Он поспевал повсюду, от дортуаров до подвала, распекал, шумел, грозил, поучал… Утешал и ободрял, где надо… Вел товарищескую беседу в кружках отдыхающей молодежи, подучивал отсталых, бранил ленивых, тут же кончая за них спешные работы и чертежи, поправлял сочинения и задачи.
Братом, отцом, другом — всем был для своих питомцев ворчливый, насупленный обыкновенно, по-детски веселый, хохочущий порою Полковник, как звали его для краткости в школе.
И в такую грозную минуту, как настоящая, конечно, от этого человека не укрылись все переживания его "семьи", его дорогих "мальчиков", как иногда он называл подхорунжих, между которыми самому младшему было больше двадцати двух лет.
Озабоченный и хмурый более обыкновенного, медленно, как больной, бродил весь день Совиньский по коридорам и классам, так же часто и тревожно поглядывая на стрелки часов, как делали это юноши.
Очевидно, условленное время настанет и совершится неизбежное! Совиньский это понимает, как настоящий поляк, бескорыстный, глубокий патриот. Но он же знает и жизнь… И боится смертельно!.. Не за себя, за своих "мальчиков"… И бродит, постукивая деревяшкой, и ждет…
Наконец дождался.
Около семи часов, когда, как нарочно, почти все подхорунжие собрались в большом гимнастическом покое, зазвучал тревожный набат с ближней колокольни… Улица наполнилась движением, шумом, как бывает при пожарах, но более грозным и широким…
Вслед за этим — выстрел, другой, третий, с промежутками, издали, но явственно прорезали ночную темноту и общий уличный гам…
К окнам кинулись сперва подхорунжие, потом сгрудились посреди зала, вокруг Джевецкого, который, поднявшись на тяжелый высокий табурет, громко заговорил:
— Вот она, счастливая минута, товарищи… Отчизна зовет! Слава или смерть нас ожидает… Оружие в руки!.. И туда, туда поспешим, товарищи, где гибнут наши братья в надежде на лучшую участь для родной земли, в ожидании нашей помощи. Не обманем же надежды гибнущих, не предадим отчизны… За оружие и в бой!..
— Да живет отчизна!.. За оружие… в бой, — как из одной груди вырвался громкий ответ толпы, кинулись к дверям, но там стоял, выпрямясь во весь могучий рост, сам Полковник.
Невольно толпа остановилась, скипелась в клубок, словно собираясь с силами для трудного шага… Лица, возбужденные, восторженные перед тем, потемнели, побледнели, стиснулись зубы, сжались кулаки у многих, как будто они вели внутреннюю борьбу с самими собой…
Ждали все окрика, грозы, помехи, нестерпимой по своей властности и правам… И готовились, даже против собственного желания, дать резкий отпор любимому наставнику.
Вдруг произошло нечто неожиданное.
— Дети мои… на минутку… Остановитесь!.. Выслушайте меня, дети мои, — прозвучал, задрожал по залу мягкий, ласковый, полный тоски и слез, знакомый голос из широкой, сильной груди, которая сейчас ходуном ходит, как руки, как все тело, как деревяшка старика, выбивающая легкую, прерывистую дробь на вытертой доске некрашеного пола…
Ушам не верят люди. Он не грозит, не бранит, не пугает… Он — молит… Растерялись все буквально, стоят недвижно, молчат, словно хотят освободиться от тяжелого, внезапно налетевшего сна.
А этот умный старик не дает им очнуться, себе дал волю, сердце своему, затаенным глубоко, лучшим, нежнейшим чувствам… И снова говорит, показывая им на свое залитое слезами лицо:
— Смотрите!.. Вы знаете меня давно… Я не плакал, когда смерть царила кругом, когда меня поразило ядро и резали мое тело… Я не плакал, когда другим приносил смерть и мучения… А как я люблю людей, как жалею их… как ценю жизнь, — вы знаете тоже!.. И… вот я плачу при одной мысли, что вы можете не послушать меня… уйти сейчас… Наконец, подумайте только, что вы хотите делать?! Знаете ли, что вас там ожидает?..
