Там был его дом, там его ждали и волновались. И лишь там он почувствует себя в сравнительной безопасности…
Жена встретила его в подъезде. Бедняга! Сколько раз она выбегала встречать? Сколько раз прислушивалась к шагам, стукам, шорохам? Милая! Только ради нее он решился на столь кошмарное путешествие.
Они прошли прямо в кухню, где единственное окно выходило на безлюдный пустырь. Из дальней комнаты доносился визг циркульной пилы. Разумеется, там ничего не пилили, визжала недолговечная пластинка. После десяти проигрываний скрипичный квартет превратился в соло циркульной пилы.
— Ты принес ЭТО? — спросила Сали.
Она не решилась назвать содержимое свертка, как суеверный дикарь не называет вслух предмет своей охоты.
— Я принес. Ты так просила.
— Разверни, я хочу увидеть.
— Задерни шторы.
— Они рассыпались перед твоим приходом. Но не бойся, милый. Еще утром потемнели стекла в окне. Никто не увидит.
Он снял брезент. Внутри оказался продолговатый ящик из серого картона. Они разорвали картон и поставили посреди комнаты ЭТО.
Это была Кухонная Табуретка. Настоящая! Прочная! Из настоящей сосны. Ее сделали утром в подпольной мастерской, и свежие янтарные капельки настоящего столярного клея блестели так аппетитно, что их хотелось лизнуть языком.
Продажа и покупка прочных вещей были запрещены Федеральным Торговым Законом. Ослушников ждала суровая кара.
Но Прайс все же сумел, не побоялся подарить жене в день ее рождения Настоящую Прочную Кухонную Табуретку!
М.ЕМЦЕВ, E.ПАРНОВ
ВОЗВРАТИТЕ ЛЮБОВЬ
Посвящается Е.С.Кнорре
Весь офицерский, сержантский и рядовой состав получат эрзац-копии своих возлюбленных. Они их больше не увидят. По соответствующим каналам эрзац-образцы эти могут быть возвращены.
Хемингуэй
Алые звездочки на свежую стружку. Кап-кап-кап… Бартон нагнулся, чтобы не испачкаться. Теплые струйки стали веселее. Наступило какое-то сладковатое изнеможение. В голове застучал дизель. В каком-то потаенном омуте зашевелилась тошнота.
Он опустился на колени и осторожно прилег. Перевернулся на спину и уперся подбородком в небо. Как можно выше, чтобы остановить кровь. Во рту сразу же стало терпко и солоно.
Голубой мир тихо закружился и поплыл. Он еще чувствовал, засыпая, пыльную колючую травку, и острые стружки под руками, и подсыхающую кровь на верхней губе. Но сирены уже не услышал.
Подкатила санитарная машина. Его осторожно положили на носилки и повезли. Еще в пути сделали анализ крови, измерили температуру, подсчитали слабые подрагивания пульса.
Когда через четыре часа Аллан Бартон очнулся в нежно-зеленой палате военного госпиталя, диагноз был таким же определенным, как и постоянная Больцмана. “Острый лучевой синдром”. Впрочем, чаще это называли просто лучевой болезнью, или белой смертью, как выражались солдаты охраны.
В палате стояла пахнущая дезинфекцией тишина. Изредка пощелкивали реле регулировки температуры и влажности и сонно жужжал ионоозонатор.
— Он не мог облучиться. Ручаюсь головой, — эти слова майор медицинской службы Таволски повторял, как заклинание. — Последние испытания на полигоне были четыре дня назад. Я сам проводил контроль людей после. У Бартона, да и у остальных гонге, разумеется, все оказалось в порядке. Вот в этом блокноте у меня все записано. Здесь и Бартон… Двадцать шестого июля, одиннадцать часов… показания индикатора — норма. А после ничего не было.
— А он не ходил на полигон потом? — спросил главный врач.
— Что он — идиот?
— Но ведь чудес на свете не бывает, коллега.
— Конечно. Если не считать непорочного зачатия. Здесь аналогичный случай.
— Вы полагаете, что именно эту причину мне следует назвать генералу? — Главврач иронически поднял бровь.
— А ведь нас с вами это не касается. Пусть сам доискивается.
— Я уверен, что в этот момент он уже создает следственную комиссию.
— Совершенно согласен, коллега. Скажу вам даже больше. Именно в этот момент он включает в комиссию вас.
Таволски достал сигареты, и главврач тотчас же включил вентилятор.
