— Как раз наоборот говорили обо мне, — с горечью признался генерал-полковник. — Мать и отец особенно ценили во мне это ужасное послушание и не переставали бахвалиться, что их Фридрих — самый примерный немецкий мальчик. Господи, как бы я хотел не быть им… Вон Хайн… Да, кстати, — оживился он. — Хайн украл где-то гуся. Мне в подарок к Новому году!
— Мошенник! — Адам усмехнулся. — Ну, мошенник!
— Он украл гуся у какого-то русского старика. Оказывается, в городе еще есть русские, а я не знал. Впрочем, об этом потом. Никаких вестей от главного командования?
— Сейчас я заходил к радистам. Ничего, эччеленца.
Паулюс подавил вздох, готовый вырваться.
— А я все жду чего-то, — с горечью признался он.
— Ждать благоразумия? От кого? Не от старика ли Кейтеля, или, как его все называют, Лакейтеля?
— Но-но, Адам! Вы слишком позволяете себе…
— И ничуть, эччеленца! Или вы ждете разумных решений от Йодля, готового на любую подлость?
Генерал-полковник промолчал.
— Нет, нам нечего больше ждать, эччеленца. Надо самим принимать какие-то решения.
— Какие?
Адам не успел ответить — в дверь снова постучали.
— Да, — сказал генерал-полковник.
Вошел Шмидт.
ЕЩЕ ОДИН ГУСЬ
Глаза Шмидта прежде всего обшарили стол. Бутылка с коньяком на месте, блюда с гусем нет. Стало быть, этот негодяй Хайн, вопреки своему обычаю, не солгал.
— Как ваше здоровье? — обратился Шмидт к командующему.
— Так себе. Неважно.
Генерал-полковник отлично знал, что Шмидту глубоко безразлично его физическое состояние. Он недолюбливал начальника штаба, недолюбливал, сам не зная почему, хотя и высоко ставил его оперативные способности. Разумеется, он понятия не имел, что Шмидт, как о том шептались вокруг, — тайный агент гестапо, приставленный к нему несколько месяцев назад. Эти разговоры еще не дошли до командующего, а если бы и дошли, он вряд ли поверил бы им. Шмидт — гестаповец и, значит, член партии наци? Вздор!
«"Солдат и политика — вещи несовместимые", — говорил фюрер. — Политика не наше дело. Мы должны воевать и сломить сопротивление врагов фюрера, нации, каждой немецкой семьи, потому что враги только и думают, как бы уничтожить германский народ». Так привык думать и говорить генерал-полковник, обманывая или стараясь обмануть себя, разглагольствуя при каждом удобном случае, что он только солдат, только солдат, слышите?
И хотя командующий в душе сознавал, что никто не помышляет об уничтожении огромной нации, он усердно вколачивал эту мысль в головы своих подчиненных, а его армия уничтожала тех, кто якобы мечтал уничтожить всех немцев. Так было удобно думать, такие мысли устраивали генерал-полковника.
— Вы слышали новость? — спросил он, предложив жестом Шмидту стул. Сам он присел на узенькую койку. — Русские взяли Котельниково. Манштейн отступает.
— Да, к сожалению. — Шмидт хранил на лице непроницаемое выражение. — Но, думаю, далеко не все потеряно. Стратегический маневр, только и всего. Отход на новый рубеж, где Манштейн, разумеется, снова соберет силы для прыжка к нам.
— Вы полагаете, что эти силы еще есть? — бесстрастно спросил генерал-полковник.
— Полагаю.
— Верующий да верует, — пробормотал Паулюс.
— …Иначе чем объяснить ответ фюрера на вашу радиограмму? — помолчав, сказал Шмидт.
— Вы получили ответ? — оживившись, спросил генерал-полковник.
— Да.
— И что там?
— Сражаться. Таков ответ фюрера.
— Таков ответ фюрера… — машинально повторил командующий.
— Таков ответ нашего верховного вождя, — подтвердил Шмидт.
Очень долгое молчание.
— Скажите, он здоров?
— Кто?
— Фюрер, — раздраженно сказал генерал-полковник.
— К чему этот вопрос?
— Просто так. — Паулюс положил голову на жесткую подушку и хотел вытянуть ноги, но, вспомнив, что койка коротка ему, оставил ноги на полу. Ему было совершенно все равно, что ответил фюрер на телеграмму. Он заранее знал его ответ, а Шмидта спросил просто ради того, чтобы спросить хоть что-нибудь.