— При удаче — это назовут революцией, — решительно заговорил Джевецкий. — Мы получим… если не портфель военного министра, так следующих два чина не в зачет… А при неудаче…
— Вот-вот!.. При неудаче, дети мои… Подумайте…
— Нашу попытку, разумеется, назовут мятежом… нас расстреляют. Вот и все…
— Так, значит, вы понимаете, лучше будет…
— Если мы добьемся удачи, наш старый, добрый друг… Идемте.
— Постойте… молю вас… Послушайте меня… Ничего хорошего не будет!.. Придется гибнуть даром!.. Да, даром! И я вместе с вами хочу, чтобы все хорошо кончилось для дорогой отчизны… Я не лгу… Но Бог ведает, как оно кончится… Ваши руки не повернут колеса судьбы… Ваша кровь не будет последней каплей на весах Небесного Правосудия… И может пролиться напрасно… И я осиротею… Нет, не то!.. Осиротеют ваши бедные матери, отцы… Опустеют гнезда, где вас растили, берегли… А я, которому поручили вас?.. Я не сумел, скажут, сберечь молодые жизни… Пустил вас на гибель… Потому еще раз прошу, погодите!.. На коленях прошу вас…
Стукнула глухо деревяшка, выпал из руки костылек, на который постоянно опирается генерал. На колени неловко, сразу, в первый раз за всю жизнь опустилось это сильное тело, поникла прекрасная гордая голова.
Десятки рук мелькнули, со всех сторон кинулись подымать Совиньского. А он, поднявшись, вдруг заговорил твердо, властно:
— Слушайте, дети мои… Вижу, вы все-таки готовы уйти… Ну хорошо. Вот вам мое слово: если подождете до утра… И узнаем, что дело не погибло на первом же шагу… Что не задушено в зародыше восстание… Завтра утром я сам с вами выхожу туда, на борьбу… на победу или гибель, как Бог пошлет!.. С вами как жил, так и умру… Только завтра… Чтобы не было бесплодной глупой жертвы на радость тому же врагу!.. Слышите: до ут…
Ему не дали досказать.
Вмиг очутился над головами людей Совиньский, его качали, обнимали, влажные от слез юные рдеющие лица до боли, тесно прижимались к его лицу, к рукам.
— Да живет отчизна!.. Виват наш Полковник! Идет!.. Пождем до утра… Недолго… Зато и Полковник с нами!..
Долго не смолкали клики, пока не взмолился Совиньский:
— Да хоть передохнуть же дайте… А то и до утра не доживу. И угомонитесь!.. За работу возьмемся пока, чтобы время незаметней прошло… Работа — все может покрыть…
Покорно, как дети, исполняя распоряжение, подхорунжие стали расходиться по вечерним классам.
Вдруг сильный шум у входа в школу, стуки заставили всех заволноваться, сбежаться в зал.
Туда же скоро ворвался Феликс Новосельский с несколькими подхорунжими и штатскими лицами, вооруженными с ног до головы.
— Что вы тут спите, друзья мои? — прозвенел, как призыв военной трубы, голос Новосельского. — Там резня, ваших товарищей в пень рубят, мы изнемогаем, нас расстреливают сотнями!.. А вы здесь смирненько сидите, как у маменьки под фартухом… Скорее идемте!.. Не дайте погибнуть делу… Каждый человек дорог… Что же вы?..
Молча глядят подхорунжие на Совиньского, который застыл в углу покоя, оттиснутый туда ворвавшейся толпой.
Искажено печалью и горем его лицо, взором он молит своих "мальчиков": "Оставайтесь!.."
Но ни единого звука не слетает с плотно стиснутых губ.
К чему? Он все сказал. Да сейчас и бесплодны слова. Эти чужие, возбужденные, полубезумные люди — разве поймут, разве они знают его так, как свои, "мальчики"?.. И если послушают теперь подхорунжие не его, а пришедших людей?.. Какие слова тут помогут?!
Молча двинулись из покоя артиллерийские подхорунжие… Толпа высыпала шумно за ними…
Неподвижно стоит в углу Совиньский. Потом подошел к окну. Вооруженные толпы темнеют у школы… Вот и его "мальчики" показались в полном снаряжении. Две пушки выкатили… Подвели лошадей…
Через полчаса криками приветствий встретил отряд у Арсенала подходящих артиллеристов-подхорунжих и Феликса Новосельского с двумя пушками, которые так нужны в эту минуту!..
