Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Сообщение Броуди - Хорхе Луис Борхес на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мы уже сидели, и я воспользовался его репликой, чтобы перейти к делу.

— Здесь история более милостива, — сказал я. — Я надеюсь умереть в этом доме, в доме, в котором я родился. Сюда принес мой прадед эту шпагу, немало погулявшую по Америке, здесь я размышлял о прошлом и писал свои книги. Я почти могу сказать, что никогда не покидал эту библиотеку, но теперь я наконец выйду отсюда, чтобы повидать те края, где путешествовал только по картам.

И и постарался улыбкой смягчить возможный излишек пафоса.

Вы имеете в виду некую Карибскую республику? — спросил Циммерман.

Именно так. Этой вскоре предстоящей мне поездке я обязан честью принимать вас у себя, — ответил я.

Тринидад подала нам кофе. С неторопливой уверенностью я продолжал:

— Думаю, вам известно, что министр поручил мне переписать и предварить введением письма Боливара, которые по воле случая обнаружены в архиве доктора Авельяноса. Миссия эта со счастливой неотвратимостью венчает труд всей моей жизни. Труд, который я, так сказать, выносил в своей крови.

Для меня было облегчением высказать то, что требовалось высказать. Циммерман, казалось, меня не слышал, его глаза смотрели не на меня, а на книги за моей спиной. Неопределенно кивнув, он с пафосом воскликнул:

— Да, в крови. Вы прирожденный историк. Ваш народ бродил по просторам Америки и участвовал в великих битвах, когда мой народ, пребывая в безвестности, только-только выглядывал из гетто. У вас история, как вы красноречиво выразились, в крови, вам достаточно лишь прислушиваться к ее тайному голосу. Я же, напротив, вынужден ехать в Сулако, разбирать тексты, возможно, даже подложные. Поверьте, доктор, я вам завидую.

В его словах не было ни вызова, ни издевки — они выражали твердую волю, делавшую будущее столь же непреложным, как прошлое. Его аргументы здесь роли не играли, сила была в человеке, а не в его умении убеждать. С назидательной неторопливостью Циммерман продолжал:

В отношении Боливара — простите, Сан-Мартина — ваши симпатии, дорогой мэтр, достаточно известны. «Votre siege est fait»[6]. Я еще не читал пресловутого письма Боливара, однако неизбежно и вполне разумно будет предположить, что Боливар написал его с целью самооправдания. В любом случае это хваленое послание откроет нам то, что мы могли бы назвать «сектором Боливара», но не «сектором Сан-Мартина». Когда оно будет опубликовано, придется его взвешивать, исследовать, просеивать сквозь критическое сито и, коль необходимо, отвергнуть. Для этого окончательного приговора не найти человека более подходящего, чем вы с вашей лупой. Со скальпелем, с ланцетом, если того потребует научная строгость! Позвольте мне также прибавить, что имя публикатора письма останется связанным с самим письмом. Для вас подобная связь ни в коем случае не желательна. Ведь публика в оттенках не разбирается.

Теперь я понимаю, что дальнейший наш разговор был по сути излишним. Пожалуй, я и тогда это почувствовал, но, чтобы не возражать гостю, я, ухватившись за его замечание, спросил, действительно ли он полагает, что эти письма подделка.

— Пусть там даже слог и почерк Боливара, — ответил он, — это не означает, что в них изложена вся правда. Возможно, что Боливар желал ввести в заблуждение своего адресата или попросту обманывался сам. Вам, историку, мыслителю, лучше меня знать, что тайна кроется в нас самих, а не в словах.

Его выспренние банальности вызывали у меня раздражение, и я сухо заметил, что внутри окружающей нас тайны свидание в Гуаякиле, где генерал Сан-Мартин отказался от честолюбивых стремлений и отдал судьбу Америки в руки Боливара, это тоже загадка, заслуживающая изучения.

— Есть столько объяснений… — ответил Циммерман. — Кое-кто предполагает, что Сан-Мартин оказался в западне; другие, вроде Сармьенто, что он, будучи военным европейской выучки, растерялся здесь, на этом континенте, которого он никогда не понимал; иные, как правило, аргентинцы, приписывали этот поступок самоотверженности, еще кто-то — усталости. Некоторые намекают на секретный наказ какой-то масонской ложи.