— Что вы уже предприняли? — спросил главврач, устало вытягивая вперед большие с набухшими венами руки.
— Ввел двести тысяч единиц кипарина… Ну, температура, пульс, кровяное давление…
— Нужно будет сделать пункцию и взять срез эпидермы.
— Разумеется. Я уже распорядился. Мочу тоже придется контролировать ежедневно… Если бы знать, что у него поражено! Можно было бы попытаться приостановить циркуляцию разрушенных клеток.
Главврач молча кивал. Казалось, он засыпает. Тяжелые веки бессильно падали вниз и медленно с усилием приподнимались.
— Когда вы сможете определить полученную дозу? — Вопрос прозвучал сухо и резко.
— Через несколько дней. Когда станет ясна кинетика падения белых кровяных телец.
— Это не лучший метод.
— А что вы можете предложить?
Главврач дернул плечом и еще сильнее выпятил губу.
— Надо бы приставить к нему специального гематолога. А?
— Разве что Коуэна?
— Да, да. Позвоните ему. Попросите от моего имени приехать. Скажите, что это ненадолго. Не очень надолго.
— То есть… Вы думаете? — тихо спросил Таволски.
— Такое у меня предчувствие. Я на своем веку насмотрелся. Плохо все началось. Очень плохо.
— Но ведь это только на пятый день?!
— Тоже ничего хорошего. — Главврач покачал головой. — Какая у него сейчас температура?
— Тридцать семь ровно.
— Наверное, начнет медленно повышаться… Ну, да ладно, там поглядим. — С видимым усилием он встал из-за стола и потянулся. — А Коуэну вы позвоните. Сегодня же. А теперь пойдемте к нему. Хочу его еще раз посмотреть.
1 АВГУСТА 19** ГОДА. УТРО. ТЕМПЕРАТУРА 37,1. ПУЛЬС 78. КРОВЯНОЕ ДАВЛЕНИЕ 135/80
Бартон проснулся уже давно. Но лежал с закрытыми глазами. Он уже все знал и все понимал. Еще вчера к нему в палату поставили батарею гемоцитометрических камер. Если дошло до экспресс-анализов, то дело плохо. Кровь брали три раза в день.
Лаборанты изредка роняли малопонятные фразы: “Агглютинирующих сгустков нет”, “Показались метамиэлоциты”.
Во всем этом был какой-то грозный смысл.
Бартон почувствовал, как Таволски взял его руку. Подержал и положил назад на одеяло.
— Ну и что вы нащупали, Эйб?
— Вы не спите, Аллан? Наполнение хорошее. Как вы себя чувствуете?
— Престранно, майор. Престранно.
— Что вы имеете в виду?
— Не знаю, как вам объяснить… Понимаете, такое ощущение, будто все это сон, наваждение. Я смотрю на свои руки, ощупываю тело — ведь ничего не изменилось, нет никаких видимых повреждений. Да и чувствую себя я вполне сносно.
Только легкая слабость, но это же пустяки. Чашечка кофе или немного сухого джина с мартини — и все как рукой снимет. Так в чем же дело? Почему я не могу подняться? Кто сказал, что мое здоровое тело прошито миллиардами невидимых пуль? Кто это знает? Почему я должен в это верить? Я больше верю своему телу. Оно такое здоровое с виду. Разве не так? И тогда я приподымаюсь, сажусь на постель, подкладываю под себя подушку. И медленно приливает к щекам жар, затрудненным становится дыхание, обессиливающий холодный пот выступает на лбу, горячий пот заливает горло. Мне делается так плохо, так плохо… И я падаю обратно на постель и долго-долго не могу прийти в себя. Все изменяет мне, все лжет. Мое тело, память, логика, глаза. Вот как я чувствую себя, Эйб. Престранно чувствую. Теперь вам понятно, что значит престранно?
— Я все понимаю, док. Но вы не должны так больше делать.
— Не должен? Что не должен? Чувствовать себя престранно не должен?
— Я не о том. Вам нельзя подыматься. Нужно только лежать.
— Зачем?
— Вы же умный человек, док. Гениальный физик! Мне ли объяснять вам, зачем нужно лежать?
— Да. Объясните, пожалуйста, зачем. Мне не понятно. Я обречен, а мне нужно лежать. Какой смысл? Впрочем, к чему этот спор, я все равно не могу подняться. Какая престранная штука, эта невидимая смерть. Ты ничего не чувствуешь, ничего не знаешь, но ты уже обречен. Часы заведены, и мина все равно взорвется. Будешь ты слушать врачей или нет, мина все равно взорвется. Так-то вот, Эйб… Расскажите лучше, что там нового на базе.