Пока польский отряд у Арсенала старался отбить нападение волынцев, новая толпа народа, смешанного с военными, влилась сюда под предводительством Мавриция Мохнацкого и Юзефа Островского.
Увидя Высоцкого с подхорунжими и группу студентов, Мохнацкий кинулся к ним, расцеловал поручика, стал обнимать, жать руки другим:
— Привет и поздравление, сыны свободы, поборники отчизны!.. Слыхал уже о ваших подвигах. Горсть храбрых не устрашилась атаковать целый Кавалерийский полк. И про вас, товарищи-"академики", всюду говор. Как громко прозвучал под сводами Бельведерских палат грозный клич: "Смерть или свобода!" Совсем по-эллински, по древним римским образцам. А он спрятался… ушел!.. Оттуда уж в Варшаву прибежали слуги, говорят: в какой-то башенке наверху его скрыл камердинер, Кохановский!.. Это не беда. Главное сделано! А суть не в том, взят ли в плен наш "старушек" или еще на свободе. Если он не захочет принять выборной власти, которую готова предложить ему Польша, целый народ окружит и не выпустит его… оставит заложником вместе с той горстью солдат, какая останется еще при нем до завтрашнего утра. Увидите!.. Помните, как великолепно сказано у Шиллера в "Марии Стюарт": "Не Паулет с оружием, с людьми, — вся Англия стоит на страже у ворот моей темницы. И выхода отсюда нет!.." Так и он попал в западню. И все, кто с ним. Кто терзал родную землю, издевался над нашими муками!..
— Твоими устами бы, пан Мавриций, да мед пить… — задумчиво качая головой, отозвался Высоцкий. — Конечно, дело начато и уж цели своей так либо иначе достичь надо! Но чтобы это нам легко досталось?.. Сомневаюсь!.. Даже еще не все польское войско с нами… И совсем не горсточка людей там, в Бельведере. По моим расчетам-, тысяч десять он соберет к утру. А то и все пятнадцать. Егеря конные с ним, изменник Курнатовский поспешил привести. И пеших захватил. Гродненские гусары еще ни к нам, ни к ним окончательно не пристали. Артиллерия русская, да и нашей часть… Ну, а потом литовские полки. На тех у нас совсем надежда плохая.
— Вздор, пан Петр. Тебя ли я слышу?.. Великое дело создал, дождался до такого славного часа. И вдруг — панихида!.. Нос вешаешь. Право…
— Нет, пане Мавриций, ясно понимать события не значит вешать нос. Даже будь у бельведерских втрое больше штыков, чем сейчас, будь нас вдвое меньше, чем собралось так неожиданно и быстро, я бы не тревожился, не испытывал бы того, что переживаю сейчас. Хотя и знаю, что наших военных тоже тысяч десять-двенадцать уже объединилось в общем подвиге… Этого, конечно, мало. Но силы будут прибывать.
— Прибывать?! Ну и ненасытный же ты, пане Петр. Да одного народа нынче вооружилось тысяч тридцать, если не все сорок. Тут в Арсенале сколько роздано оружия, сколько людей явилось со своим! А утром половина Варшавы, кто может носить оружие, придут и встанут рядом с нами. Увидишь. Я уж знаю дух людей. Да история тоже учит кой-чему. Стоило в Париже собраться первой толпе народа — и через два часа сотни тысяч кипели на улицах. И Бурбонам такой нос натянули, какого ни один их предок с самым длинным носом и во сне не видал. Чего тут еще раздумывать и опасаться?.. Неужели ты слеп, пан Петр, не видишь того, что и слепой услышать может? Варшава… нет, целая Польша с нами!..
— Пусть так. Но у нас нет главного, нет вождя.
— А-а, вот ты о чем? — протянул Мохнацкий. — М-да, это вопрос. А разве Хлопицкий еще не явился?.. Разве он не с нами? Я даже хотел сейчас спросить у тебя, где найти мне генерала… Надо бы получить дальнейшие указания. Народу гибель, а что нам делать прежде всего? Никто не знает. Все-таки нужна военная рука, что говорить. Особенно в первые дни, когда еще идет свалка грудь с грудью. Это верно, вождь необходим. Мы были у генерала, да его нет. И никто не может либо не желает сказать, где его найти… Неужели и вы тут, военные, ничего не знаете?
