Если окинуть взглядом эту богатую историю, то именно об антисоветском типе мышления следует сказать, что в нем напрочь отсутствуют обратные связи. Это — система, принципиально необучающаяся.
Особо наглядны разрывы в логике и «обратных связях», когда само планирование трактуется как «гигантский механизм по растрате усилий и ресурсов». Вспомним реальность России 20—30-х годов и представим себе альтернативу плановой экономике. Предположим заведомо невозможное (независимо от желаний большевиков): после Гражданской войны в России установилась экономика свободного капиталистического рынка. Каков был бы результат? Его нетрудно смоделировать, и вряд ли кто-нибудь всерьез сомневается в том, что в реальных условиях разрухи, отсутствия капиталов, огромного внешнего долга и хронической нехватки земли первым результатом стала бы длительная массовая безработица невиданных масштабов. Вот это действительно было бы «гигантским механизмом по растрате ресурсов», несопоставимым по своей разрушительной силе с дефектами планирования.
Этой безработицы удалось избежать именно потому, что путем планового распределения ресурсов, не подчиняющегося локальным экономическим критериям (прибыль), огромные массы людей были вовлечены в строительство заводов, каналов, железных дорог, хотя бы с помощью «неэффективного» ручного труда. С помощью планирования этим людям было обеспечено очень скромное, но достойное существование и возможность учиться. А затем, опять-таки вопреки экономическим критериям рынка, на заводах было установлено самое современное по тем временам оборудование, которое бывшие крестьяне вначале нещадно ломали. Все это с точки зрения рынка совершенно иррационально, а с точки зрения страны в целом было национальным спасением и средством избежать огромных страданий.
Вернемся к жестокой реальности. Могли ли согласиться с нарастающей безработицей и социальным расслоением миллионные массы красноармейцев, воевавших под знаменем уравнительного идеала («против эксплуатации»)? Ни в коем случае. Достаточно сказать, что даже введение нэпа, т. е. строго дозированное и контролируемое допущение рыночной экономики, вызвало не только волну самоубийств, но и возникновение вооруженных банд из красных ветеранов Гражданской войны. Уместно было бы вспомнить и умерших от голода рабочих и шахтеров закрытых при введении нэпа нерентабельных фабрик и шахт и тот психологический эффект, который производили эти смерти.
Нет смысла спорить о нюансах, ошибках и перегибах. Не в них суть. Важно, что в целом принятый при планировании приоритет социальных критериев над экономическими и долгосрочных целей над краткосрочными не был «очевидно иррациональным». Потому-то эта политика и была поддержана населением. И вот методологическая скудость антисоветизма. Делая экстравагантный вывод о якобы очевидной иррациональности советской программы индустриализации, разумный человек попытался бы проверить его каким-то независимым методом.
В данном случае отсутствие такой проверки тем более красноречиво, что сама история провела объективный экзамен: войну против СССР нацистской Германии, использующей промышленность почти всей Европы. Имеются достаточно точные, проверенные немецкими «экспертами» данные о количестве и качестве советского вооружения и военных материалов. Исходя из этих данных не трудно рассчитать реальные темпы роста промышленности, образования и культуры в СССР за 30-е годы. Но ни подсчетов не делается, ни даже война как экзамен не вспоминается.
Отрицание плановой системы. Когда говорят о дефектах планирования, то дело сводят именно к якобы неверным техническим решениям («надо было строить хорошие картофелехранилища, а не ракеты»). Но даже если так, то ведь именно сделанный тогда обществом выбор («устоять даже в условиях военного быта») и определял приоритеты для планирования — отправлять средства на строительство хранилищ для картофеля или на строительство новой ракеты.
Здесь стоит на момент остановиться и отсечь целый пласт рассуждений, которые мне кажутся бесполезными, — о правильности или ошибочности тех или иных конкретных плановых решений в советский период. То знание и те методы, которыми располагают граждане, позволяют надежно оценивать лишь критерии и выборы довольно высокого уровня, а не решения, которые, по сути, уже не зависят от общественного строя. Они и в американских корпорациях могут быть столь же ошибочными, как и в советском министерстве.