— Надеюсь, он здоров. — Шмидт пожал плечами.
— Дай бог. Здесь он мог бы легко простудиться. Я рад, что он и рейхсмаршал Геринг не навестили нас. Глава государства, главнокомандующий и его ближайший друг, советник и второй по значению человек в рейхе, должны заботиться о своей безопасности больше, чем мы, Шмидт. Какое горе могло бы постичь германскую нацию и нашу победоносную армию, если бы вдруг с фюрером и рейхсмаршалом Герингом случилась какая-нибудь неприятность! Нация и армия были бы убиты горем, вы не находите?
Шмидт находил, что командующего не понять: то ли он иронизирует, то ли говорит всерьез. В последнее время этот непонятный тон начал тревожить Шмидта, но пока для соответствующего доноса веского материала не было.
— Вы боготворите нашего фюрера, я вижу… — начал он для затравки.
— Мы особенно высоко ценим в нем гений полководца, — заговорил Адам, — а превыше всего — его отеческую заботу о величии и благополучии германской нации. Эта война, господин генерал, принесет неисчислимые радости нашей родине, даже если мы с вами, а с нами триста тридцать тысяч солдат и офицеров сложат головы в этом городе, на берегу этой реки. Я верю, что триста тридцать тысяч матерей, отцов и жен и по меньшей мере шестьсот тысяч детей не упрекнут фюрера за то, что он послал сюда их сыновей, мужей и отцов помирать или замерзать.
— И я уверен в этом, — согласился Шмидт.
Этот разговор то и дело прерывался. Офицеры приносили сводки, приказы и другие бумаги. Генерал-полковник, вооружившись очками, просматривал и подписывал их, после чего передавал Шмидту. Тот, скрепив своей подписью подпись командующего, выпроваживал ординарцев и вестовых. Ему хотелось уйти и часок другой поспать, но командующий в этот день был разговорчив, что случалось с ним довольно редко. Шмидт сидел, выуживал из пространных словоизлияний шефа и его адъютанта то, что ему могло пригодиться в будущем.
Прикрыв дверь за последним офицером, Адам вернулся к своей теме.
Я преклоняюсь также перед высокой честностью и правдивостью рейхсмаршала Геринга, не говоря уже о его исключительной храбрости, которую он проявил, скажем, при поджоге Рейхстага.
— То есть? — попросил уточнения Шмидт.
— Вспомните, как мужественно он вел себя на знаменитом процессе в Лейпциге, когда судили Димитрова. Кажется, так звали того коммуниста? Бог мой, с какой отвагой рейхсмаршал бросался на него и как искусно отводил лживые обвинения большевиков в том, что Рейхстаг поджег он сам.
— Да, да, как же, как же, конечно, помню! — живо откликнулся Шмидт. — Правда, он немного нервничал тогда.
— Помилуйте, господин генерал! — весело возразил Адам. — Да он рычал, как тигр, приходил в бешенство и грозил виселицей Димитрову, но ведь клевета может вы вести из себя кого угодно.
— Разумеется!
— И не забудьте его чудесной откровенности. В моих ушах до сих пор звучат его слова. Вы, вероятно, тоже помните их: «Каждая пуля, вылетевшая из дула пистолета полицейского, подчиненного мне, — моя пуля. Если кто называет это убийством, значит, это я убил… Я приказал это, и я принимаю на себя ответственность за это…» Какая могучая сила в этих словах, какой вызов прогнившему обществу и разным слюнтяям!
— Да, но примите и то во внимание, что каждая пуля, выпущенная из автомата солдата, подчиненного нам, — это наша пуля.
— Правильно, совершенно верно!.Различие, оно, конечно, вздорное, в том, что по нашему приказу убивают вооруженных людей, которые сами убивают нас. В кого стрелял рейхсмаршал, вы не можете вспомнить? В те времена, когда были произнесены эти слова, рейхсмаршал был начальником полиции Пруссии. Я не ошибаюсь?
— Нет. — Разговор все больше и больше не нравился Шмидту.
— Да, да, он был верховным начальником прусской полиции. Враг в те времена не стоял у ворот Берлина и не стрелял в немцев.
— Были внутренние враги, — буркнул Шмидт.