— То же знаем, что и ты. Справлялись. И нет Хлопицкого. Я боюсь, это умышленно он скрывается. Генерал отказывался руководить революцией. Но были мы убеждены: пускай совершится дело, и он придет к нам!.. А теперь?.. Посмотрим… подождем до утра. Да и не в одном Хлопицком дело. Даже старик Махницкий отказался наотрез стать хотя бы на время во главе наших батальонов.
— Как?! Мой славный почти однофамилец отказался?! Что за черт?.. Или тоже выжидает, хочет видеть, стоит ли рискнуть своей шкурой и жирной пенсией. Ах, старый хорь!..
— Нет, не то. Зря обижаешь старика, пан Мавриций. Он искренне не доверяет своим силам, своему уменью в таком святом деле, как он говорит. И это верно, он не ломается. Чистый, как ребенок, он не лукавит. Давно отстал старик от военного дела. А нам, правда, не только имя для виду требуется, а опытный генерал. И Лелевель тоже не выполнил обещаний.
— Как?.. Пан Иоахим?! Каких, в чем?..
— Кроме военных, нужны гражданские начальники, нужно составить хотя бы временное правительство, которому может доверять Варшава и целый край. Мы все — молодежь. Нужны люди опыта. И тут никого!.. Обещали содействие все почти, пока не пришло до дела: и Чарторыский, и Островский, Владислав… Баржиковский, Немоевский. Мало ли кто. А сейчас, в такую трудную минуту… когда все старое рушится… когда прежние правители должны почти все уйти, когда власть лежит так вот, брошенная на мостовую, ни одна сильная, честная рука не протянется, чтобы ее поднять! И снова какой-нибудь ловкий интриган, вроде князя Любецкого…
— Ха-ха-ха, — язвительно рассмеялся Мохнацкий. — Кстати помянут. Можешь быть уверен, лапы этого хамелеона-предателя не коснутся народного стяга, не будет этот христопродавец, крулевский лакей портить народного дела. Мы вот как раз с Юзефом и с нашей компанией собираемся прямо отсюда к нему в гости, в роскошный палац пана министра финансов. И веревку захватили с собою. Презренный палач и шпион Рожнецкий in effigie только, к сожалению, висит на фонаре на Лешной, против самой тюрьмы. А белоручку-князя мы как-нибудь повесим уж его собственной персоной. Эй, товарищи, готовы? Собирайтесь, пора за дело. — Мохнацкий, словно ужаленный, выпрямился и погрозил по направлению к воображаемому врагу. — Пришла пора рассчитаться с двуличным дипломатом. На виселицу его!
— Нет, ты этого не должен делать, пан Мавриций. Особенно сейчас. Я не допущу! Я сам пойду со своими, стану на его защиту. И вообще, довольно сегодня пролито братской крови. Немало еще и теперь льется. Подумай, как тяжело!.. Убит Станислав Потоцкий, Новицкий — добрый патриот, убит шальною пулей. Другие… ну, потом разберемся, как это было. Кровавый туман в первые минуты окутывал глаза… Сейчас как будто стало проясняться. Наше дело одержало верх. Так не надо бесполезных жестокостей. Особенно с вашей стороны… от штатских. Крики начнутся: "Анархия, разбой!.." И многие отшатнутся от нас. А кто нам недруг, те будут рады, подхватят, создадут целую бурю. Да и пользы никакой, если убьете Любецкого. Он нам может быть полезен если не по чистой совести, так ради страха перед нашей силой. Пан Мавриций, обещай, что ты не тронешь его. Не хочешь же ты вредить делу?..
— Я… вредить? Да пусть отсохнет рука моя! Пусть недуг, который у меня в груди, сожжет меня не в течение нескольких лет, как это неизбежно, а в один миг!.. Отчизна… воля!.. Для чего же я живу?.. Для чего, глядя в лицо смерти, хлопочу о земных делах?.. Хочу видеть счастливым и вольным мой родной люд. Хочу, чтобы моя короткая молодая жизнь, отравленная недугом, не сгорела бесплодно, бесцельно, не истаяла, как свеча погребальная, на ветру. И ты сомневаешься, послушаю ли я тебя, патриота, вождя нашего, когда ты так говоришь?.. Хотя бы ты и ошибался, как я думаю. Змею лучше раздавить, пока она от холода лежит окоченелой!.. Обогреется, расправит звенья — и первого укусит того, кто спас ей жизнь. Запомни и ты мои слова теперь, пан Высоцкий!.. А за милейшего князя Ксаверия можешь быть спокоен: я не трону эту гадину… Ну, пока прости. Еще дела много. Товарищи, идем!..
