На самом же деле, если подходить не формально, а по существу, становится очевидным, что Сократ остался при своем мнении, а Протагор при своем.
Сократ всегда имел в виду добродетель как нечто идейное, считая низкопробным чисто технические приемы софистов, якобы обучавших добродетели. И если он в конце спора пришел к мысли, что добродетель есть высшее знание, то, естественно, он считает возможным научить людей этому высшему знанию потому, что сам он только и занимался таким воспитанием людей.
Протагор, по сути дела, тоже не изменил себе. Он попросту отказывается обучать добродетели как высшему знанию, ибо он этого никогда не делал и не знает, как за это взяться.
Таким образом, сильные соперники остаются каждый на своих позициях. Здесь нет ни победителя, ни побежденного. Оба проявили максимальное умение спорить и убеждать окружающих, которые то и дело соглашаются то с Протагором, то с Сократом. Но среди всего этого фейерверка мыслей и нарочитой запутанности главной линии спора, рассчитанной именно на удивление публики, ничто не может поколебать твердости исконных идейных противников, хотя в конце спора Сократ снова прикидывается простачком, готовым вновь и вновь обращаться к определению добродетели под руководством мудрого Протагора, а Протагор тоже снисходительно одобряет рвение и ход рассуждений Сократа. Он готов признать себя не таким уж дурным человеком и совсем независтливым, благосклонно восхищаясь мудростью своего противника. «Протагор» — прекрасный образец платоновского диалога, в котором форма драматизма мысли приводит к совершенно неожиданным результатам ввиду чрезвычайно извилистого, противоречивого и прихотливого развития.
Наш читатель должен иметь в виду, что мы характеризуем здесь не столько Сократа и Протагора, сколько художественное мастерство Платона. Платон-художник максимально изобретателен в драматических ситуациях спорящих сторон, в находчивости, неожиданности, остроте смысловых эффектов, в бесконечном разнообразии конфликтов между антагонистами, в точных и вместе с тем парадоксальных ходах собственной мысли. Драматическая напряженность идей Платона нигде не прекращается.
Именно благодаря слишком подвижному и горячему драматизму мысли некоторые диалоги Платона не довольствуются одним главным спором противников.
В этом отношении интересен «Горгий», где ставится важнейшая проблема как жить? А в связи с этим — какова суть и цель риторики?
В «Горгии» не один, а целых три агона, и всюду участвует неутомимый Сократ, хотя противники меняются.
Сначала это знаменитый софист Горгий Леонтинский, затем его верный ученик Пол из Агригента (оба — сицилийцы) и, наконец, Калликл, молодой аристократ, богач, стремящийся к государственной карьере и не останавливающийся ни перед чем для достижения своих целей.
Хотя диалог и называется именем Горгия, но спор с этим последним занимает минимальное место.
Читатель предупрежден заранее, что Горгий только что выступал с речью в гимнасии, где теперь ведется его беседа с Сократом. Отговорка вполне удобная, чтобы за счет сокращения партии Горгия увеличить две другие.
Тема первого агона определение софистической риторики, как оно давалось самими софистами. Тема второго критика софистической риторики в том виде, как ее понимает Сократ. Тема третьего критика софистической риторики, основанной на теории естественного права.
Обе спорящих стороны приходят со своими учениками и поклонниками. Протагора сопровождает Пол, Сократа Херефонт, тот самый, кто вопрошал дельфийского оракула о мудрейшем человеке. Среди присутствующих независимостью выделяется Калликл, видимо, пригласивший Сократа встретиться у себя в доме с Горгием. Сначала для затравки пытаются спорить наподобие секундантов ученики соперников. Но затем в спор вступают сами учителя.
Они начинают с более широкого определения риторики, переходя все более к узкому ее пониманию. Оказывается, что существует противоречие между риторикой и наукой о внушении людям справедливости и фактическим злоупотреблением риторикой для совершения несправедливости и дурных дел. Сократ запутывает Горгия своими вопросами так, что даже Пол указывает на «невежливость» такого обхождения.
Здесь Платон прерывает спор, шедший в довольно мирных и благодушных тонах, небольшой интермедией, в которую вступил Пол, занимающий теперь место Горгия, зашедшего, по мнению Сократа, в тупик.
Пол спрашивает Сократа, что он сам думает о красноречии, начиная тем самым вторую тему более оживленного и основного агона. Сократ, конечно, делает вид, что хочет излагать все покороче, но для этого опирается на геометрическую пропорцию, пользуясь примерами из врачевания, поварского дела, правосудия и т. п.
Пол, в свою очередь, то задает сразу по два вопроса, то высказывает собственные суждения, так что даже Сократ, по его словам, «спотыкается» от такой неразберихи.
Для Сократа риторика не есть искусство, а только сноровка, основанная на опыте человека и обычная в каждом деле. Более того, риторика потакает часто низменным страстям и переходит в разряд угодничества, как бы укрываясь за настоящим искусством. Риторическое угодничество укрывается за искусством вести судебные дела и тем самым становится как бы поваром, ублажающим душу.
Риторика часто приносит огромное зло и совершает несправедливость, борясь за видимую правду. Настоящая норма для риторики, по мнению Сократа, — лучше самому подвергнуться несправедливости, чем причинить ее другому. Но эта норма никогда не осуществляется.
Пол, хотя и считает выводы Сократа «нелепыми», но видит, что у того все безупречно внутренне согласовано, и он готов признать себя побежденным.