Я заметил, что в любом случае было бы интересно восстановить подлинные слова, которыми обменялись Протектор Перу и Освободитель.

— Возможно, что слова они произносили самые обычные. возразил Циммерман. — В Гуаякиле сошлись лицом к лицу два человека; если один из них одержал верх, причиной была его более сильная воля, а не приемы диалектики. Как видите, я не забыл моего Шопенгауэра.

И с усмешкой он прибавил:

— «Words, words, words»[7]. Шекспир, непревзойденный мастер по части слов, презирал их. В Гуаякиле, или в Буэнос-Айресе, или в Праге они всегда имеют меньше значения, чем личность.

В этот миг я почувствовал, что с нами что-то происходит или, вернее, уже произошло. Короче, мы стали другими. В комнату заползали сумерки, но я не включал света. Почти машинально я спросил:

— Вы из Праги, доктор?

— Я был из Праги, — ответил он.

Чтобы уклониться от главной темы, я заметил:

— Наверно, странный город. Я его не знаю, но первой немецкой книгой, которую я прочитал, был роман Майринка «Голем».

— Единственная книга Густава Майринка, достойная упоминания, — ответил Циммерман. — В остальные лучше не заглядывать — плохая литература с еще худшей теософией. И все же есть какой-то налет необычности Праги в этой книге сновидений, растворяющихся в других сновидениях. В Праге все странно или, если угодно, ничто не странно. Там все может случиться. Такое же чувство бывало у меня в вечерние часы в Лондоне.

— Вы говорили о воле, — сказал я. — В «Мабиногион» два короля играют в шахматы на вершине холма, меж тем как в долине их воины сражаются. Один из королей выигрывает партию, тут же прибывает всадник с вестью, что войско другого короля разбито. Битва людей была отражением битвы на шахматной доске.

— Да, магическое действо, — сказал Циммерман.

— Либо проявление воли в двух различных областях, — сказал я. — Другая кельтская легенда повествует о состязании двух знаменитых бардов. Один, аккомпанируя себе на арфе, поет с утренней зари до вечерней. Уже при появлении звезд или луны он передает арфу другому. Тот откладывает арфу в сторону и встает на ноги. Первый признает свое поражение.

— Какая эрудиция! Какая способность обобщения! — воскликнул Циммерман. И уже спокойней прибавил: — Я должен признаться в своем невежестве касательно бретонских материй. Вы, как дневной свет, объемлете и Запад и Восток, тогда как я замкнут в своем карфагенском углу, который теперь дополняю крохами американской истории. Я всего лишь владею методом.

В его голосе звучала угодливость еврея и угодливость немца, но я чувствовал, что ему ничего не стоит признавать мое превосходство и льстить мне, поскольку его цель уже достигнута.

Он попросил меня не беспокоиться об оформлении его поездки («об этих негоциациях», употребил он отвратительное словечко!). Затем достал из портфеля адресованное министру письмо, где я излагал мотивы своего отказа и общепризнанные заслуги доктора Циммермана, и вложил мне в руку свое вечное перо, чтобы я поставил подпись. Когда он прятал письмо, я случайно заметил билет на самолет, «рейс Эсейса-Сулако».

Уходя, он снова остановился перед томами Шопенгауэра и сказал:

— Наш учитель, наш общий учитель, полагал, что ни один поступок не бывает невольным. Если вы остаетесь в этом доме, в этом замечательном патрицианском доме, значит, в глубине души вы хотите остаться. Благодарю и уважаю вашу волю.

Без единого слова я принял эту последнюю подачку.

Я проводил его до двери на улицу. Прощаясь, он воскликнул:

— А кофе был отменный!

Перечитываю эти бессвязные строчки и, наверно, брошу их в огонь. Да, недолгим было наше свидание.

Чувствую, что больше ничего не напишу. «Моп siege est fait»[8].