— Однако ж и пришлось мне дожидаться вацпана графа, — с дружеским укором в тот же вечер встретил Адам Чарторыский Владислава Замойского, входящего к нему в знакомый нам кабинет. — Побойся, граф, Бога!.. Такое там творится, каждый миг стоит не то золота, — человеческой жизни!.. Уже семь минут двенадцатого. А пан хотел вернуться к десяти. Что случилось? Так бледен дорогой мой юный друг. Усталость или опасность пережитая тому причиной?.. Прошу сказать скорее. Садись сюда, сердце мое. Рассказывай скорее.
— Фуу, устал, правду надо сказать, яснейший князь. Коня своего загонял совсем, не только сам уморился. Раньше никак нельзя было попасть. Зато же и вестей! Хотя больше дурных, чем хороших. До утра не рассказать, если приняться хорошенько, — упав в уголок дивана, откинув голову к спинке, отдуваясь, проговорил Замойский. — Скажу самое важное. Хоть, может, князю уж и другие сообщали. Цесаревич жив!.. Успел укрыться у княгини в спальне. Туда ворвались было мятежники, но увидали, что она в полуобмороке, молится перед Распятием, не стали шарить, чтобы пощадить ее. Тем и спасся Константин!.. Мне так в Бельведере говорили. А другие рассказывают, что он побоялся к жене кинуться, чтобы не испугать ее и не навести туда убийц. И где-то в другом месте укрылся. Но, главное, он жив и собрал вокруг себя российскую кавалерию. Из польских войск тоже пришли к нему на помощь: Жимирский, Курнатовский, граф Красиньский со своими полками. Патрули конных егерей теснят восставших, отымают по улицам оружие у народа, который разбил весь Арсенал. Словом, революция еще не может похвастать полным успехом. Большие опасности грозят не только восставшим, но и самой Варшаве. Особенно если они захотят напасть на россиян.
— Как? Только в этом случае?.. А сам цесаревич?.. Разве он будет спокойно смотреть на то, что делается сейчас?.. Граф беседовал с ним. Что он? Какие у него планы? Удалось что-нибудь узнать?
— Як этому и веду. Когда мною было описано все, что творится в городе… Как с каждой минутой прибывают к повстанцам новые отряды, как поднялся варшавский люд, как раскрыли кельи тюрьмы, взяли Арсенал и десятки тысяч вооруженных с громовыми кликами: "Да живет отчизна!.. Смерть или свобода!" — братаются с войсками польскими, идут под выстрелы отрядов, еще верных России… Как только он выслушал это, сейчас же обернулся к своему штабу и сказал: "Слышите, господа? А вы толковали о какой-то мятежной вспышке… О том, что стоит вам пройтись по улицам Варшавы, и все стихнет. Нет, это не мятеж. Это у них междоусобная война началась. И нам, русским, мешаться в польскую "клутню" отнюдь нельзя. Ни одного выстрела мы не должны дать с этой минуты. Пусть польские власти усмиряют свой, польский бунт, или революцию, как они там знают".
— Он? Цесаревич так сказал? Да может ли быть? Ушам не верю! Этот человек, такой порывистый, не владеющий собою… Такой… И вдруг. Что это? Трусость или благоразумие?.. Или, наконец, — тонкий расчет? Думает, что в междоусобной борьбе только ослабеет польская сила, на радость ее врагам? Понять не могу.
— И я не совсем понял, князь. Передаю, что слышал. И, несмотря на просьбы, на мольбы своих, он остался при сказанном. Если на него наши не нападут, он первый не бросится на город.
— Я выбит из колеи совершенно. Не знаю, радоваться или опасаться такого оборота дел. Если вожди повстанья узнают, они осмелеют окончательно. Решат, что россияне испугались, что их мало, кинутся на них. И резня пойдет страшная. Боже Святой, как быть?..