Беседа опять прерывается уже второй интермедией, в которую вступает Калликл, не понимающий, серьезно или в шутку утверждает Сократ свою идею о том, что прекраснее самому претерпеть, чем обидеть другого. Для Калликла при утверждении такого тезиса жизнь переворачивается вверх дном.
Но для Сократа жить в ладу со своей совестью главное.
Сократ образно представляет себя музыкантом и главой хора, у которого лира скверно настроена, участники же хора поют нестройно. Большинство людей, как говорит Сократ, с ним не соглашаются и спорят. Но зато философ не вступает в разногласие с самим собой.
Калликл все еще не верит серьезности Сократа, называет его озорником, как завзятого ритора, и даже упрекает его в трескучих и давно избитых фразах.
С этого момента в третий агон вступает уже сам Калликл, доказывающий несовместимость природы и закона, установленного людьми для прикрытия своего бессилия. Калликл рьяно берется за дело. Чтобы уязвить Сократа, он даже начинает укорять и бранить противника, как это делалось в комедии перед решающим агоном. Калликл изображает Сократа в виде смешного, слабого, жалкого болтуна, в старости занимающегося на смех всем философией и по которому плачет кнут. Жесткие слова Калликла о ничтожестве философа, которого можно безнаказанно бросить в тюрьму, обвинить и казнить, вызывают иронические замечания Сократа. Он заставляет признать Калликла, что если лучшее — это сила, то мораль, установленная многими, сильнее, а потому она лучше отдельного гордого индивидуалиста. Тогда Калликл понимает свою ошибку в грубом физическом понимании силы и увертливо выдвигает новый тезис: сильный тот, кто разумно и мужественно управляет другими в государственных делах. На это Сократ возражает: а нужно или нет управлять самим собою? Самоуверенность Калликла не знает пределов. Управлять самим собой не нужно. Рассудительность и мужество заключается в свободе наслаждений и своеволии.
Сократ со смехом сравнивает такую жизнь по своей ненасытимости с дырявым сосудом. Калликл же предпочитает эту жизнь отсутствию наслаждений, на что Сократ тут же предлагает различать наслаждения дурные и хорошие. Но Калликл отвергает это различие, что дает повод Сократу на многих примерах доказать различие между удовольствием и благом, а также, что первое надо всегда подчинять второму.
Из этого сложного лабиринта мыслей о законе, природе, силе, слабости, философии, разумности, наслаждении и благе Сократ незаметно выходит к главной теме, начатой еще в споре с Горгием. Оказывается, риторика должна быть сознательно проводимым искусством наслаждения благих чувств и для достижения высшего блага должна создавать в душе строй и порядок, придавая душе целостность и законность, что изгоняет из души стремление к дурным удовольствиям и несправедливости.
Последняя мысль Сократа многократно повторяется как музыкальный рефрен на разные лады. Учение об общественно-личной справедливости подтверждается великолепным в своих подробностях мифом о загробном суде с его наградами и наказаниями.
Наглость и беспринципность Калликла разбиваются об уверенность Сократа в своей духовной силе достойного человека, борющегося за истину, который не побоится ни доноса, ни клеветы, ни несправедливости суда, ни смертного приговора. Калликл замолкает, не побежденный логикой, но обезоруженный этой наивной и твердой верой философа в торжество блага. Ему остается только терпеливо выслушать поучительный миф, рассказанный Сократом, и повторять «конечно», «пожалуй», «разумеется» Хотя Калликл остался тем же самым гордецом и «сильным» человеком, но он уже внутренне боится за судьбу Сократа, она даже страшит его, и он, утеряв самоуверенность, смиренно выслушивает призыв старика «Давай и жить, и умирать, утверждаясь в справедливости и во всякой иной добродетели».
Структуру платоновских диалогов часто очень трудно установить, так как в них множество повторений, уточнений, возвращений к предыдущим тезисам, уклонений в сторону Создается впечатление многоголосия музыкального произведения, а не точно формулированной логической последовательности. Благодаря драматизму мысли, слишком подвижному и страстному, который и создает диалог, законченность и систематичность как бы все время ускользают в сторону. Но именно эти бесконечные зигзаги и каскады мыслей, когда все кипит и бурлит от все нового и нового их напора, придают диалогу особое чувство непосредственного, живого, реального спора.
Глава X. САМООТРИЦАНИЕ ДРАМАТИЗМА
С годами, правда, пылкий драматизм Платона постепенно затухает, становится намного спокойнее. Но внешняя упорядоченность и приглушенность интеллектуальных страстей выдвигает уже иную сторону беседы — мудрую рассудительность, любовное созерцание идей, стремление к вдумчивости, к всестороннему, неторопливому рассмотрению поставленной задачи. Создается впечатление, что участники беседы стали старше не только внешне, но и внутренне, повзрослели в философских спорах и утеряли свой прежний боевой задор, хотя Сократ остается все тем же беспокойным и неуемным.
Действительно, если присмотреться к таким диалогам как «Теэтет», «Софист», «Парменид», «Филеб», «Политик», то выясняется, что изменились и действующие лица диалогов, и обстановка, в которой диалоги происходят.