— Простите, я забыл о них, — чистосердечно признался Адам. — Марксисты, евреи, социал-демократы и прочая, не согласная с фюрером чернь. Да, он хорошо управился с ней. Отличная была работа! Разумеется, ему помогло гестапо вылавливать этих чудовищных преступников. Кажется, Он сам и создал гестапо… Прекрасное учреждение, господин генерал, вы не находите?
Шмидт всполошился. Неужели слухи о его причастности к гестапо дошли до адъютанта?
— Я не знаком с этим учреждением, — пробормотал он. — Очевидно, это тайная полиция, которая существует везде.
— Разумеется! — подхватил Адам. — Но рейхсмаршал Геринг и его преемник рейхсфюрер СС Гиммлер поставили его высоко над всеми подобными учреждениями. Они привили его сотрудникам исключительную гуманность, вселили в них дух самоотверженности и внутреннего благо родства. Мне припоминается дело Рема. Как идеально чисто была проведена та оздоровительная кампания!
Генерал-полковник, усмехаясь про себя, слушал этот разговор, хотя лицо его хранило полную непроницаемость. Да, он тоже помнил то дело. Не только помнил, но и отлично знал истинную подоплеку «путча», которого, как утверждали потом историки, вовсе не было.
Просто Рем, тот самый Рем, который подкармливал своего шпиона Адольфа Гитлера, а потом стал большой шишкой в империи фюрера и главой штурмовых отрядов СА — а в них было, ни мало ни много, три миллиона человек, — видно, возмечтал поконкурировать с рейхсвером и сделаться шишкой несравненно более видной.
Это пришлось не по вкусу генералам, поставившим Гитлера к кормилу власти. Помилуйте, какой-то проходимец хочет, видите ли, стать единоличным хозяином всей армии, СА и СС! Разумеется, Бломберг и К° не прочь были бы поживиться пушечным мясом из отрядов СА. Там что ни человек, то отъявленный головорез — клад для будущей грандиозной армии фюрера. Но, имея виды на пушечное мясо, генералы вовсе не думали делиться властью в армии с Ремом и его камарильей, его собутыльниками и гомосексуалистами.
Представители рейхсвера намекали и прямо заявили фюреру, что дальше такое положение терпеть невозможно: либо штурмовики, либо хорошо сколоченная армия. Не то, батенька, мы подумаем, не посадить ли вместо вас кого-нибудь другого, кто бы не шатался между Ремом и рейхсвером…
Рема пристрелили, быть может, еще и для того, чтобы фюрер мог отделаться от свидетеля своего довольно-таки гнусного прошлого. Штурмовики отныне не омрачали господ генералов — с ними было покончено. «Свой человек рейхсвера» доказал на деле, что он «всегда будет нашим».
ТРИ ПОЩЕЧИНЫ
— Нет, господин генерал, — сказал Адам и тем вывел генерал-полковника из задумчивости. — Вы должны согласиться со мной: рейхсмаршал Геринг — великий человек.
— О да! — Шмидт все еще не мог постичь, где в словах самого близкого и доверенного человека командующего армией искренность и где преступное осуждение.
— И как он выручил нас! Он делает все возможное, чтобы помочь нам. Мы не забудем этого никогда. Пусть не забудет и Германия.
Адам замолчал. Молчал и Шмидт…
На миг перед внутренним взором командующего возник теплый сентябрьский день; комната где-то в лесу под Винницей, стол, заваленный картами; страстно жестикулирующий человек с усами в униформе СС, дергающиеся губы, дико вращающиеся глаза.
— Мой фюрер, я бы просил вас принять во внимание то обстоятельство, что готовящееся наступление на большую излучину Дона не совсем обеспечено.
— То есть? — был надменный вопрос.
— Я говорю, мой фюрер, о все более удлиняющемся и слабо защищенном северном фланге. С другой стороны, имею в виду не очень высокую боеспособность войск на направлении главного удара вследствие отвлечения сил для обеспечения флангов.
— Короче! Короче и ясней!
— Мой фюрер, совсем недавно на Дон прибыли союзные войска. Их боевой опыт низок. Наступление совсем небольших русских сил в конце августа привело к тому, что итальянцы отступили сразу на двадцать километров.
— Трусы! Дальше?
— Я смею указать на слабость фронта у Волги, мой фюрер, и на опасность, повторяю, создавшуюся на флангах.