На деле, мне кажется, за конкретными «ошибками», которые вспоминают принципиальные критики советского проекта, кроется отрицание именно критериев высокого уровня. Но этого не хотят прямо говорить и вытаскивают ошибку, обычно такую, которую собеседник и не может рационально оценить. Потом незаметно производится подмена предмета, и ошибочным начинает казаться критерий высшего уровня.
Например, один собеседник в Интернете (строитель) основывает свою критику плановой системы на таком факте: в СССР не разработали и не наладили производство хорошего насоса для бетона. Конечно, это плохо — в ФРГ такие насосы уже есть и дают большой эффект в строительстве. Значит, рассуждает он, здесь была допущена важная ошибка в планировании, значит, плановая система хуже частной инициативы и т. д.
Я считаю, что это рассуждение (а структура его типична) ошибочно. «Нет хорошего насоса»— это факт. «Допущена ошибка в планировании»— первый вывод. Но переход уже к этому первому выводу никак не обоснован. Ведь на деле задача стоит так: есть ограниченное количество ресурсов; надо создать и выпустить определенный минимальный набор продуктов; качество каждого продукта определяется количеством и качеством выделенных для его разработки и производства ресурсов; принятое плановой системой распределение ресурсов таково, что МиГ-29 хорош, а насос для бетона плох.
Почему же насос плох? В чем здесь ошибка Госплана? Возможно, в том, что переоценили ресурсы, выделенные для насоса, и он получился с качеством ниже приемлемого критического уровня. То есть все равно что его нет. Если так, то лучше бы и не тратить на него средства, а закупить в ФРГ. Это — плохое управленческое решение, и не более того. Или же господа отвергают сами критерии распределения («МиГ-29 важнее насоса»)? Это уже проблема выбора, о ней и надо говорить.
Но даже и допущение о том, что выделение средств для насоса было ошибкой, неочевидно. При разработке и производстве любого продукта есть «кривые обучения» — сначала выходит плохо, а потом налаживается. Если не начинать разработку и производство, то никогда своего насоса и не будет. Просто очень богатые корпорации могут больше средств отпускать на первую стадию «обучения», но сравнения этих показателей мы ведь и не делаем. Мы сравниваем наш «необученный» насос с обкатанным насосом из ФРГ.
Что же касается «качества» самих плановиков, то нелишне напомнить, что нобелевский лауреат Василий Леонтьев, прежде чем разработать исключительно важный для западной экономики метод межотраслевого баланса, был советским плановиком. И советским плановиком Канторовичем создан метод линейного программирования (исследование операций), в крупном масштабе примененный при планировании Сталинградской битвы, а впоследствии удостоенный Нобелевской премии.
В 80-е годы делались, да и сейчас еще делаются попытки доказать внутренне присущую плановой системе неэффективность «строгими» методами кибернетики. Потому, мол, что рыночная экономика автоматически регулируется обратными связями, неподвластными ошибкам плановиков. Хотя тезис этот, на мой взгляд, совершенно схоластический и к реальности никакого отношения нигде и никогда не имел, он почему-то крепко запал в умы. Поэтому надо на нем остановиться.
Строго говоря, в этом тезисе есть уже перенос из идеологии некорректных утверждений. Нерыночное хозяйство не может быть описано в понятиях рынка, к нему неприменима рыночная категория «эффективности». Об этом говорил уже Аристотель, это подразумевал Адам Смит и специально оговаривали Маркс и Вебер. Утрируя, можно сказать, что советская экономика выросла из экономики крестьянского двора, и ее главным теоретиком были не Преображенский или Струми-лин, а Чаянов. Он же писал, что изъять из политэкономии одну категорию — значит обрушить всю систему: «Экономическая теория современного капиталистического общества представляет собой сложную систему неразрывно связанных между собой категорий (цена, капитал, заработная плата, процент на капитал, земельная рента), которые взаимно детерминируются и находятся в функциональной зависимости друг от друга. И если какое-либо звено из этой системы выпадает, то рушится все здание, ибо в отсутствие хотя бы одной из таких экономических категорий все прочие теряют присущий им смысл и содержание и не поддаются более даже количественному определению». Поразительно, что никто из теоретизирующих антисоветчиков не пытался возразить против этой мысли Чаянова по существу, но и в расчет ее не принимал. А ведь в ней вопрос поставлен очень жестко — категории рыночного хозяйства в приложении к советскому не просто теряют смысл, но даже и не поддаются количественному определению!