Теперь здесь нет драматических ситуаций из жизни Сократа. Время постепенно сгладило горе Платона, а Сократ лишился выразительного и острого биографизма. Он превращается в несколько абстрактного носителя истины, теперь уже воплощая в себе чисто платоновское учение о высших идеях, по образцу которых строится и живет мир. Да и собеседники его уже не задиристые софисты, а люди глубокой и серьезной науки, равные ему по своей приверженности к истине, несмотря на то, что одни из них даже старше Сократа, а другие зрелые, полные сил или совсем юные. И несмотря на то, что Сократ в одном из труднейших диалогов («Парменид») вдруг появляется перед нами совсем еще юным собеседником престарелого Парменида, он очень разумен, серьезен и внутренне уже совершенно взрослый человек. Здесь платоновский диалог теряет характер агона, собеседники не антагонисты, а союзники, заинтересованные в совместном выяснении поставленной проблемы. Да и сами эти проблемы уже не имеют ярко выраженной моральной сути прежних диалогов, которые часто задевали людей за живое, когда одни выдавали себя за прекрасных и знающих, не являясь таковыми, а другие прикидывались наивными и несмышлеными, чтобы вызвать первых на откровенность и в конце концов разоблачить их.
В «Теэтете», например, выясняется проблема знания и критикуется истинность чувственного восприятия мира. Участники диалога — старый Сократ, Феодор Киренский — известный математик, зрелый, солидный мужчина и Теэтет — совсем еще мальчик, но уже удивляющий Сократа своими способностями, будущий известный ученый, имя которого связывали с платоновской Академией.
В диалоге «Софист» исследуется диалектика бытия и небытия, как условие возможности отличать истину от лжи. Заняты в беседе те же действующие лица, что и в «Теэтете», да еще не названный по имени философ из Элеи, которому принадлежит главная роль. По желанию Сократа элейский гость выбирает в собеседники молодого Теэтета, чтобы не произносить длинного монолога, а остальные спокойно внимают развитию беседы. Сложнейшее определение софиста как обладателя ложного знания, основанного на подражании истине, дается здесь с помощью логически построенных таблиц. И хотя здесь вырисовывается как будто иерархия понятий, похожая на ту, что когда-то Платон изобразил в «Пире», но по сути дела в них очень мало общего.
Если в «Пире» Платон, как по ступенькам уходящей ввысь лестницы, восходит к высшему идеалу прекрасного, пользуясь при этом чисто жизненными примерами и опираясь на замечательный образ вынашивания и порождения прекрасного, которым наполнено все живое, то в «Софисте» идут скрупулезное составление, соединение и сцепление отдельных перекладин схематической, чисто мысленной лестницы понятий, хотя собеседники оперируют такими житейскими примерами, как искусство, борьба, охота на птиц и рыб, торговля, судопроизводство, состязание, спор и т. д.
Все эти перекладины одной лестницы понятий, в результате которой софист определяется как рыболов, ловящий людей на крючок ложной мудрости, или как охотник или спорщик, являются как бы кусочками некоей абстрактной мозаики. Собеседники прилаживают то так, то этак отдельные кусочки, примеряя их, скрепляя, приколачивая до тех пор, пока не опустятся с вершины лестницы самого общего понятия творческого искусства к самому низу наиболее частного проявления этого искусства, а именно к софистике.
Софист — мнимый мудрец, подражатель истине, желающий показаться прекрасным невежественной толпе. Ученик Платона Аристотель впоследствии будет писать в своей знаменитой Метафизике»: «Софист присваивает себе такой же вид, как у философа, ибо софистика — это не что иное, как мнимая мудрость».
В «Софисте» нет и следа того юношеского воодушевления, с которым старик Сократ представил участникам «Пира» мысленное восхождение ввысь с первой ступени до последней в поисках обладания высшим Благом. В «Пире» это восхождение к лучшему и прекрасному образу красочно пронизано положительными эмоциями и поэтому кажется каким-то ярким лучом, пронизавшим спутанную хаотичность первичных жизненных ощущений. В «Софисте» определение ложной мудрости уже заранее создает какую-то тягостную, нудную обстановку. Собеседники медленно и терпеливо, спотыкаясь и ощупывая перекладинки ступенек, спускаются с высоты творческого искусства, воплощаемого в искусстве божественном и человеческом, в глубину обыденности и мнимой софистической мудрости. В «Пире» все насыщено просветленностью, в «Софисте» все окутано смутной неясной мглой.
В диалоге «Парменид», где рисуется сложнейшая диалектика «одного» и «иного» как условия существования высшего «образца» или «идеи», по которой строится бытие, есть свой пролог и трехчастное деление, а между второй и третьей частями даже помещается интермедия. Но все это разделение условно, чтобы выделить внутренний ход беседы и ее границы.
В центре диалога старец Парменид, его знаменитый ученик Зенон и двое юношей — Сократ и Аристотель (ничего общего не имеет с великим философом), жаждущие знания. Диалог начинается беседой Зенона и Сократа, пытливые вопросы которого и его пыл в рассуждениях восхищают Парменида. Юный Сократ представлен здесь достойным собеседником Парменида и каким-то очень взрослый и умудренным. Парменид, беседуя с ним во второй части, как с равным, благожелательно разъясняет ему свое понимание «вещи» и «идеи», частного и общего. На проницательные замечания Сократа ни Парменид, ни Зенон не досадуют, а даже переглядываются с улыбками восхищения. Но когда начинается беседа Парменида с Аристотелем, то оказывается, что этот юный собеседник нужен только для того, чтобы служить Пармениду эхом его собственных раздумий. По сути дела, перед нами тонко продуманный диалог старика Парменида с самим собой об абсолютности и относительности единого. Аристотель — это голос, который вторит Пармениду. Но этот голос необходим, так как Парменид хочет сделать свои сложные рассуждения наиболее понятными и потому расчленяет их по возможности на все более и более минимальные отрезки мыслей. Он продвигается вперед, повторяет, закрепляет, резюмирует свои мысли. Аристотель же подтверждает их словами: «Именно так», «непременно», «правда», «правильно», «безусловно», «как же иначе», «конечно», «да», «совершенно верно», «очевидно», «именно», «выходит так», «возможно», «так», «невозможно». Но, если надо, любознательный Аристотель задает вопросы «как это?», «каким образом?», «как же иначе?», «почему?», «как же так?», заставляя Парменида повторять и разъяснять.