Евангелие от Марка

Эти события произошли в «Тополях» — поместье к югу от Хунина, в конце марта 1928 года. Главным героем их был студент медицинского факультета Валтасар Эспиноса. Не забегая вперед, назовем его рядовым представителем столичной молодежи, не имевшим других приметных особенностей, кроме, пожалуй, ораторского дара, который снискал ему не одну награду в английской школе в Рамос Мехия, и едва ли не беспредельной доброты. Споры не привлекали его, предпочитавшего думать, что прав не он, а собеседник. Неравнодушный к превратностям игры, он был, однако, плохим игроком, поскольку не находил радости в победе. Его открытый ум не изнурял себя работой, и в свои тридцать три года он все еще не получил диплома, затрудняясь в выборе подходящей специальности. Отец, неверующий, как все порядочные люди того времени, посвятил его в учение Герберта Спенсера, а мать, уезжая в Монтевидео, заставила поклясться, что он будет каждый вечер читать «Отче наш» и креститься перед сном. За многие годы он ни разу не нарушил обещанного. Не то чтобы ему недоставало твердости: однажды, правда, скорее равнодушно, чем сердито, он даже обменялся двумя-тремя тычками с группой однокурсников, подбивавших его на участие в студенческой демонстрации. Но, в душе соглашатель, он был складом, мягко говоря, спорных, а точнее — избитых мнений: его не столько занимала Аргентина, сколько страх, чтобы в Других частях света нас не сочли дикарями; он почитал Францию, но презирал французов; ни во что не ставил американцев, но одобрял постройку небоскребов в Буэнос-Айресе и верил, что гаучо равнин держатся в седле лучше, чем парни с гор и холмов. Когда двоюродный брат Даниэль пригласил его провести лето в «Тополях», он тут же согласился, и не оттого, что ему нравилась жизнь за городом, а по природной уступчивости и за неимением веских причин для отказа.

Господский дом выглядел просторным и чуть обветшалым; неподалеку размещалась семья управляющего по фамилии Гутре: на редкость неуклюжий сын и дочь неясного происхождения. Все трое были рослые, крепко сколоченные, с рыжеватыми волосами и лицами слегка индейского типа. Между собой они почти не разговаривали. Жена управляющего несколько лет назад умерла.

За городом Эспиносе приоткрылось немало такого, о чем он и понятия не имел. Например, что к дому не подлетают галопом и вообще верхом отправляются только по делу. Со временем он стал различать голоса птиц.

Вскоре Даниэлю понадобилось вернуться в столицу, закончить какую-то сделку со скотоводами. Он рассчитывал уложиться в неделю. Эспиноса, уже слегка пресытившись рассказами брата о любовных победах и его неослабным вниманием к тонкостям собственного туалета, предпочел остаться в поместье со своими учебниками. Стояла невыносимая духота, и даже ночь не приносила облегчения. Как-то поутру его разбудил гром. Ветер трепал казуарины.

Эспиноса услышал первые капли дождя и возблагодарил Бога. Резко дохнуло холодом. К вечеру Саладо вышла из берегов.

На другой день, глядя с галереи на затопленные поля, Валтасар Эспиноса подумал, что сравнение пампы с морем не слишком далеко от истины, по крайней мере этим утром, хотя Генри Хадсон и писал, будто море кажется больше, поскольку его видишь с палубы, а не с седла или с высоты человеческого роста. Ливень не унимался; с помощью или, верней, вопреки вмешательству городского гостя Гутре удалось спасти большую часть поголовья, но много скота потонуло. В поместье вели четыре дороги; все они скрылись под водой.

На третий день домишко управляющего стал протекать, и Эспиноса отдал семейству комнату в задней части дома, рядом с сараем для инструментов.

Переезд сблизил их: теперь все четверо ели в большой столовой. Разговор не клеился; до тонкостей зная здешнюю жизнь, Гутре ничего не умели объяснить.

Однажды вечером Эспиноса спросил, помнят ли в этих местах о набегах индейцев в те годы, когда в Хунине еще стоял пограничный гарнизон. Они отвечали, что помнят, хотя сказали бы то же самое, спроси он о казни Карла Первого.

Эспиносе пришли на ум слова отца, который обыкновенно говаривал, что большинством деревенских рассказов о стародавних временах мы обязаны плохой памяти и смутному понятию о датах. Как правило, гаучо не знают ни года своего рождения, ни имени его виновника.

