веки веков! Это уже не помнится, сколь разных деревень и деревушек по Сибири не прижилось, перемерло, погорело, разорилось-разбежалось на разные стороны. А когда Лебяжка выстояла — надо же понимать, как это с нею было, как случилось?
Тут Дерябин перебил воспоминания Ивана Ивановича:
— Какая была жизнь, той уже не будет. Уже до основания устарела она. А вот как будет? Вот что есть основное и главное! Вот об чем тебе бы на старости годов надо бы знать, гражданин Саморуков.
— А я скажу! — ответил Иван Иванович. — Мы вот сейчас как бы всем жительством собрались, и уже темно кругом, а расходиться врозь нам всё одно неохота. А тогда и не разойдемся. Повременим сколько-то и приговорим нынешним сходом сделать так: школу миром закончить до последнего в ей гвоздочка, артель дегтярную тоже сделать, вдовам-сиротам устроить ихний день, не позже как через неделю послать подвод пять-шесть от общества с самогонкой и с непьющими мужиками на станцию, чтобы приторговали какой-никакой одежонки для ребятишек, иголок бабьих и прочего. Ну, и далее так же! Так же и так же! Кроме артельной жизни, не вижу от беды другого исходу. Не вижу, нет!
— Да кто же за всё такое возьмется? Война гражданская — уже вот она! Рядом! И ею пора заняться, а не дровишками вдовьими! — не унимался Дерябин.
— Лесная ваша Комиссия возьмется, — сказал Иван Иванович. — Пущай она оправдывает народную доверенность! Наперед всего пущай она воюет против войны, делает ей всё наперекор, гражданин Дерябин!
Калашников Петр, сидя наверху, на стропильной связке, сказал оттуда:
— Это нам, граждане, и вовсе не по силам. Мы много ли ден как выбраны, но уже сделали ряд неправильностей. Их кажный знает. Особенно сказать, так Севка Куприянов должон помнить их. Нет, нам, Комиссии, это не по силам. Не управимся.
— Ну, как не управитесь? Надо! Вот и Устинов Никола имеется в Комиссии. И, кроме того, Петро Калашников — кооперативный мужик. И Половинкин вот… Управишься, Половинкин?
— Да я што… Я ведь, Иван Иванович, на последней очереди в Комиссии. У меня от комиссионных разных слов голова сильно кружится.
— А ты старайся! Будешь?
— Как, поди, не буду…
Лебяжинский мир Ивана Ивановича поддержал:
— Что не в ваших силах, Комиссия, то с вас и не спросится. А что можете — то всё делайте и делайте в поте лица и по совести! Надежда на вас у мира!
Так было сказано в тот вечер Лесной Комиссии. Расходились в полной уже тьме лебяжинцы. Каждый со своим недоумением: кто верил в Комиссию, а кто нисколько.
Речь Устинова Николая
Ночью Игнашка Игнатов постучал в ставню устиновского дома. Откликнулся сам Устинов, у него чуткий был сон:
— Кто же стучится-то?
— А энто я! Игнатий!
— Зачем?
— Выходи, Николай Левонтьевич, на улку! Выходи быстро!
— А надо?
— Надоть, Николай Левонтьевич! Ишшо как надоть-то!
Устинов натянул сапоги на босу ногу, набросил пиджачишко, поеживаясь от осеннего сырого холодка, вышел на улицу.
— Ну? Горит где или как?
— Случилось, Устинов: из степей на лес порубщики едут. С документом и едут-то… Мно-о-го!
— Сколь же?
— Подвод, может, шестьдесят. Может, восемьдесят. А может, сто! С двух волостей, с Жигулихинской и с Калмыковской, поехали!
— Кому ж ты, Игнатий, уже сказал обо всем? Кого предупредил?
— Никого ишшо…
— А охрану? А Калашникова? Дерябина?
Игнашка, суетливо потоптавшись, обойдя Устинова кругом, подтвердил:
— Да ить, Николай Левонтьевич, совет хочу с тобою делить: может, показать надо, будто и я тоже ничто не знаю? Никто не знает, а мне больше других надоть? Я тоже не знаю, и всё тут… Ты тольки скажи мне, будто я не знаю, и всё тут!
— Правда, дурной ты, Игнатий! Слух-то верный ли?
— Вовсе не слух, Николай Левонтьевич. Я уже знаю, ну как вот про то, будто мы с тобою сей минут двое стоим на земле и говорим. Здеся вот! Игнашка потопал сперва одной, потом и другой ногой, а Устинов спросил еще:
— Откуда знаешь-то?