Иной раз Аристотель, как эхо, буквально вторит последним словам Парменида («Не будет ли оно неподобным?» — «Конечно, неподобным». — «Очевидно, неподобное будет неподобно неподобному?» — «Очевидно». — «Единое причастно к неравенству?» — «Причастно». — «Неравенству принадлежат великость и малость?» — «Принадлежат». — «Выходит, несуществующее единое и стоит на месте и движется?» — «Выходит, так»). И этот мерно повторяющийся отголосок развернутой мысли Парменида фиксирует всеобщее внимание, как бы еще раз закрепляя его именно на данном пункте, И когда Аристотель заканчивает диалог словами «Истинная правда», хочет или не хочет читатель, но он проникается каким-то благоговением перед почти священным ритуалом беседы мудреца с непосвященными, воспринимая всю эту неторопливость мысли как некое торжественное введение неофита в храм истины.
Такую же роль мудрого наставника, но уже в вопросе об общей диалектике идеи высшего блага, порождающей удовольствие, играет Сократ в «Филебе». Теперь не Парменид беседует с двумя юношами, а старик Сократ с юными собеседниками Протархом и Филебом. Причем Протарх, сын богача Каллия и, видимо, учившийся у софиста Горгия, повторяет партию Аристотеля из диалога «Парменид», а Филеб ограничивается лишь несколькими репликами. И это примечательно, так как Филеб, по имени которого назван диалог, не историческое лицо, а лишь символ, судя по его имени (греч. philebos — «любитель цветущей юности»), любителя наслаждений.
Если обратиться к диалогу «Политик», то и здесь Сократ ограничивается несколькими вводными репликами вначале, как и Феодор Киренский. Беседа ведется мудрым чужеземцем из Элеи (перед нами непосредственное продолжение «Софиста») и неким вымышленным лицом — Сократом Младшим, который в «Софисте» присутствовал в виде молчаливого персонажа.
Платон бегло упоминает, что Теэтет устал от предыдущей беседы и его место заступил юноша Сократ.
Все более заметно, как знаменитый Сократ, непременный участник бурных споров, постепенно отходит на задний план и его заменяют юноши-двойники, Теэтет и Сократ Младший, напоминающие собой его самого в молодые годы, а роль ведущего беседу выпадает на долю философов из элейской школы, занятых отвлеченной проблематикой бытия и его познания.
То здесь выступает сам Парменид вместе с Зеноном, а то безымянный их ученик, безупречно конструирующий схемы общих и частных понятий в определении софиста и политика. Недаром Платон сравнивает ход мысли, приводящий к обозначению царственного политика, с ткацким и шерстопрядильным искусством, когда мастерицы узелок за узелком, петля за петлей из отдельных нитей создают прочную и надежную ткань.
Но вот даже и эта беседа, где почти уже нет места пытливой мысли Сократа, замирает.
В этом отношении особенно характерен такой же поздний платоновский диалог — «Тимей».
В «Тимее» ставится глубочайший вопрос о создании мира великим божеством, мастером-демиургом. Здесь, кроме Сократа, еще несколько действующих лиц, готовых к оживленной беседе. Но когда хозяин дома Критий увлекательно начинает рассказ об Атлантиде, буквально через несколько реплик диалог прерывается, и внимание слушающих сосредоточивается на приезжем философе-пифагорейце Тимее Локрском. Окружающие молчат, внимая теперь уже развернутому монологу Тимея, который рисует грандиозную картину построения Вселенной. Голоса Сократа здесь почти не слышно, и мудрое поучение находится целиком во власти Тимея.
Если пойти еще дальше и взглянуть на два самых больших сочинения Платона «Государство» и «Законы», каждое из которых занимает почти по целому толстому тому, то приходится признать такую деформацию диалога, которая уже трудно совместима с любимым жанром Платона.
В «Государстве» целых десять частей, или книг, множество действующих лиц. Но большею частью все это пассивные слушатели и молчаливые персонажи. Главное лицо этого сочинения Сократ. Рядом с ним родные братья Платона — Адимант и Главкон, к которым постоянно обращается Сократ и которые создают видимость беседы.
Еще ни в одном диалоге Платона не было столько молчаливых гостей, какие собрались в доме Кефала. Никакого участия в разговоре не принимают сыновья Кефала — Лисий (будущий знаменитый оратор), Евтидем, Никерат, сын полководца Никия, софист Хармантид, другой софист — ученик Фрасимаха. Диалог превращается в размышление Сократа об идеальном государстве, и он только для видимости обращается к своим соседям, и те односложно ему поддакивают. Каким-то запоздалым напоминанием о давних бурных спорах с софистами является здесь фигура Фрасимаха из Халкедона, находчивого, умного, но упрямого и самоуверенного. Известно, что впоследствии он повесился, хотя проповедование житейской мудрости считал своей профессией. Фрасимах — единственный оппонент Сократа, который порывается вмешаться в разговор, и сидящие рядом его удерживают. Но тот, по словам Платона, как зверь, весь напрягшийся, набрасывается на Сократа и его собеседников, прекрасно замечая, что все они «играют в поддавки». Он давно раскусил иронию Сократа и его манеру прикидываться простачком. Этот напористый софист несколько оживляет беседу своей перебранкой с Сократом, вступая в нее в начале первой книги, где ставится вопрос о том, что такое справедливость.