Во всем доме нечего было почитать, кроме «Фермерского журнала», ветеринарного учебника, роскошного томика «Табаре», «Истории скотоводства в Аргентине», нескольких любовных и криминальных романов и недавно изданной книги под названием «Дон Сегундо Сомбра». Чтобы хоть чем-то заняться после еды, Эспиноса прочел два отрывка семейству Гутре, не знавшему грамоте. К несчастью, глава семьи сам был прежде погонщиком, и приключения героя его не заинтересовали. Он сказал, что работа эта простая, что они обычно прихватывали вьючную лошадь, на которую грузили все необходимое, и, не будь он погонщиком, ему бы ввек не добраться до таких мест, как Лагуна де Гомес, Брагадо и владения Нуньесов в Чакабуко. На кухне была гитара; до событий, о которых идет речь, пеоны частенько рассаживались здесь кружком, кто-нибудь настраивал инструмент, но никогда не играл. Это называлось «посидеть за гитарой».

Решив отпустить бороду, Эспиноса стал нередко задерживаться перед зеркалом, чтобы оглядеть свой изменившийся облик, и улыбался, воображая, как замучит столичных приятелей рассказами о разливе Саладо. Как ни странно, он тосковал по местам, где никогда не был и куда вовсе не собирался: по перекрестку на улице Кабрера с его почтовым ящиком, по лепным львам у подъезда на улице Жужуй, по кварталам у площади Онсе, по кафельному полу забегаловки, адреса которой и знать не знал. Отец и братья, думал он, верно, уже наслышаны от Даниэля, как его — в буквальном смысле слова — отрезало от мира наводнением.

Перерыв дом, все еще окруженный водой, он обнаружил Библию на английском языке. Последние страницы занимала история семейства Гатри (таково было их настоящее имя). Родом из Инвернесса, они, видимо, нанявшись в батраки, обосновались в Новом Свете с начала прошлого века и перемешали свою кровь с индейской. Хроника обрывалась на семидесятых годах: к этому времени они разучились писать. За несколько поколений члены семьи забыли английский; когда Эспиноса познакомился с ними, они едва говорили и по-Испански. В Бога они не веровали, но, как тайный знак, несли в крови суровый фанатизм кальвинистов и суеверия индейцев пампы. Эспиноса рассказал о своей находке, его будто и не слышали.

Листая том, он попал на первую главу Евангелия от Марка. Думая поупражняться в переводе и, кстати, посмотреть, как это покажется Гутре, он решил прочесть им несколько страниц после ужина. Его слушали до странности внимательно и даже с молчаливым интересом. Вероятно, золотое тиснение на переплете придавало книге особый вес. «Это у них в крови», — подумалось Эспиносе. Кроме того, ему пришло в голову, что люди поколение за поколением пересказывают всего лишь две истории: о сбившемся с пути корабле, кружащем по Средиземноморью в поисках долгожданного острова, и о Боге, распятом на Голгофе. Припомнив уроки риторики в Рамос Мехия, он встал, переходя к притчам. В следующий раз Гутре второпях покончили с жарким и сардинами, чтобы не мешать Евангелию.

Овечка, которую дочь семейства баловала и украшала голубой лентой, как-то поранилась о колючую проволоку. Гутре хотели было наложить паутину, чтобы остановить кровь; Эспиноса воспользовался своими порошками.

Последовавшая за этим благодарность поразила его. Сначала он не доверял семейству управляющего и спрятал двести сорок прихваченных с собой песо в одном из учебников; теперь, за отсутствием хозяина, он как бы занял его место и не без робости отдавал приказания, которые тут же исполнялись. Гутре ходили за ним по комнатам и коридору как за поводырем. Читая, он заметил, что они тайком подбирают оставшиеся после него крошки. Однажды вечером он застал их за разговором о себе, немногословным и уважительным.

Закончив Евангелие от Марка, он думал перейти к следующему, но отец семейства попросил повторить прочитанное, чтобы лучше разобраться. Они словно дети, почувствовал Эспиноса, повторение им приятней, чем варианты или новинки. Ночью он видел во сне потоп, что, впрочем, его не удивило; он проснулся при стуке молотков, сколачивающих ковчег, и решил, что это раскаты грома. И правда: утихший было дождь снова разошелся. Опять похолодало.

Грозой снесло крышу сарая с инструментами, рассказывали Гутре, они ему потом покажут, только укрепят стропила. Теперь он уже не был чужаком, о нем заботились, почти баловали. Никто в семье не пил кофе, но ему всегда готовили чашечку, кладя слишком много сахару.