— Господи, что там может быть нового! Все ужасно обеспокоены, очень сочувствуют вам. Хотят вас видеть.
— Не надо. Я не хочу никого видеть.
— Понимаю. Но вы напрасно отпеваете себя. Вот увидите, все окажется не таким уж страшным. Мы вас подымем… Прежнего здоровья у вас уже, конечно, не будет, но мы вас подымем. Ничего угрожающего пока нет.
— Скажите честно, Эйб, сколько я схватил?
— Не знаю, Аллан. Не знаю! Мы ведь понятия не имеем, где и как это произошло. Откуда же тут знать дозу?.. Погодите немножко, все скоро прояснится.
— Ну примерно, Эйб, примерно! Больше или меньше шестисот?
— Ничего не могу вам сказать. И притом откуда вы знаете, что шестьсот рентген — летальная доза?
— Читал.
— Ерунда это. Все зависит от вида излучения и от того, какие органы поражены. Я знал одного. Он поймал тысячу двести… Выкарабкался. А другой, у него всего… В общем не забивайте себе голову дурацкими мыслями. Может быть, вы бы хотели увидеть кого-нибудь из близких? Скажите. Я сообщу.
— Нет, Эйб. Спасибо. У меня нет близких, с которыми мне бы хотелось повидаться… Теперь. Потом — не знаю, а сейчас — нет, не надо.
— Принести вам что-нибудь почитать? Это развлечет вас. Я назначил вам капельное вливание глюкозы на физиологическом растворе. Довольно утомительная процедура. В это время лучше всего читать. Хотите какой-нибудь детектив?
— Спасибо, Эйб. Принесите лучше фантастику. Она не только отвлекает от болезни, но и от работы тоже. Создает эффект присутствия. Точно ты все еще всемогущий теург-исследователь, а не полутруп. Нам, физикам, все время надо подсовывать какую-нибудь работу. Простой для нас опасен. Фантастика очень удачный эрзац. Достаньте мне фантастику, Эйб.
2 АВГУСТА 19** ГОДА. НОЧЬ. ТЕМПЕРАТУРА 37,2. ПУЛЬС 78. КРОВЯНОЕ ДАВЛЕНИЕ 137/80
У меня нет близких, которых бы я хотел увидеть здесь?
У меня нет близких?! А Дениз? Отчего так кружится голова?
Пространство свертывается в трубу и вытягивается в конус.
Как гулко и звонко здесь эхо! Скорее в этот тоннель из световых колец. Скорее назад. И я увижу Дениз.
Сверкает ночь. Горят, переливаются, мигают газосветные трубки реклам. Многоэтажные отели залиты светом. Они кажутся прозрачными, как желтые чуть затуманенные кристаллы. Безлюдно шоссе. Неподвижны араукарии и драцены. Пустынен и темен пляж. Сказочный лес из поникших конусов. Это спущены разноцветные тенты. Где-то играет музыка. И в такт ей бухает гулкий прибой. Слева от нас казино и ночные бары. Ветер приносит запах духов и вянущих фруктов. Справа — черный провал океана и пляж, который кажется затонувшим.
Еле видны огоньки судов на внешнем рейде. Моргает белый циклопий глаз маяка. А мы идем по затененной листвою дороге. Мимо разноцветных огней и освещенных витрин, вдоль призрачного пляжа.
Но вот дорога раздваивается. Освещенный рукав сворачивает к океану. Это путь на пирс. И влекомые властной традицией, мы идем в черноту, чтобы целоваться под фонарем, угасающим в мутно-зеленом островке светлой воды. Мы одни на дороге, но там мы не будем наедине. И все же идем, словно притянутые магнитом.
На пирсе старик рыболов. Он ведет над бездной длиннющее удилище. Стайка узких темных рыб приплыла на огонь. Они качаются в молочно-зеленом прибое, потом исчезают в черной, как нефть, воде и вновь возвращаются, пересекая рожденную раскачивающимся фонарем границу. А старик суетится. Мечется по пирсу, перевешивается через перила. Он без устали водит удилищем, но рыба клюет так редко. Он ловит на живых креветок. Я бы сам поймался на такую наживку, а глупая рыба не хочет. Вся стая качается на волнах, ослепленная, завороженная. Исчезает под пирсом и опять появляется. У старика на животе противогазная сумка. В ней еще трепыхаются пять рыбок. Он показал нам их, и глубокие морщины на его лице разгладились от детского счастья. Он доволен, полночный рыбак.