Форма вопросов и ответов в «Государстве» удобна для Платона как проверка собственных мыслей и теории. И он то и дело заставляет робких собеседников подавать реплики, чтобы создать повод для дальнейшего развития идей Сократа.
Размышления в «Государстве» с трудом поддаются системе, и поскольку все сочинение есть как бы рассказ Сократа о бывшей давно встрече, то это очень хорошее основание для того, чтобы Сократ один пересказывал все реплики и один вел беседу за всех.
По сути дела, «Государство» — это как бы сценическое представление, где участвует один актер, разыгрывающий сразу все роли. Но только здесь не театр драматических ситуаций, а драматизм мысли, взятый в чистом виде и из-за сложности этого процесса трудно прослеживаемый, дифференцируемый и иной раз даже неуловимый.
«Законы» — произведение престарелого Платона, умудренного и разочарованного жизнью. Перед нами неторопливая беседа трех старцев, текущая медленно, с повторами, возвратами, углублением и оттачиванием мысли, строящей законодательство того общества, которое было теоретически создано Платоном в «Государстве».
Действие происходит не в любимых Афинах, а на Крите, родине мифического законодателя Миноса. Здесь встречаются гость из Афин (в котором соблазнительно видеть самого Платона), критянин Клитий и спартанец Мегилл, обсуждающие лучшее государственное устройство.
Два старца, гордые тем, что Зевс и Аполлон передали свои законы царю Миносу на Крите и Ликургу в Спарте, делятся своей мудростью с третьим, приехавшим из Афин. Беседа ведется в пути по жаркой дороге с передышками под тенью деревьев.
Впереди ждет беседующих святилище Зевса Идейского, и все трое ободряют друг друга речами. Но среди изобилия мудрых речей о жестких законах нового государства не хватает доброго смеха Сократа, его ласковой и хитроватой улыбки, его задорных вопросов. Сократ, непременный участник всех диалогов Платона, теперь слишком далеко. Сократ ушел, и с ним исчез пафос диалектического спора. Зато перед нами полное согласие собеседников, придумывающих все новые и новые тонкости, чтобы регламентировать каждый шаг человека. Мысль их не движется от сталкивающихся противоречий, а вращается сама в себе, не выходя в бескрайние и опасные просторы духа. Она неподвижна, как день летнего солнцестояния, в который протекает беседа. Сократа впервые нет в последнем сочинении Платона, но зато здесь присутствует высший арбитр в виде некоего Ночного Совета, который уже мысленно придумывают для нового государства старцы. И этот совет старейшин (а в него, конечно, войдут и наши три спутника) состоит из десяти очень престарелых и очень беспощадных законодателей. Платон с тяжестью в сердце признается, что это «божественное собрание» держит в руках все государство и в предрассветном сумраке, еще до восхода солнца, решает судьбу каждого нового дня идеального общества.
Так заканчивается Платоном развитие его диалогов как драмы мысли, превращаясь постепенно в отрицание самой этой плодотворной формы, а значит, и упраздняя главного искателя истины и виновника страстных споров — самого Сократа.
Глава XI. ИЛЛЮЗИЯ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ
Какова бы ни была форма диалогов Платона, он чрезвычайно тщательно подготавливает протекание главной, находящейся в центре внимания автора беседы. Казалось бы, зачем нужно Платону так присматриваться к бесконечным мелочам и деталям, упоминать множество действующих лиц, объяснять подробности, поводы встречи героев, указывать на даты, числа, даже часы протекания разговора. И когда все это обилие разбросанных очень непринужденно, а на самом деле заботливо распределенных фактов собрано воедино, то невольно рождается чувство удивительной правдоподобности событий, изображаемых в диалоге.
Мы приходим к выводу, что Платон был чрезвычайно озабочен тем, чтобы воспроизвести реально условия и основания для своих драматических сцен. В диалогах, где непременно фигурирует Сократ, Платон хочет казаться непредвзятым летописцем его славной жизни и представить ее как сцепление вполне реальных фактов, подтвердить которые готовы многие очевидцы. Здесь происходит явное стремление сконструировать иллюзию реального протекания действия во времени и пространстве. По закону компенсации Платон восполняет обилием приведенного материала полное отсутствие сведений, которые мог бы оставить, но не оставил потомству сам Сократ в своих так никогда и не написанных сочинениях.
Иллюзия реально становящегося бытия начинается у Платона с твердого установления времени, когда происходит то или иное событие. Если распределить диалоги Платона по шкале этого художественно-условного времени, то окажется, что они все связаны с фактами из жизни Сократа, начиная с юных лет и кончая его смертью. Причем группировка диалогов такова, что самые большие, сложные и даже громоздкие диалоги укладываются всего лишь в несколько дней. Биография Сократа предстает перед нами чрезвычайно сжатой во внешнем протяженно-временном отношении, но зато тем более поражают необъятность его духа и глубина его мысли.
Интересно и то, что в диалогах позднего периода, написанных старым Платоном, Сократ рисуется или молодым, или очень условным, вне живых примет, или совсем отсутствует.
В диалогах раннего и зрелого времени перед нами тот Сократ, которого непосредственно знал и любил юноша Платон. Мы не думаем, что здесь происходит затемнение и стирание событий далекой юности в памяти Платона. Нет, просто Платон из области внешнего драматизма биографии Сократа, свойственного философу-художнику, переходит к области внутреннего драматизма, глубоких раздумий философа-теоретика, создающего свою систему, выходящую за пределы сократовского учения и требующую огромного напряжения логической мысли.