— Зачем знать обо всем этом кому не надо?.. Наоборот. Я по пути всюду кричал, что у Константина большие силы. Что его надо опасаться. Я же вижу, сейчас умиротворить надо всех. Утихомирить бурю, а не поджигать сильнее пожар.
Молча поглядел Чарторыский на графа, проявившего такую находчивость и сердечность в грозную минуту общей опасности, и пожал ему крепко руку.
— Дальше, дальше, граф?..
— А в Лазенках, наоборот, я постарался не жалеть красок. Описал всю ярость восставших войск и толпы… Сколько убито своих, лучших из народа… и россиян!.. Сколько взято в плен! Передал слух о том, что российские полки, идущие от Праги и Повонзков кругом города к Бельведеру, настигнуты и окружены… Что им грозит плен… А к утру и к Лазенкам может двинуться вся масса войск и народ… Что нужно как-нибудь столковаться поскорее для избежания бесцельной резни. "С кем столковаться? — был вопрос. — Разве есть у мятежных своя высшая власть?.. Или Административный Совет еще не уничтожен?.." Я на это отвечал уклончиво… Сказал, что власть, конечно, существует… И что я попытаюсь передать, кому следует, все, что пожелает поручить мне его высочество… "Что же, можете ехать, передайте вашему правительству, что слышали от меня", — сказал цесаревич… Закутался в свою шинель и умолк, нахмурив брови, стал слушать Колзакова, который горячо начал убеждать его в чем-то… Потом махнул рукой, Колзаков отъехал… А я поскакал сюда. Так и вижу Константина в темном парке, на поляне, укутанного в шинель, на коне… А вокруг него свита, генералы… Как для боя, развернулись эскадроны… Роты темнеют под ружьем… Тяжелое зрелище… Решай, князь, как дальше поступить?
— Да сам же граф уже сказал… Бог тебя надоумил!.. Надо собрать министров, правительство… Конечно, придется позвать и от войска, и от горожан наиболее влиятельных людей… не очень крайних, если возможно… Но придется мириться с тем, кого выставят сами они. Доверши свою большую службу до конца, граф… Повести князя Ксаверия и старика Соболевского… Он, как презус, должен явиться, а я уж пошлю и к остальным…
— Любецкий знает, дорогой князь… По пути я заглянул к нему на минутку, застал там графа Малаховского… Как сам знаешь, князь, он большую роль играет у вождей молодежи и войска. Да, еще граф Пац… Они оба явятся по первому извещению. И князь Ксаверий тоже согласился…
— Да благословит тебя Бог, мой юный друг. А отчизна не забудет такой услуги… Ну, с Богом, к Соболевскому! А я бегу прямо в Совет…
Затихает кровавая борьба, смолкают залпы ружейные, удары орудий, колокольный набат и громкие, воинственные клики, которыми полна была вся эта страшная ночь…
Светлеть начинает небо на востоке… Город в руках восставшего народа и войск. Бельведерские отряды только в Лазенках чувствуют себя сравнительно спокойно, вытесненные изо всех улиц. Пикеты, патрули, частая сторожевая цепь, протянутая на линии парка, почти от Мокотовской заставы до Александровского костела, стоя против такой же сторожевой цепи польских войск, обезопасила Константина и его полки от неожиданного нападения.
Горят бивуачные огни и здесь, в темном парке, на полянах, и на улицах Варшавы, где восставшие отряды стоят наготове, как бы ожидая каждую минуту наступления неприятеля.
Взаимная неизвестность и боязнь — вот что наполняет душу зябнущих, усталых людей и здесь, и там…
Вооруженные толпы горожан понемногу разошлись по домам… Только подонки столицы, успевшие под шумок разбить несколько винных погребов и лавок откупщика Неваховича, нелюбимого за жадность, пируют, справляя безобразную оргию… Иные тут же валятся на землю, опившись жгучим ядом… Мороз крепчает к рассвету… И коченеют быстро эти жалкие люди, от мертвецкого опьянения переходя в объятия настоящей смерти…
Где стоят бивуаки войска, зябнущие, голодные, смертельно усталые, вынужденные ложиться для отдыха прямо на мерзлую землю, там еще видны отдельные фигуры и кучки горожан, больше женщин.