Неприемлемо и обычное для идеологов выведение эффективности через сравнение уровня потребления в СССР и на Западе. Ни в плане природных, ни в плане исторических и культурных условий не выполняются минимальные критерии подобия этих двух систем. Несоизмеримости хорошо изучены, и сравнения, эффектные для пропаганды, в научном плане — подлог. Если бы Запад был поставлен в положение СССР (хотя бы отрезан от ресурсов колоний, а потом «третьего мира»), его экономика моментально рухнула, а затем там устроилось бы что-то похожее на советскую систему.
Но допустим, что есть некий интегральный и применимый для обеих систем показатель «эффективности». Думаю, история надежно показала, что и в этом случае тезис о преимуществе рыночной экономики над плановой не получил эмпирического подтверждения. Страны «свободного рынка» (термин чисто идеологический, поскольку реальной свободы на этом рынке нет) всегда имели огромную помощь государства, которая и приводила систему в равновесие. Это были не «обратные», а именно «прямые связи», аналог плана. Только государство могло обеспечить экономике Запада захват колоний и перекачку оттуда ресурсов. Без них «рынок» (капитализм) в ядре системы вообще не мог бы существовать, о чем и говорит изучение «структур повседневности», то есть эмпирический анализ школы Броделя.
Когда «рынок» слишком усилился по сравнению с государством, случилась Великая депрессия. Ответом была «кейнсианская революция». Раз революция, значит, речь шла о катастрофе, а значит, о принципиальной неэффективности обратных связей. В западной литературе приходится читать выражения типа «сама по себе рыночная система является саморазрушающейся».
Напротив, имеется большой и прозрачный эмпирический опыт, говорящий о том, что нерыночное хозяйство с прямыми связями при отсутствии большого резерва ресурсов извне гораздо эффективнее рыночного. Речь идет, прежде всего, о семейном хозяйстве. Политэкономия (экономика полиса, народное хозяйство, хрематистика) не занималась хозяйством ячейки общества — семьи. А оно устроено не на купле-продаже или прямом обмене, а на кооперации и взаимопомощи. Это типично плановое хозяйство — с бюджетом, безналичным расчетом и условными ценами.
В 70-е годы я изучал организацию науки, а лаборатория устроена во многом как хозяйство семьи. И стал читать американскую литературу. Оказалось, что совокупность семей в США ведет огромную по масштабам хозяйственную деятельность. Почти весь досуг людей, а также время стариков и частично детей в основном посвящены труду, в котором есть своя технология, материально-техническая база, организация, финансирование и т. д. Рынок наступает на эту сферу, но безуспешно, ибо в другом месте и отступает. Много полуфабрикатов пищи производит теперь промышленность — но зато мебель люди все больше и больше делают сами — тоже из полуфабрикатов.
В США были работы, в которых пытались обсчитать хозяйство семьи в рыночных категориях — как если бы члены семьи перешли на отношения купли-продажи с эквивалентным обменом. Оказалось, и об этом говорилось с удивлением, как об открытии, что семья жить бы не смогла — все услуги были столь дороги, что никто их оплатить бы не смог.
Самое странное было в том, что в семейном хозяйстве возникала энтелехия (системное качество) в крупном размере. Сумма оборота была не нулевая, в семье все получали большие деньги как бы из ничего — бесплатный синергический эффект. В России к этому близок изученный в науке непривычный и неприятный для либералов опыт крестьянского хозяйства в сравнении с фермерским в 1880–1917 гг. На эмпирическом уровне он описан А.Н. Энгельгардтом, на научном — школой Чаянова.
Эти экономические работы в США делались в русле «альтернативной экономики», но Чаянов об этом писал уже в 20-е годы. Важная вещь: крестьянский двор выполнял целый ряд работ крайне нерентабельных и «неэффективных»— и именно потому он в целом в годовом цикле был очень эффективным. Советское хозяйство было в принципе устроено по типу семьи или крестьянского двора. Подходить к нему, как к рыночному, указывая, что, мол, это неэффективно, а то нерентабельно, — значит проявлять крайнюю степень механицизма и отсутствия системного видения. Это откат за древних греков, которые уже хорошо понимали значение энтелехии, синергизма, возникновения силы «из ничего».