Сократ является перед нами пылким юношей то ли пятнадцати, то ли двадцати лет в диалоге «Парменид».
Платон никогда не знал такого Сократа, поэтому здесь меньше всего реальных примет, связанных с самим Сократом, но, чтобы оттенить его молодость, подчеркивается прекрасная, крепкая старость шестидесятилетнего Парменида и зрелое цветение сорокалетнего Зенона. Встреча происходит якобы около 449 года в Афинах, но Платон всячески отстраняется от того, чтобы его упрекнули в неясностях или неточностях. Это так называемый пересказанный диалог, создающий перспективу во времени.
Свидетелей диалога, бывшего многие годы тому назад, уже почти не осталось, и примечательное событие излагается через третьи руки. В прологе некий Кефал из Клазомен (он не имеет ничего общего с Кефалом из «Государства», отцом оратора Лисия) рассказывает своим собеседникам о своем приезде вместе с друзьями в Афины и о встрече с братьями Платона Адимантом и Главконом. Клазоменцы слышали, что Антифонт, сводный брат Платона по матери, был близок с другом философа Зенона Пифодором и от него знал о бывшей в давние годы встрече Парменида, Зенона и Сократа в Афинах. Клазоменцы и афиняне отправляются в дом к Антифонту, и тот пересказывает им со слов Пифодора и Зенона этот давнишний разговор.
Таким образом, Кефал излагает своим слушателям то, что он слышал от Антифонта, которому, в свою очередь, со слов Зенона передал Пифодор.
Всмотритесь в эту вереницу персонажей. Все это, главным образом, вполне реальные, исторические лица, и обстановка изображается непринужденно-естественная. Но временная перспектива столь удаляет от нас все подробности беседы, что она предстает перед нами в чистом виде и читатель даже не вспомнит ни непосредственного рассказчика, ни целого ряда его предшественников. Их голоса затихли где-то вдалеке, и беседа между элейцами и Сократом будто и не нуждается в посредниках. Иллюзия живого протекания разговора достигнута вполне. Но вместе с тем на всякий случай про запас всегда сохраняются не совсем достоверные свидетели этой беседы.
Действие «Протагора» будто бы происходит в 432 году, за год до начала Пелопоннесской войны. Место действия Афины, дом богача Каллия. Сократ — тридцатисемилетний цветущий человек, Критий, Агафон и Алкивиад — еще совсем юноши. Еще живы Перикл и его сыновья, умершие от чумы в начале войны. Все участники диалога исторические лица — софисту Протагору было 48 лет, Продику 38. В диалоге множество деталей и мелочей, уточняющих обстановку богатого дома, одежду и повадки гостей, суету слуг и слухи, ходящие по городу о приезде Протагора.
Эти подробности вполне естественны, так как диалог представляет собою рассказ Сократа некоему другу о только что бывшей встрече с Протагором.
В диалоге «Протагор» живой, молодой Сократ полон любопытства, задора, иронии и поэтому так насмешливо, точно и беспощадно рисует пышный ритуал явления Протагора собравшимся гостям и дает характеристики присутствующим. Однако в споре Сократ представлен чересчур умудренным и опытным, то есть таким, каким его знал хорошо Платон. Зато отдаленность времени создает видимость совершенно непредвзятой картины пока еще довольно благодушного спора между сторонами, не успевшими надоесть друг другу.
В «Государстве», «Тимее» и «Критии» тоже достаточно мелких подробностей, уточняющих время и место разговоров. Действие их происходит будто бы в 421 году, то есть когда Платону было всего шесть лет, а Сократ — полный сил сорокавосьмилетний мужчина. Уточняется и месяц беседы— таргелион (май-июнь), тот самый, в который родился Платон. Упоминается красочный праздник в честь Артемиды-Бендиды, почитаемой фракийцами и афинянами. Место беседы — Пирей, близ Афин, в доме оратора, силицийца Кефала, приехавшего в Афины по приглашению Перикла и умершего в 404 году. Указаны даже часы, в которые протекает беседа. Она занимает время между дневным торжественным шествием в честь богини и вечерними лампадодромиями (бегом с факелами) тоже в ее честь.
Лица в доме Кефала — все реальные, исторические. Сыновья Кефала — Полемарх, Лисий и Евтидем, судьба которых была хорошо всем известна. В правление «тридцати тиранов» Полемарх без предъявления обвинения был приговорен к смерти и вынужден был выпить яд цикуты. Его брат Лисий бежал из Афин, а потом вернулся, чтобы стать знаменитым оратором. Здесь же родные братья Платона Адимант и Главкон. Свидетель разговора, Никерат, сын полководца Никия, погибшего в 415 году в Сицилийской экспедиции. Здесь же софист Фрасимах с учениками и поклонниками. Но примечательно, что все, кроме Фрасимаха, выполняют роль статистов, то ли молчаливых, то ли подающих необходимые реплики. Как уже было сказано выше, все «Государство» — пересказ Сократом беседы в доме Кефала, бывшей накануне, своим друзьям, с которыми он назавтра в доме Крития будет слушать рассуждения философа Тимея. Временной перспективы здесь совсем нет. Впечатления беседы совершенно свежи в памяти Сократа. Вот почему он так обстоятельно ее передает, со всеми мельчайшими оттенками и извилинами процесса мысли.