Океан разбивается о сваи в мелкие брызги. Соль и свежесть тают на наших губах. Скамейки и шезлонги залиты водой. Головы неподвижно застывших парочек тоже сверкают влажным блеском.
Мы уходим назад, в темноту. И я вижу в конце аллеи яркую малиновую точку. Мы почти бежим, чтобы, задыхаясь от смеха, увидеть еще одного ночного сумасшедшего — продавца жареных орехов, раздувающего угли в дырявой железной жаровне.
Потом, держа в руках горячие благоухающие дымом пакеты, опять спешим в темноту, чтобы броситься на еще не остывший песок. Я вырываю ямку и осторожно опускаю туда горящую зажигалку. Вот наш крохотный островок среди ночи, в которой утопает мир. Красноватые отблески ложатся на лицо Дениз. А тени под глазами становятся еще чернее и глубже. Три черных провала: глаза и рот. Мы плывем через вечность — два маленьких теплых комочка, вдруг поверивших в сказку. Нам кажется, что мы приблизились к великому таинству, и тоже будем вечны, и наш любовь останется вечной.
Я сказал ей потом: “Три года”. — “Целых три года!” — сказала она. “Всего три года”, — поправил я. Подумать только, через одиннадцать месяцев истекает срок моего контракта.
Не истекает, истекал. Теперь время остановилось, и контракт пролонгирован до страшного суда.
Я нигде не писал о Дениз. Ни в одной из анкет. Для военного ведомства у меня нет невесты. Иначе бы с нее сняли молекулярную карту. Теперь, даже если захочу, мы никогда не увидимся с ней. Юридически она посторонний человек. А посторонним лицам нечего делать на секретной базе. Ее даже не пустят в зону, если она каким-то чудом узнает обо мне и захочет приехать. Но она не узнает. Писать отсюда можно только близким родственникам, а Дениз — постороннее лицо. Ее адреса нет в спецреестре на пункте связи. Если я напишу ей письмо, его все равно задержат.
Вот какой ценой приходится расплачиваться за отказ от молекулярной карты. Даже о том, что меня не стало, она узнает только год спустя. Но все правильно. Иначе уже завтра утром я бы увидел у своей кровати молекулярную копию. Куклу, которая может ласкать и лить слезы. У нее тугая теплая кожа, тот же голос и смех, та же привычка натягивать чулок, выбросив вперед античную ногу. А ты ведь так одинок здесь, так истосковался. И ты не заметишь подмены. Ты не успеешь за две недели короткого счастья заметить обман. И кукла простится с тобой, и ты поцелуешь холодную мокрую щеку. Прощай, прощай! Прощай, уникальный дорогостоящий автомат, ты никогда не разгласишь стратегических секретов!
К нам на далекий полигон, где беззвучно и невидимо взрываются нейтронные бомбы и гамма-люстры, иногда приезжают женщины. Раз в год на две недели. Мне кажется, что все они куклы. Иначе почему же потом мужчины так горько и тупо пьют в одиночку? Напиваются вдрызг, разливая, как воду, “красную лошадь”? Отводят глаза, презирая самих себя, люто и остро тоскуют?
А быть может, все это не так, и к ним приезжают настоящие женщины из плоти и крови? Молекулярные копии производят лишь в самых экстренных случаях. Интересно, то, что случилось со мной, — это экстренный случай?
И все же, наверное, это нужно испытать самому, прежде чем пытаться понять тех, других. Я не верю, что можно повторить и Дениз. Нельзя же вернуть ушедшие мгновения, и ту ночь на пляже тоже нельзя вернуть. Как бы ни была совершенна новая форма, она всегда нова. Нова во времени. У нее нет прошлого, а только чужая память. Память Дениз о той ночи, но не Дениз, прошедшая через ночь.
Я слышал историю одного летчика. Он служил в наших войсках, действующих в джунглях. Маленькая локальная война. Но на таких войнах тоже убивают. Их базу атаковали ночью.
Нападающие появились, точно гномы из-под земли. Они пустили на проволоку каток для укладки асфальта. В жутких искрах, с шипением и треском, он врезался в электрическое заграждение и смял бетонный столб. Потом застыл — дымящийся, весь в черных пропалинах от крошечных молний. Они бросились в эту узкую брешь с винтовками на груди и фанерными листами над головой. По фанерным мосткам, по узким, изолированным одеялами лазам хлынула желтая река.