Антисоветские экономисты, по большому счету, ратовали за превращение хозяйства семьи в рынок, за переход от сложной системной кооперации к максимальному переводу отношений на принцип купли-продажи с регулятором в виде обратных связей. Таков пафос их главных утверждений. Когда говорят о рынке и плане как регуляторах хозяйства, то сводят эффективность такой большой системы, как народное хозяйство, к эффективности одной его подсистемы — управления. Тут, по-моему, есть столь большое взаимное непонимание, что даже не знаешь, как подступиться. Является ли управление лимитирующим звеном всей системы? Скорее всего, нет. Если не работает блок, производящий какой-то критически важный ресурс, то, как ни оптимизируй систему с помощью хорошего управления, результат плачевен. Советская система характеризовалась тремя особыми качествами, отличавшими ее от капиталистической.
Во-первых, она сумела запустить молекулярные процессы массового создания «снизу» самых ценных ресурсов. Прежде всего, это здоровый, спокойный, образованный человек. Это видно из множества жестких эмпирических показателей. Во-вторых, это создание всеобъемлющей системы поиска, разработки и собирания материальных средств — от сырья и энергии до рабочей силы. В-третьих, механизм концентрации ресурсов в ключевых точках в нужный момент и маневра ресурсами. Речь здесь идет не только о комплексном планировании, но и о создании больших технологических систем типа Единой энергетической или единой железнодорожной. В сумме это дало такой запас эффективности, что гипотетическое превосходство обратных связей над прямыми в подсистеме управления по сравнению с этим запасом несущественно.
Но вернемся к тезису о более высокой эффективности рынка как регулятора по сравнению с планом. И этот тезис нельзя принять как недопустимо абстрактный. Он означает перенос чистой модели управляющей системы на сложную систему управления в реальной экономике. Это — на грани подлога. Специалист по экономической кибернетике Ст. Бир писал, что такая система, как предприятие (фирма), в принципе не может управляться на основе обратных связей. Для нее необходимо дополнение, «говорящее на ином языке». Это и есть дополнение через прямые связи (государственное регулирование, план и т. п.). По отношению к советской системе, которая, как и капитализм, была комбинацией прямых и обратных связей, можно было бы спорить об изменении пропорций или структуры связей. Однако в антисоветском движении вопрос был поставлен совершенно иначе. Оно потребовало слома советской системы.
Кроме того, в больших системах оптимум вообще не бывает четко выраженным. Есть широкие зоны «хороших состояний». Если система работает (как это и было с советской системой), то, значит, она находится именно в этой зоне. Даже если зона оптимума иной системы (для нас — «рыночной») несколько выше, она всегда отделена от нашей более или менее высоким барьером. Затраты на его преодоление (на «перестройку») могут быть несопоставимо больше, чем разница в высоте оптимумов. Выдвигая свой тезис о предпочтительности рынка, антисоветские идеологи просто обязаны были четко заявить о своей оценке цены перехода.
Она, кстати, в последние двадцать лет определяется уже вовсе не умозрительно. Но и умозрительно она была известна до 1989 г. — в расчетах видных экономистов-рыночников, например для Польши. Тогда говорилось, что по политическим соображениям Польша пойдет на эту перестройку, но она станет «нацией хорошо оплачиваемых зулусов». Было известно, что при переходе через потенциальный барьер Польша должна будет лишиться современной промышленности и науки. Так оно и произошло. Энтузиаст антисоветского поворота должен был не только открыто согласиться на такой вариант для России, но еще и обосновать надежду на то, что «русские зулусы» будут оплачиваться хотя бы по прожиточному минимуму.
В отношении России тезис о преимуществах обратных связей неприемлем еще и по той специфической причине, что и летом 1917 г., и сегодня в систему управления хозяйством встроен сильный теневой агент, находящийся вне России и действующий согласно критериям, явно противоречащим интересам России.