Нет ничего удивительного, что Сократ исполняет партии сразу за всех собеседников. Их голоса еще звучат в его памяти. И многочисленные гости в доме Кефала для Платона только предлог, чтобы раскрыть во всей полноте ход мыслей Сократа, а по сути дела говоря, свой собственный.
«Тимей» и «Критий» примыкают по времени их протекания к «Государству». Через два дня после Бендидий приносят жертвы Афине. Может быть, это праздник омовения Афины-Плинтерии. Участники беседы — Сократ, Тимей Локрский, пифагореец приблизительно семидесяти лет, Гермократ, сицилийский полководец средних лет, и Критий, хозяин дома, родственник Платона. Пелопоннесская война в разгаре, но гости, видимо, приехали в момент затишья, возможно, в период Никиева мира (421 г.). Пройдет несколько лет, и Гермократ, беседующий с Сократом, станет вдохновителем победы над афинскими морскими силами в сицилийской кампании 415 года, которую потом драматически опишет Фукидид.
Здесь много мелких деталей, как будто необходимых для создания иллюзии действительности, но на самом деле вносящих путаницу в свидетельства отдаленных очевидцев и даже ставящих под сомнение фигуру Крития. А Платону, как писателю-художнику, как раз и нужно, с одной стороны, представить весь антураж «Тимея» и «Крития» как можно более реально и естественно, но вместе с тем сам рассказ хозяина дома о легендарной Атлантиде сделать настолько проблематичным, чтобы не нести за него никакой ответственности.
Автор устраняется от уточнения главных деталей, и вся тяжесть свидетельства перекладывается на рассказчика.
А ему, некогда десятилетнему мальчику, история об Атлантиде была рассказана его стодевяностолетним дедом, тоже Критием, который, в свою очередь, слышал ее от своего родича, знаменитого Солона. Что осталось в памяти десятилетнего ребенка, а теперь старика, который вспоминает те времена, когда стихи Солона были еще новостью, остается на совести рассказчика, а это как раз и нужно Платону.
Установив столь отдаленные временные взаимосвязи, Платон может со всей присущей ему богатейшей фантазией, не отвечая за истину древних событий, живописно расписать мифическую войну атлантов и афинян, а затем и все устройство великой Атлантиды.
Временная перспектива столь отдалена, что автор может с ней никак не считаться, и она нужна ему только как повод или рамка для своего собственного повествования. Но иллюзия живой беседы и свежести воспоминания Крития сохраняется вполне.
В три дня месяца таргелиона 421 года Платон умещает три диалога, из которых одно только сочинение «Государство» занимает объем целого тома.
Сжатость фактического времени здесь предельная, но это никак не отражается на развитии излагаемых идей. Мысль сама по себе беспредельна, и никакие рамки реально ограниченного времени ей не помеха.
События «Федра» и «Пира» относятся Платоном к 416 году, когда Сократу было за пятьдесят, Федр был еще двадцатилетним юношей, а Алкивиад уже достаточно опытный в политике тридцатилетний мужчина.
Мирный пейзаж на берегу реки Илиса, где под платанами на зеленой траве, среди тени прибрежных кустов и аромата летнего полдневного зноя пристроились Сократ и Федр, создает интимную обстановку доверчивых отношений старшего и младшего собеседников. Эта полная как будто достоверных подробностей и примет идиллическая обстановка в окрестностях Афин прекрасно гармонирует с темой диалога, посвященного определению любви. «Федр» логически объединен с диалогом «Пир» и его темой высшей красоты и высшего блага. Однако связь эта ощущается не только в единстве логически-проблемном и временном, но в самой атмосфере праздника. Сократ там и здесь в окружении молодежи, друзей, учеников. Знойная безмятежность летнего дня в «Федре» сменяется пиршественным торжеством в гостеприимном доме Агафона по случаю его победы в театре. И там и здесь настоящее духовное пиршество. И хотя в «Федре» редкостная для Платона картина непосредственной беседы, никем не пересказанной, а в «Пире» нас ожидает целое нагромождение посредников в рассказе, этот последний производит впечатление одной из острейших драматических сцен Платона.
В «Пире» рассказ ведется от лица ученика Платона Аполлодора Фалерского, идущего из дому в Афины и встретившего по дороге своего приятеля Главкона. Сам Аполлодор на пиру у Агафона не был, а слышал о нем от Аристодема, неотступно следующего за Сократом. Самое интересное, что все пиршественные речи об Эроте и подробности обстановки Аполлодор со слов Аристодема рассказывает своим друзьям 16 лет спустя (около 400 г.), после пира у Агафона (около 421 г.), воспроизводя полностью свою давнюю беседу с Главконом. Итак, перед нами открывается пересказ ведущего диалог лица собственной его беседы со вторым лицом о событии, услышанном от третьего лица.
Всю эту сложность отношений можно выразить так — Аристодем: Аполлодор — Аполлодор: Главкон — Аполлодор: друзья, то есть здесь тройная зависимость слушателей Аполлодора от исходного источника.
Метод передачи рассказа в рассказанном давно рассказе дает Платону полную свободу действий, одновременно создавая полную иллюзию реальных событий во времени и пространстве. В конце концов читатель и вовсе забывает обо всех этих посредниках и упивается тонкостями застольных речей о боге любви и веселыми интермедиями. В финале «Пира» даже нет ни одного упоминания о рассказчике Аполлодоре. Он исчез бесследно. И только верный Аристодем, неожиданно появившийся в заключительной строке диалога, продолжает следовать, как тень, по пятам Сократа. Не для того ли, чтобы еще и еще раз поведать о своем учителе любопытным собеседникам, которые, в свою очередь, приукрасят увлекательным вымыслом очередное событие из жизни Сократа и разнесут его по свету?