Новая гроза разразилась во вторник. В четверг ночью его разбудил тихий стук в дверь, которую он на всякий случай обычно запирал. Он поднялся и открыл: это была дочь Гутре. В темноте он ее почти не видел, но по звуку шагов понял, что она босиком, а позже, в постели, — что она пробралась через весь дом раздетой. Она не обняла его и не сказала ни слова, вытянувшись рядом и дрожа. С ней это было впервые. Уходя, она его не поцеловала: Эспиноса вдруг подумал, что не знает даже ее имени. По непонятным причинам, в которых не хотелось разбираться, он решил не упоминать в Буэнос-Айресе об этом эпизоде.

День начался как обычно, только на этот раз отец семейства первым заговорил с Эспиносой и спросил, правда ли, что Христос принял смерть, чтобы спасти род человеческий. Эспиноса, который сам не верил, но чувствовал себя обязанным держаться прочитанного, отвечал:

— Да. Спасти всех от преисподней.

Тогда Гутре поинтересовался:

— А что такое преисподняя?

— Это место под землей, где души будут гореть в вечном огне.

— И те, кто его распинал, тоже спасутся?

— Да, — ответил Эспиноса, не слишком твердый в теологии.

Он боялся, что управляющий потребует рассказать о происшедшем ночью.

После завтрака Гутре попросили еще раз прочесть последние главы.

Днем Эспиноса надолго заснул; некрепкий сон прерывался назойливым стуком молотков и смутными предчувствиями. К вечеру он встал и вышел в коридор. Как бы думая вслух, он произнес:

— Вода спадает. Осталось недолго.

— Осталось недолго, — эхом подхватил Гутре.

Все трое шли за ним. Преклонив колена на каменном полу, они попросили благословения. Потом стали осыпать его бранью, плевать в лицо и выталкивать на задний двор. Девушка плакала. Эспиноса понял, что его ждет за Дверью.

Открыли, он увидел небо. Свистнула птица. «Щегол», — мелькнуло у него.

Сарай стоял без крыши. Из сорванных стропил было сколочено распятие.

Сообщение Броуди

В экземпляре первого тома «Тысячи и одной ночи» (Лондон. 1810) Лейна, добытом для меня дорогим моим другом Паулино Кейнсом, мы обнаружили рукопись, которую я здесь переведу на испанский. Судя по каллиграфическому почерку — искусству, от которого нас отучают пишущие машинки, — она относится ко времени издания книги. Как известно, Лейн не поскупился на пространные комментарии, но, кроме того, на полях изобилуют всяческие добавления, вопросительные знаки и кое-где поправки, написанные тем же почерком, что и рукопись. Похоже, читателя меньше интересовали сказки Шехерезады, чем мусульманские обычаи. О Дэвиде Броуди, чья подпись с изящным росчерком стоит под рукописью, мне ничего не удалось разузнать, за исключением того, что он был шотландский миссионер родом из Абердина и проповедовал христианскую веру в центре Африки, а затем в дебрях Бразилии, страны, куда его, видимо, привело знание португальского языка. Даты его рождения и смерти мне неизвестны. Рукопись, насколько я знаю, никогда не публиковалась.

Я буду дословно переводить это сообщение, изложенное на бесцветном английском языке, не позволяя себе никаких пропусков, кроме нескольких стихов из Библии да одного затятного пассажа о сексуальных обычаях йеху, которые почтенный пресвитерианин целомудренно доверил латыни. Первая страница отсутствует.

*

«…края, опустошаемого людьми-обезьянами (Apemen), находится обиталище „mlcm“, которых я буду называть „йехуи“ дабы мои читатели не забывали об их скотской природе, а еще потому, что точная транскрипция тут невозможна из-за отсутствия гласных в их отрывистой речи. Число особей в племени, как я полагаю, не превышает семи сотен, включая ветвь „nr“, живущих южнее, в густых зарослях кустарника. Названная мною цифра приблизительна, поскольку, за исключением царя, царицы и колдунов, у йеху нет жилищ, и они спят там, где их застанет ночь, а не на определенном месте. Численность их сокращается из-за болотной лихорадки и непрестанных набегов людей-обезьян. Имена есть только у немногих. Желая кого-то позвать, они швыряют в него комьями грязи. Я также видел йеху, которые, чтобы позвать друга, бросались наземь и кувыркались. Физически они не отличаются от племени „кру“, только лоб у них более низкий и медный оттенок кожи уменьшает ее черноту. Питаются они плодами, корнями и пресмыкающимися, пьют молоко кошек и летучих мышей, ловят рыбу руками. Когда едят, прячутся или закрывают глаза — все прочее совершают на виду у всех, подобно философам-киникам. Поедают сырыми трупы колдунов и царей, чтобы приобрести их достоинства. Я стал их укорять за этот обычай, в ответ они притронулись к своему рту, а потом к животу, желая, возможно, показать, что мертвецы это тоже пища или — но это, пожалуй, для них было бы слишком сложно, — чтобы я понял, что в конце концов все, чем мы питаемся, становится человеческой плотью.