В России начала XX века большая часть прибавочного продукта изымалась в виде платежей по внешнему долгу, вывоза прибылей иностранным капиталом и в виде переводов на расходы дворянства и буржуазии за границей. Сегодня — то же самое. О какой эффективности рынка и обратных связей можно вообще говорить в таких условиях? Цены на главные товары на российском рынке устанавливались в Париже, и это были для России никак не обратные, а прямые связи — диктат. А что такое сегодня для России программа МВФ или негласные рекомендации Бильдербергского клуба? Прямой и предельно жесткий диктат, ничего не имеющий общего с обратными связями «свободного рынка».
Это положение усугубляется еще одним фактором, который в России оказывал сильнейшее внешнее (прямое) действие на управление до 1917 г. и после 1991 г. — диктат преступных уголовных структур. Об этом антисоветские теоретики тоже «забыли»? В таком случае все их моделирование никакой ценности не имеет. Можно принять, что в некоторых частных случаях мы имеем дело с искренним заблуждением, но в целом эта проблема прекрасно известна.
Общий вывод таков: даже если управление через рынок было бы эффективнее, чем через план, указанные факторы реальности настолько сильнее этого преимущества, что их устранение с помощью государственного контроля, как это и предполагалось в советском проекте, дает заведомый большой выигрыш.
Против советской системы хозяйства выдвигалось и много «обыденных» популярных обвинений. Они имели успех вследствие того, что люди, не имея достаточно широкой информации, с трудом могли «взвесить» обвинения, найти верную меру. Негативные явления и издержки гипертрофировались в сознании.
Например, много говорилось о том, что экономика якобы «работает на себя», так что в хозяйстве накапливается огромная масса ненужных запасов и неустановленного оборудования. Другое обвинение того же рода гласило, что огромная масса товаров вообще производится зря, они никому не нужны, забивают склады и уцениваются. И то и другое имело место — но в каких масштабах?
Вот данные из статистического сборника «Финансы СССР. 1989–1990 гг.» (М., Госкомстат СССР, 1991). Сначала о масштабах стоимости неустановленного оборудования (понятное дело, речь идет о сверхнормативных запасах): «В 1990 г. в амортизационный фонд начислено амортизации за год 147,5 млрд. руб., прочих поступлений в амортизационный фонд было 52,2 млрд. руб. Итого 199,7 млрд. руб. Израсходовано из этого фонда всего 202 млрд. руб., в том числе на полное восстановление основных фондов 98,6 млрд. руб. и на ремонт основных фондов 103,5 млрд. руб. (с. 172)… Сверхнормативного неустановленного оборудования на складах в капитальном строительстве (без сданного в монтаж и резервного) в 1990 г. было в СССР на 7,1 млрд. руб. (в 1989 г. — на 6 млрд. руб.)» (с. 178).
Далее в справочнике дается сводка о стоимости неустановленного оборудования по разным его категориям для всех министерств и крупных предприятий. Например: концерн «Норильский никель» имел неустановленного оборудования всего на 43 млн. руб., в том числе — отечественного на 21 млн., импортного на 22 млн., сверхнормативного на 33 млн. руб. (с. 181).
Таким образом, на полную замену и ремонт основных фондов в год расходовалось из амортизационного фонда порядка 200 млрд. руб. в год. На приобретение оборудования и инструментов в 1989 г. израсходовано 82,4 млрд. руб., а в 1990 г. 85,6 млрд. руб. А сверхнормативного неустановленного оборудования было на сумму 6–7 млрд. руб. в год. Неужели задержка с установкой 8 % оборудования есть столь немыслимый дефект, чтобы из-за него бросать обвинение самим принципам хозяйственной системы? Мне кажется, что тут или заблуждение (незнание реальной обстановки в целом), или отказ чувства меры.
Теперь насчет того, что советское хозяйство несло большие потери из-за производства товаров, которые «никто не покупал». В 1989 г. в розничной торговле в СССР было продано непродовольственных товаров на 214,2 млрд. руб., а в 1990 г. на 259,7 млрд. руб. В цитированном справочнике читаем: «Потери от уценки товаров, не пользующихся спросом населения, устаревших фасонов и моделей: 1989— 2,6 млрд. руб.; 1990 — 2,5 млрд. руб.» (с. 184). Итак, уценка товаров составляла всего около 1 % продаж! причем уцененные товары не пропадали, не сжигались — они использовались людьми, многие это прекрасно помнят. А ведь этой проблеме в массовом сознании придали почти катастрофический характер.