Поесть, попить, что нашлось в дому, принесли добрые души своим солдатам, героям, решившим все вытерпеть Для блага народа, для родной земли… Ласково звучат голоса добровольцев — маркитантов и маркитанток:
— Вот, что нашлось, примите, подкрепите силы, панове жолнеры!..
Благодарят усталые солдаты, берут, делят куски по-братски… И на мостовой, где еще не остыла пролитая человеческая кровь, сидят кучки людей, беседуют так мирно, курят и даже улыбаются.
Подкрепили немного силы, отошло безумие боя, и в людях засветились искры человечности, потухшие было в начале этой грозной ночи.
Это здесь, в Варшаве…
А там, в аллеях Уяздовского парка, в Лазенках, вблизи Бельведера, где около пяти тысяч людей, зябнущих, голодных, проводят долгую зимнюю ночь без сна, там даже нет куска хлеба, глотка вина, чтобы утолить острое чувство голода, оживить, согреть стынущую в теле кровь…
Печальное морозное утро 18/30 ноября занялось над столицей.
Бледнеет пламя костров, которые всю ночь здесь и там вырезались во тьме, разливая кроваво-красные отблески далеко кругом.
Вот и совсем рассвело.
Обычно движения и жизни полны улицы Варшавы в эти часы. Особенно площади и рынки темнеют своим и пригородным людом, телегами, санями, лошадьми… Открываются лавки, костелы…
Четкий, бодрый трезвон колоколов зовет молящихся в стены храмов.
А сейчас — пустынны улицы и площади, даже в еврейском квартале, обитатели которого плотнее всех других закрыли окна и двери своих узких старинных жилищ…
Вместо колокольного звона — прорезают воздух сигналы военных рожков, гулко выстукивают частую дробь подковами по мостовой кони кавалерийских патрулей. Исполняя обещание, полковник Совиньский ковыляет на деревяшке, ведет дозором своих "артиллеристов". Двое юношей поддерживают калеку-героя… А он бодрится, рвется вперед. Живою угрозой кому-то движутся отряды пехоты, проезжают пушки по безлюдным улицам омертвелой столицы, в которой повседневная обычная жизнь словно навек замерла…
И восставшие войска с их вождями, и горожане опасаются, что вот-вот со стороны Лазенок прозвучат выстрелы… Покажутся ряды кирасир, улан… Затемнеют российские пехотные отряды… И последняя резня начнется на улицах!
Неизвестность и взаимная боязнь наполняют сердца десятков тысяч людей здесь, в Варшаве, и там, вблизи маленького Бельведерского дворца…
Неизвестность для людей тяжелей всего. Чтобы разрешить ее, узнать, чего можно ожидать со стороны Бельведера, — еще в ночном заседании своем Административный Совет, пополненный такими почетными людьми, как графы Пац, Владислав Островский, Густав Малаховский, князь Михаил Радзивилл, кастелян Коханович, Немцевич и генерал Серовский, — все они уполномочили Чарторыского и Любецкого побывать у Константина, выяснить положение.
Владислав Замойский, ночью же сделавший доклад о своей беседе с цесаревичем, теперь снова послан был передовым в Лазенки предупредить о прибытии членов Совета и попутно вызнать дальнейшие планы россиян.
Константин был измучен всеми волнениями, пережитыми во время появления заговорщиков в Бельведере, бессонной ночью, опасением и тревогой за жену, княгиню Лович, которая и без того была не совсем здорова… Однако при появлении Замойского он подбодрился, очень ласково, дружелюбно принял его не только как своего адъютанта, но как друга, сумевшего в такие тяжелые минуты выказать находчивость и преданность.
Прежде всего Замойский сообщил о скором прибытии Чарторыского с Любецким по поручению Административного Совета.
— Ага, значит, законное правительство еще не смещено?.. Это добрый знак, Курута, — обратился цесаревич к любимцу генералу, стоящему за его плечом. — Что ж, потолкуем. Интересно послушать, что скажут мне эти господа-делегаты… А вы, граф, — также по-французски обратился он к Замойскому, — ничего новенького не имеете?.. Не порадуете ничем… Образумились, эти?.. Ну понимаете… Утро, говорят, вечера мудренее… Может быть, охладели безумцы… Или нет?..