В своих битвах они употребляют камни, кучи которых собирают про запас, и магические проклятия. Ходят голые, изготовление одежды и даже татуировка им неведомы.

Примечательно, что, располагая обширным, заросшим травою плоскогорьем, где имеются источники с чистой водой и тенистые деревья, они предпочитают копошиться внизу, в болотах, окружающих плоскогорье, словно испытывая удовольствие от жестоких лучей экваториального солнца и от грязи. Склоны плоскогорья отвесны и представляют некую защиту от людей-обезьян. В горных местностях Шотландии кланы сооружали себе крепости на вершинах холмов — я рассказал об этом обычае колдунам, предлагая взять его за образец, но бесполезно. Тем не менее они разрешили мне соорудить хижину на плоскогорье, где ночью воздух более прохладен.

Племенем управляет царь, обладающий абсолютной властью, однако я подозреваю, что на самом деле правят четыре колдуна. окружающие царя и его избравшие. Каждого новорожденного подвергают тщательному осмотру и, если у него обнаруживают определенные приметы — какие, мне не хотели сказать, — его провозглашают царем йеху. Тогда его увечат (he is gelded) — выжигают глаза, отрубают кисти рук и ступни, дабы мирская суета не отвлекала его от постижения мудрости. Живет он в пещере, именуемой „дворцом“ („qzr“), куда имеют доступ только четыре колдуна да несколько рабов, которые прислуживают царю и натирают его нечистотами. Если начинается война, колдуны вытаскивают царя из пещеры, показывают всему племени для возбуждения храбрости и несут его на плечах в самую гущу схватки, как знамя или талисман. В подобных случаях он обычно сразу же погибает под градом камней, которыми его забрасывают люди-обезьяны.

В другом „дворце“ живет царица, которой не дозволено видеть ее царя. Она удостоила меня аудиенции — она улыбчива, молода и недурна собой, насколько это возможно для их расы. Ее наготу украшают браслеты из металла и слоновой кости и ожерелья из зубов. Она оглядела меня, обнюхала, потрогала и в заключение предложила мне себя на глазах у своих камеристок. Мой сан (my cloth) и мои правила не позволили мне принять эту честь, которую она обычно оказывает колдунам и охотникам за рабами, в основном мусульманам, чьи караваны проходят через их страну. Два-три раза она вонзила мне в тело золотую иглу — подобные уколы являются знаком царской милости, и некоторые йеху сами себе их наносят, чтобы похвалиться благосклонностью царицы. Украшения, мной упомянутые, доставляются из других краев — йеху полагают их созданиями природы, ибо сами неспособны изготовить даже простейшую вещь. Мою хижину племя считало деревом, хотя многие видели, как я ее строил, и сами мне помогали. Были у меня, среди прочих вещей, пробковый шлем, компас и Библия; йеху их разглядывали, взвешивали на ладони и спрашивали, где я их нашел. Мой походный нож они нередко хватали за лезвие — бесспорно, они в нем видели что-то другое. Не знаю, как бы они истолковали назначение стула. Дом с несколькими комнатами был бы для них настоящим лабиринтом, но, возможно, они бы в нем не заблудились, как не заблудится кошка, хотя она не может его вообразить. Всех их поражала моя борода, тогда еще рыжая, — они любили ее гладить.

Йеху не испытывают ни страданий, ни радостей, кроме удовольствия от сырого протухшего мяса и всяческих зловонных предметов. Отсутствие воображения делает их жестокими.