Нарочито создаваемая Платоном иллюзия действительности опирается на столь отдаленную временную перспективу, что создает для Платона заманчивую возможность расцветить по своему желанию изображаемое, превращая сочинение философа в подлинно художественное произведение.
Диалоги триады «Теэтет», «Софист», «Политик» — очень сложных по типу развития внутренних перипетий мысли — примыкают один к другому не только в отношении постановки вопроса, но и происходят подряд в течение трех дней. В «Теэтете» тот же принцип, что и в «Пире», только временная перспектива уходит еще дальше. Перед читателем запись диалогов старика Сократа с его друзьями накануне судебного процесса. Запись эту сделал Евклид из Мегар со слов своего учителя Сократа, затем уточнял и восстанавливал давние страницы. В дни Коринфской войны (около 369 года) Евклид повстречался с тяжело раненным и больным Теэтетом, теперь уже человеком зрелых лет, которого везли из Коринфа через Мегару в Афины. Евклид делится впечатлениями об этой войне с Терпсионом, старым другом, свидетелем кончины Сократа. Нахлынувшие воспоминания и просьба Терпсиона показать рукопись бесед Сократа и Теэтета приводят друзей в дом Евклида, где по их просьбе слуга читает друзьям почти буквальную запись, сделанную в чисто диалогической форме. Перспектива тридцатилетней давности при записи беседы Евклидом — превосходный прием Платона для того, чтобы оправдать отвлеченность мысли и тончайшее ее плетение в диалоге, а также постепенное отодвигание в тень Сократа, еще участвующего в первый день беседы, но во второй и третий день только наблюдателя и слушателя. Зато диалоги, построенные на поворотных моментах из жизни Сократа, переживания, которыми живет и мучается Платон в раннее время творчества, отличаются прямо болезненной остротой реальности. Здесь не требуется никакой нарочитой иллюзии достоверности. Трагическая фигура Сократа говорит сама за себя, и в ее неисчерпаемой колоритности залог притягательности тех произведений, где нет вообще никаких посредников и пересказчиков давно слышанных бесед.
В «Горгии», действие которого мыслится Платоном в 405 году, в «Меноне», беседе, которая относится автором приблизительно к 402 году, облик Сократа и его споры с настоящими идейными противниками получают наиболее драматическую окраску. Здесь тот Сократ, которого хорошо знал и помнил сам Платон. Писателю не требуется окружать героя вымышленными деталями и множеством якобы настоящих свидетелей. Теперь точная фиксация времени служит иной цели. Она не отстраняет события вдаль, откуда они кажутся в несколько сдвинутом плане — учение Сократа все больше приобретает черты учения самого Платона при том, что одновременно усиливается схематизм образа реального Сократа. Фиксация не прошлого, а только что бывшего, почти длящегося в настоящем времени, наоборот, укрупняет Сократа-человека, доводя до предела осязаемость его речей и поступков. Поэтому одиночество и покинутость Сократа, которые ощущаются в «Горгии» и «Меноне», обретают драматический исход в «Апологии» и «Критоне», где Сократ предстает перед судьями.
Но самое интересное — «Федон», — произведение зрелого самостоятельного Платона, формирующего свою концепцию идей, прощание с ученичеством у Сократа.
Здесь объединяются два художественных принципа — принцип биографического, реального драматизма личности Сократа и вместе с тем полная отстраненность от него автора, пересказ кончины Сократа Федоном пифагорейцу из Флиунта Эхекрату. Правда, Федон — непосредственный ближайший ученик и свидетель, а между гибелью Сократа и встречей во Флиунте, куда еще не дошли известия о печальном событии, прошло всего около месяца. Живость воспоминаний, прошлое как живое настоящее, и сам Платон, по болезни не присутствующий при кончине учителя, — замечательные предпосылки для создания максимально трагического эффекта прощания с Сократом.
Но по всему чувствуется — умирая, Сократ исцелен и еще вернется к жизни, только уже на страницах платоновских диалогов. И действительно, пройдет несколько лет, и в «Пире» Платон устами Алкивиада воздаст живому Сократу величайшую хвалу.
А когда Платон сам станет стариком и осуществит в «Законах» идеал сурового и жестокого законодательства, на страницах этого сочинения не найдется места Сократу, вся жизнь которого противоречила строгости и безликости закона. Как бы Платон ни расписывал приметы времени, когда состоялась беседа трех старцев вблизи критского Кносса (конец нового года, месяц скирофорион, июнь-июль — с празднествами Афине и Зевсу, покровителям государства), все эти указания лишены реальности и имеют чисто символический характер. В «Законах» нет времени, и потому в них нет вечно спорящего и стремящегося вперед в поисках все новых и новых вопросов и ответов Сократа. Здесь время остановилось. Недаром действие происходит в канун Нового года, в самый долгий день, когда солнце в течение недели как бы стоит неподвижно, прежде чем день пойдет на убыль. Это день летнего солнцестояния и вместе с тем ожидаемого солнцеворота, канун нового аттического года, который начнется в первое полнолуние после солнцестояния, когда солнце войдет в тропик Козерога.
Сам Платон, как и три старца из «Законов», стоит на перепутье. Что получится из нового законодательства? Осуществится ли их идеально-суровое государство? Но на пороге ожидания перемен и на пороге смерти самого Платона («Законы» остались в черновиках) время остановилось и застыло. Исчезла не только сама действительность, но даже и иллюзия действительности.