— Вы паникер!
— Мой фюрер…
— Что вам надо, в конце концов?
— Для взятия этого города на Волге, мой фюрер, мне нужны три свежие пехотные дивизии.
— Мы подумаем.
— Мой фюрер, я хотел бы знать ответ теперь.
— Вы получите его через командующего группой армий «Б», барона фон Вейхса. Возвращайтесь в армию. Этот город должен быть взят. Я ожидаю от вас, что при напряжении последних сил будет достигнут берег Волги на всем протяжении города и тем самым будет создана предпосылка для обороны этого бастиона. — Резкий взмах руки вверх. — Все!
— Хайль Гитлер!
Дверь открывается и закрывается за генерал-полковником. На своей спине он чувствует взгляд фюрера — взгляд удава.
Паулюс возвращается в армию. Да, ему дают подкрепление из армии Гота: две почти обескровленные танковые и одну пехотную дивизии, зато армия должна принять боевые участки двух переданных дивизий, так что на деле командующий получает только одну дивизию, да и ту, невероятно потрепанную русскими. Но и ее по частям забирают в другие соединения… Генерал-полковник шлет главному командованию и самому фюреру доклады, расчеты, схемы. Он доказывает, что надо прекратить наступление, просит снять с фронта танковый корпус, чтобы, пополнив его, использовать в качестве ударного кулака. Ему неизменно отказывают.
В октябре Паулюсу доносят о безусловной подготовке русских к грандиозному наступлению. Он сообщает об этом Верховному главнокомандованию сухопутных войск. Оттуда приходит ответ, подписанный Цейтцлером: «Русские уже не располагают сколько-нибудь значительными оперативными резервами и больше не способны провести наступление крупного масштаба. Из этого мнения следует исходить при любой оценке противника…»
И это в октябре! В том ужасном октябре, в дни кровавых боев, когда армия берег приступом каждый цех, каждый квартал, каждый дом!
Тикают часы. Адам и Шмидт молчат и курят. Все шагают по двору солдаты и офицеры; редкая стрельба нарушает молчание дня.
Генерал-полковник, вспоминая часы, проведенные в Виннице, усмехается. Он думает о бесплодных мечтаниях верховного командования взять этот город на Волге — мирный промышленный город, окруженный бескрайними степями, вовсе не похожий ни на крепость, ни на бастион, да и не готовившийся стать крепостью, но где каждый закоулок, каждая комната, подвал, чердак и даже лестничная клетка — почти несокрушимые крепости. Ему припоминаются слова фюрера на том знаменитом мартовском совещании в год начала войны, когда решалась дата вторжения в Россию. Фюрер сказал тогда, что идеологические узы недостаточно прочно связывают русский народ… Недостаточно прочно!…
Но в этом городе, черт побери, русский солдат так прочно защищает эти самые узы, как Паулюсу еще не доводилось видеть. Он стреляет до тех пор, пока не кончаются патроны. Но и тогда он не сдается, он идет в штыковую. Уже умирая, он все еще продолжает сопротивляться. Его не отодрать от этой земли. Он как бы примерз к ней, к этим камням, к железной арматуре заводов, провисших под бомбовыми ударами, к этим стенам, исклеванным очередями пулеметов и автоматов, к металлу и бетону, взорванному, перекрученному, искрошенному огнем, к этому городу, погибшему под грохот снарядов, под вой бомбардировщиков, под рев пламени пожаров.
И опять — в который раз! — генерал-полковник задал себе вопрос: «В чем дело? В чем же их сила? Неужели такие оптимисты они, если верить этим стихам, что читал Адам? Неужели действительно так бесконечно дорога им их власть, их порядки? Но ведь нам вбивали в головы, что русские ненавидят эту власть, презирают эти порядки… В чем же загадка этих поистине железных душ, сказочных исполинов, русских белокурых богатырей, рожденных революцией?»
Командующий читывал в свое время Достоевского и Льва Толстого — великих знатоков русской души. Но и читая их прославленные книги, он не находил ответа: что главное в этой душе? Да, она беззаветно суровая, но и нежная, сильная своей мужественностью и слабая добротой, бездонна глубиной и богата внутренним содержанием, но такая противоречивая!
«Куда ж исчезли все эти противоречия, когда они схватились с нами, вооруженными до зубов? Неужели они дерутся за ту самую жизнь, полную ограничений?»