О царе и царице я уже рассказал, теперь перейду к колдунам. Я писал, что их четверо, — это самое большое число в арифметике йеху. Считают они на пальцах: один, два, три, четыре, много — с большого пальца начинается бесконечность. То же самое, как меня уверяют, наблюдается у племен, бродящих в окрестностях Буэнос-Айреса. Несмотря на то что „четыре“ последнее доступное им число, торгующие с ними арабы не обманывают их, потому что при обмене все делится на кучки в один, два, три, четыре предмета, которые каждый кладет на свою сторону. Обменные операции совершаются медленно, но в них никогда не бывает ни ошибок, ни обмана. В народе йеху подлинный интерес вызвали у меня только колдуны. Им приписывают способность превращать, кого пожелают, в муравьев или в черепах; один йеху, заметив на моем лице выражение недоверия, указал мне на муравейник, словно он мог служить доказательством. Памяти у йеху нет, вернее, почти нет; они говорят об ущербе, причиненном нашествием леопардов, однако не знают, то ли сами видели его, то ли их предки, или же они рассказывают какой-то сон. У колдунов память есть, хотя и в минимальной степени: вечером они могут вспомнить то, что происходило утром или даже накануне вечером. Отличаются они также даром предвидения: со спокойной уверенностью провозглашают, что произойдет через десять или пятнадцать минут. Например, заявляют: „Сейчас мне на затылок сядет муха“, или „Скоро мы услышим крик птицы“. Сотни раз я убеждался в этой их любопытной способности и немало над ней размышлял. Мы знаем, что прошлое, настоящее и будущее уже существуют, до мельчайшей мелочи, в пророческой памяти Бога, в Его вечности; странно, что люди могут бесконечно далеко видеть назад, но не вперед. Если я со всей отчетливостью помню крупнотоннажный парусник, прибывший из Норвегии, когда мне было окаю четырех лет, чего ж удивляться, если кто-то способен предвидеть то, что-то вот-вот должно случиться? С философской точки зрения — память — не менее чудесная способность, чем угадывание будущего; завтрашний день ближе к нам, чем переход евреев через Чермное море, о котором мы, однако же, помним. Простым людям племени запрещается смотреть на звезды, этой привилегией пользуются только колдуны. У каждого колдуна есть ученик, которого он с детских лет наставляет в тайных науках и который после его смерти сменяет его. Таким образом, их всегда четыре, число это у них имеет магический смысл как последнее доступное уму человеческому. Они на свой лад придерживаются учения об аде и рае. И тот и другой находятся под землей. В аду, где светло и сухо, обитают, по их мнению, больные, старики, презираемые, люди-обезьяны, арабы и леопарды; в раю, который им представляется болотистым, погруженным во тьму местом, обретаются царь, царица, колдуны, все те, кто на земле был счастлив, жесток и кровожаден. Почитают они также некоего бога, которого величают Кал, придуманного, возможно, по образу и подобию их царя: он существо увечное, слепое, хилое и обладающее неограниченной властью. Обычно он принимает облик муравья или змеи.

После вышесказанного, думаю, никого не удивит, что за все время пребывания у них мне не удалось по-настоящему побеседовать ни с одним йеху. Словосочетание „Отче наш“ приводило их в замешательство, ибо они лишены понятия отцовства. Они не представляют себе, что некий акт, совершенный девять месяцев тому назад, может быть связан с рождением ребенка, — столь отдаленная и неправдоподобная связь им непонятна. Что ж до прочего, то все их женщины вступают в плотские сношения, но не все становятся матерями.

Язык у них сложный. Он непохож ни на один из языков мне известных. Здесь невозможно выделить члены предложения, поскольку нет предложений. Каждое односложное слово соответствует некой общей идее, уточняемой контекстом или ужимками говорящего. Например, слово „nrz“ содержит идею разбросанности или пятнистости; оно может обозначать звездное небо, леопарда, стаю птиц, рябое лицо, что-то разбрызганное, действие разливания или бегство врассыпную с поля боя. Слово „hrl“, напротив, указывает на что-то объединенное или плотное; оно может обозначать племя, ствол, кучу камней, собирание камней, четырех колдунов, соитие и лесную чащу. Произнесенное другим тоном или с другой гримасой, каждое слово может иметь противоположный смысл. Не будем чересчур удивляться: в нашем английском языке глагол to cleave тоже означает и „прилипать“ и „разрезать“. Таким образом, они обходятся без предложений, даже усеченных.