Сегодня, когда мы находимся в тяжелейшем положении и окидываем мысленным взором совокупность антисоветских суждений о разрушенной системе хозяйства, возникает тяжелое чувство. Эта критика выглядит поразительно бесплодной, из нее нельзя извлечь никакого полезного урока. Какую из ее концепций ни возьми — с желанием, отсеяв ругань, отобрать какие-то поучительные мысли — все расползается, во всем какая-то гниль. Это критика, построенная на ложных основаниях, недобрых чувствах и недобросовестных приемах.
Начиная с 1991 г. во всех республиках СССР проводится крупное международное социологическое исследование «Барометр новых демократий». В августе 1996 г. был опубликован краткий доклад руководителей проекта Р. Роуза (Великобритания) и К. Харпфера (Австрия) «Новый русский барометр». В этом докладе сказано: «В бывших советских республиках практически все опрошенные положительно оценивают прошлое и никто не дает положительных оценок нынешней экономической системе». Если точнее, то положительные оценки советской экономической системе дали в России 72 %, в Белоруссии — 88 и на Украине — 90 % (Rose R., Haerpfer Ch. Comparing and Contrasting Mass Response to Transformation in Eastern Europe and Russia. — Monitoring of Change: Principal Trends. 1996. Vol. 4, q 24, p. 13–20).
Советское хозяйство и бедность. Важным качеством любого жизнеустройства является представление о бедности — отношение к тому факту, что часть членов общества имеет очень низкий, по меркам этого общества, уровень дохода. Столь низкий, что по потреблению благ и типу жизни бедные и зажиточная, благополучная часть образуют два разных мира (в Англии периода раннего капитализма говорили о двух разных расах — «расе бедных» и «расе богатых»).
По этому признаку советский строй жизни сильно отличался от сословного общества царской России и резко отличался от либерального общества Запада. Здесь нас интересует именно сравнение с Западом, поскольку во всей антисоветской пропаганде именно Запад брался за образец «правильного» распределения доходов, якобы устраняющего ненавистную «уравниловку». Скажем, наконец-то, прямо, что отрицание уравниловки есть не что иное, как придание законного характера бедности.
И философские основания советского строя, и лежащая в их основе антропология, несущая на себе отпечаток крестьянского общинного коммунизма, исходили из того, что бедность — зло. Бедность в советской культуре рассматривалась как пережиток прошлого, как следствие недостаточного развития хозяйства или социальных аномалий. Каждый советский гражданин как член большой страны-общины и государства-семьи имеет право на получение такого количества материальных благ, чтобы вести благополучную жизнь — в достатке. Таков был официально декларированный принцип, и таков был важный стереотип общественного сознания. В этом официальная идеология и стихийное мироощущение людей полностью совпадали.
На Западе ведущие мыслители-экономисты либерального направления (А. Смит, Т. Мальтус, Д. Рикардо) считали, что бедность — неизбежное следствие превращения традиционного общества в индустриальное. Более того, Мальтус даже считал, что бедность — универсальное свойство самого человеческого существования, просто рынок обнажил его до полной ясности. Он был противником государственной помощи бедным, поскольку именно голод и эпидемии являются необходимым стихийным регулятором численности бедных — и этому регулятору нельзя мешать.
Видный идеолог социал-дарвинизма Г. Спенсер считал даже, что бедность играет положительную роль, будучи движущей силой развития личности. Эти идеи Спенсера оказали решающее значение на становление американской социологии. Таким образом, бедность рассматривали или как неустранимое зло, или как социальное благо, побудительный мотив для прогресса.
Идеолог современного либерализма Ф. фон Хайек также считал, что бедность — закономерное явление в человеческом обществе и необходима для общественного блага. Он призывал ограничить государственное участие в сокращении бедности и возложить ответственность за свою бедность на индивидуума.