— Да уж знаю я, Никола. Энто вы, вся иная Комиссия, акромя меня самого, ровно дети-ребятишки, не знаете ничо. А я и сам не рад, а знаю всё: мои же кунаки не в одной только Лебяжке проживают, а и во всех прочих селениях тоже! У меня друзей-кунаков, Николай Левонтьич, ой-ой-ой-ой поболе, как у тебя!
— Ладно, Игнатий! Беги, стучи Калашникову! И к Дерябину! Какие по пути будут избы наших лесных стражников, тоже стучись. Скажи — у новой школы вершние собираемся! А я чуть оденусь, заседлаюсь, бердану захвачу — и туда же!
Степняки и в прежние годы, хоть и не в восемьдесят подвод, а малыми обозами, но тоже наезжали в лес, только лебяжинцев это ничуть не беспокоило. Наоборот, это который раз случалось им на руку: покуда царские охранники сражались со степняками, лебяжинцы тоже не зевали — заходили с другого конца дачи и не спеша выбирали себе по доброй лесине, а стражникам не получалось резона открывать действия сразу на два фланга.
Но прошли уже те времена. Настали другие.
Лесная темь была неподвижна, во все стороны одинакова, но в темноте степи всё время что-то маялось.
Или ветром не повсюду, а лишь местами колыхало степную темь, или луна, хоть и не видать ее было вверху, все-таки подсвечивала пшеничную, подернутую инеем стерню и дикие, на корню усохшие травы, но только примечается, как здесь и там движется степное пространство, и замирает в неподвижности, и снова шевелится.
Из этого движения и ждали лебяжинцы, лесная охрана, каких-то звуков.
И дождались: скрипнуло колесо. «Едут!» Хотя долгое время после того снова было тихо кругом, не слышно ни звука, все знали: едут!
Чуть прошло времени, и лебяжинцы, сгрудившись на опушке, попридерживая коней, опять уловили миг, в который всё еще не очень громко, но отчетливо и ясно простучало уже не одно, а сразу несколько колес… Сразу из степной темноты в темноту лесную ворвался этот перестук железных, свежесмазанных дегтем ходов: степняки ехали по тяжелый груз, деревянные ходы в нынешний их поезд были негодны, а железные они смазали густо, от души. Даром что степные жители, а дегтем для такого случая всё равно расстарались, у кого баклажки дегтярные по году и более того пустовали, и с теми запасливые хозяева нынче смазкой, наверное, поделились. Нельзя иначе: обоз большой, а ехать всем вместе, всем как одному.
Так догадались лебяжинцы.
А вслед за колесным перестуком подошло к лесу и конское ржание, потом — копытный топот, потом — человечий голос…
Из леса с лебяжинской стороны выехал Дерябин:
— Сто-о-ой! — И еще раз: — Стой, стой! Тпр-ру-у!
Невидимый обоз смешался. Передние кони стали, задние еще шли, еще напирали на передних.
Несколько человек из обозников вышли вперед — узнать, что за крик, зачем?
— Да кто кричит-то? Может, свой? Или чужой кто уже?
— Мы што — крикунов слушать приехали? Понужай, мужики, шибчее вперед!
— Лебяжинская народная лесная охрана! — громко объявил себя Дерябин.
— Ну и што? А мы — порубщики! Из двух волостей — Калмыковской и Жигулихинской. Понятно или нет ишшо?
— А почто вы здря коней гоняете, порубщики, эдакую даль? Да и ночью притом! Документ у вас имеется?
Загорелся неподалеку от опушки костерок, и при его свете высоченный степняк с кнутом за голенищем снял папаху, вынул из нее документ, стал читать:
— «Дано подлинное свидетельство от общего собрания трудового крестьянства Калмыковской и Жигулихинской волостей на право вырубки в бывшей Кабинетской Лебяжинской лесной даче, а ныне общем владении революционного народа от одной до двух крупномерных лесин на каждую пароконную подводу зависимо от размера порубленного дерева и силы конского тягла.
Во избежание злоупотреблений трехконные подводы запрещаются. Количество пароконных подвод восемьдесят семь рассмотрено и утверждено указанным выше собранием из числа только остронуждающихся трудовых хозяйств, а все заявления и просьбы замеченных в эксплуатации чужого труда отклонены.
Посему собранием предлагается не чинить нисколько препятствий указанному и проверенному числу пароконных хозяев в соответствии с прилагаемым по фамильным спискам, а, наоборот, оказывать им всемерное содействие.
Председательствующий в собрании трудового крестьянства Калмыковской и Жигулихинской волостей А. П. Бодров».