Подобный язык предполагает способность к абстрактному мышлению, почему я думаю, что йеху, несмотря на их дикость, следует отнести не к первобытным народам, но к народам выродившимся. Эту гипотезу подтверждают надписи, обнаруженные мною на вершине плоскогорья, их знаки напоминают руны, которые высекали на камнях наши предки, и нынешние йеху уже не могут их расшифровать. Похоже, будто они забыли письменный язык и у них остался только устный.

Развлечения племени состоят из боев выдрессированных для этой цели котов и из казней. Например, кого-нибудь обвинили в покушении на честь царицы или в том, что он ел на глазах у других; ни свидетельских показаний, ни признания обвиняемого не требуется — царь тут же выносит смертный приговор. Осужденный подвергается пыткам, о которых я предпочитаю умолчать, затем его побивают камнями. Царица имеет право бросить первый и последний камень, обычно уже излишний. Толпа восхваляет ее ловкость и все ее прелести и неистово ее приветствует, забрасывая розами и всякой вонючей пакостью. Царица не произносит ни слова, только улыбается.

Другой любопытный обычай связан с поэтами. Кому-то из йеху приходит в голову связать подряд шесть-семь слов, как правило, загадочных. Не в силах сдержаться, он выкрикивает их, стоя в центре круга, образованного сидящими на земле колдунами и плебсом. Если его стихи никого не тронут, то ничего не происходит; если же слова поэта вызвали страх, все молча отдаляются от него, охваченные священным ужасом (under a holy dread). Они чувствуют, что его посетил дух. — теперь никто с ним не заговорит и на него не взглянет, даже родная мать. Отныне он уже не человек, а бог, и всякий имеет право его убить. Поэт же, если ему удается, ищет спасения в песчаных местностях Севера.

Выше я уже описывал, как очутился у йеху. Читатель, наверно. помнит, что они меня окружили, что я выстрелил воздух из ружья и что они приняли звук выстрела за какой-то волшебный гром. Дабы поддерживать в них этот страх, я неизменно ходил без оружия. В одно весеннее утро, на рассвете, на нас внезапно напали люди-обезьяны; я бегом спустился вниз с ружьем и убил двоих из этих скотов. Остальные в панике убежали. Нулю, как известно, увидеть невозможно. Впервые в жизни мне довелось услышать хвалебные возгласы. Кажется, именно тогда царица изволила меня принять. Но память йеху коротка, и в тот же день я от них ушел. Мои блуждания в лесах не представляют интереса. В конце концов я набрел на селение чернокожих, умевших пахать, сеять и молиться, с которыми я мог объясниться на португальском языке. Миссионер, знавший романские языки, падре Фернандес, приютил меня в своей хижине и заботился обо мне, пока я не смог продолжить свой нелегкий путь. Сперва меня мутило при виде того, как он, не таясь, разевает рот и закладывает туда куски пищи. Я закрывал глаза рукой или отводил взгляд, но через несколько дней привык. С удовольствием вспоминаю наши богословские споры. Мне так и не удалось возвратить его в лоно истинной веры Христовой.

Пишу я это в Глазго. Я рассказал о своем пребывании среди йеху, но не упомянул о внушенном ими ужасе, который никогда меня не покидает вполне и посещает в сновиденьях. На улице мне чудится, что они и поныне окружают меня. Да, я знаю, что йеху народ дикий, быть может, самый дикий из существующих на земле, и все же было бы несправедливо забывать, что им свойственны черты, позволяющие не судить их чересчур строго. У них есть общественный строй, им даровано благо иметь царя, они пользуются языком, основанным на родовых понятиях, они, подобно евреям и грекам, верят в божественный источник поэзии и догадываются, что после смерти тела душа остается жить. Они подтверждают оправданность системы наград и наказаний. В общем, они тоже представляют культуру, как представляем ее мы, несмотря на многие наши грехи. Я не раскаиваюсь, что вместе с ними отражал нападение людей-обезьян. Наш долг спасти их. Надеюсь, что правительство Ее Величества не оставит без внимания идею, которую я дерзнул вложить в это сообщение».



Поделиться книгой:



Регистрация