Степняк прочитал громко, ладно, и, покуда он читал, его дружки подбрасывали в костер побольше сухого бурьяна, чтобы ему было виднее, когда же он кончил, степной обоз, вся толпа, собравшаяся вокруг, еще помолчала, выразила уважение и к своему чтецу и к документу, который он огласил.
Дерябину огня никто не шуровал, он соскочил с коня, ему пришлось низенько пригнуться к огоньку. Он расправил свой документ на коленке и тоже принялся за чтение:
«Настоящим удостоверяется, что на гражданина Дерябина В. С., члена Лебяжинской Лесной Комиссии, на основе революционной законности и порядка возложено руководство охраной Лебяжинской лесной дачи, перешедшей в руки народа, то есть Лебяжинского сельского общества.
В этих целях ему предоставлены следующие права:
а) инспектирование дружины лесной охраны по всем вопросам;
б) наложение штрафов и прочих взысканий на самовольных порубщиков;
в) использование всего личного состава вооруженной охраны в целях борьбы с самовольной порубкой, помимо билетов, выдаваемых Лесной Комиссией;
г) по согласованию с Лесной Комиссией и в особых обстоятельствах мобилизация для охраны леса всего мужского населения Лебяжинского общества.
К сему Председатель Лесной Лебяжинской Комиссии
П. Калашников».
Прослушав дерябинское чтение, не очень громкое, несколько степняков пошли в лес — узнать, действительно ли есть там охрана или их только пугают, берут на пушку.
Дерябин эту разведку понял и крикнул, как бы даже подал команду:
— Товарищи охранники! При нынешних особых обстоятельствах в лес никого не пускать. Ни конных, ни даже пеших и безоружных!
И на опушке леса тотчас щелкнули затворы обрезов, а еще показались верховые…
Степняки остановились, будто споткнувшись о собственные тени.
— Какая же безобразия! Оне хозяева в лесу, лебяжинские, или как? То царь был хозяином, а нонче оне? Здорово живем, мужики! Теперь, мужики, понятно, кого ради мы в семнадцатом годе революцию делали?!
И еще пошли голоса:
— Оне — народ, у их народное добро, а мы кто? Кто же мы?
— У их, у чалдонов, царское добро, а у нас, у степных поселенцев, как была вша, так она же и осталась на бечевке?! Хошь — ее треножь, хошь — на волю пускай?!
— Ребяты! Понужаем сей же миг все как один в лес! Пущай лебяжинские хотя бы раз стрелят, попробують!
— А мы попробуем! — отозвались из леса. — Мы сами-то себе руки связываем, не даем друг дружке одной лесины срубить, мы его сроду берегли, лес этот, а вы приехали — нате вам!
— Мужики! Калмыковские! Жигулихинские! Две волости однех лебяжинских устрашились, да? Порожними сюды ехали, такими же и отсюдова поедем?!
— Кто как, а я еду в лес, и всё тут! Пущай лебяжинские стрелят в трудового крестьянина. После поглядим, как и что случится им от всех прочих деревень! Кто смелый? Кто со мной?
А Дерябин, ведя в поводу коня, приблизился к лесу и подал свою команду:
— По людям стрелять в самую в последнюю очередь! В первую очередь стрелять по коням!
Степняки остановились снова, теперь уже совсем близко от черной полосы леса, и снова всё затихло и там, и здесь.
Но тишина эта была уже последней. И она совсем недолго была, до тех пор, пока со степной стороны кто-то не крикнул:
— Па-ашел, Рыжка! Па-ашел, говорят тебе! Меня ли, тебя ли лебяжинские энти буржуи стрелят — и пущай! Пропадем за справедливость! Или я здря гонял тебя туда-сюда сто верстов?!
И кто-то еще погнал коня вперед, из уже посветлевшей степи во всё еще темный лес.
Лебяжинские ответили:
— Хозяева тоже нашлись нам! Мы энтот лес уже сколь раз от пожаров спасали — вы где тогда были? Мы его и нынче денно и нощно бережем — вам дела до наших забот обратно нету! Вам готовенькое взять! Ну, ребяты, глядите — после пеняйте на себя. У нас гранаты! Не сильно много, однако найдутся лимончики.
— Калмыковские! Или мы хуже жигулихинских? Вперед!
— Одумайтесь, ребяты! Порубите лес — неужто мы дадим его вывезти? Мы, вершние, груженых вас дочиста искалечим!
— Царя прогнали, а Лебяжку на свою шею оставим! Пожгем Лебяжку, и всё тут! Мы тоже не с голыми руками: знали, в чью сторону едем, кого встретим!
— Не мы, лебяжинские, первыми силу применяем. А в остальном — вы нас хорошо знаете!