Иначе трактуют бедность социологи левых взглядов. Большую известность получила книга П. Таунсенда «Бедность в Великобритании», в которой эта проблема представлена как социальная, и причина ее лежит в сфере общественных отношений (в данном случае — в капитализме). По оценкам этого социолога, 25 % англичан живут в реальной бедности и 50 % постоянно находятся в страхе перед бедностью. Исследователь бедности и голода из Индии, лауреат Нобелевской премии по экономике А. Сен показывает, что бедность не связана с количеством товаров (шире — благ), а определяется возможностями людей получить доступ к этим благам.
Ограничение бедности является важным условием и выхода из тяжелых кризисов. Об этом много говорил Рузвельт. Л. Эрхард в программе послевоенного восстановления ФРГ исходил из таких принципиальных установок: «Бедность является важнейшим средством, чтобы заставить человека духовно зачахнуть в мелких материальных каждодневных заботах… [такие заботы] делают людей все несвободнее, они остаются пленниками своих материальных помыслов и устремлений». Л. Эрхард даже включал гарантию против внезапного обеднения в число фундаментальных прав: «Принцип стабильности цен следует включить в число основных прав человека, и каждый гражданин вправе потребовать от государства ее сохранения».
В обыденной социальной реальности даже богатейших стран Запада бедность является обязательным элементом («структурная бедность») и служит важным фактором консолидации гражданского общества. Каждый гражданин всегда имеет перед глазами печальный пример людей, выброшенных из общества. Советского человека, попавшего на Запад, поначалу удивляло, что пресса и телевидение очень обильно, с массой устрашающих деталей показывают крайнюю бедность части их общества. В этом нет никакого «саморазоблачения» — обществу не стыдно за эту бедность, регулярно показывать ее в назидание всем благополучным необходимо.
Скажу об особой категории выброшенных из общества бедных людей — душевнобольных. Количество ненормальных в западных городах поражает. Там теперь новая политика — закрывать психиатрические больницы и выставлять пациентов на улицу. Свобода! А главное — экономия. Главный психиатр Нью-Йорка, сам из католиков, с горечью писал: «Беззаветные защитники так называемой свободы обрекают этих отверженных на жалкое существование, таящее большую опасность для них самих и, нередко, для общества». Эту ценность открытого общества в Россию уже внедрили: закон запрещает оказывать сумасшедшему помощь, если он сам об этом не попросит.
Кстати, в обзоре о состоянии психиатрических больниц на Западе эксперт из Швеции замечает, что «к психопатам очень хорошо относились в больницах России и избивали ногами в США». Под Россией имеется в виду СССР. При всей бедности и дефектах наших больниц — почему бы это? Потому, что советская цивилизация взяла от православия представление, что все люди — братья. А в США подспудно считают, что «Христос пошел на крест не за всех», и большинство — отверженные. У сумасшедшего его отверженность выявилась наглядно — и его можно и нужно бить ногами.
Надо сказать, что хотя страны православной и исламской культуры резко отличаются от Запада в отношении к бедности, и сам Запад в этом вопросе не един. До сих пор заметны различия в «католическом» и «протестантском» Западе. Там, например, сложились две разные системы благотворительности. Они представлены «Армией спасения» в протестантских странах и огромной международной католической организацией «Caritas» («Милосердие»).
Кстати, западная помощь «бедным всего мира» исключительно сильно политизирована, из нее вытравлены исходные евангельские принципы. Израиль получает от США помощь на одного бедного в 100 раз большую, чем Бангладеш, хотя средний доход в Израиле превышает 12 000 долларов на душу населения.
Вернемся к «Caritas». Эта организация ведет исключительно широкие и философски глубокие исследования бедности. Мне удалось поработать в библиотеке этой организации в Испании и почитать отчеты ее исследовательских групп. Это исключительно важный для нас материал. К сожалению, никакого интереса к современному знанию по проблеме бедности, накопленному в этой организации, в России не проявили ни государственные, ни научные, ни общественные организации. Например, Российский гуманитарный научный фонд год за годом отказывал в даже небольших грантах на то, чтобы ввести эти обобщенные сведения в научный оборот в России. Эксперты РГНФ не голодают!
В целом и на католическом Западе в этой сфере идет «тихая Реформация». Так, в Бразилии в систему вошли «социальные чистки». Ныне в ее культуре фактически принята идея апартеида, основанная на идущем от протестантской концепции «предопределенности» расизме. Сознательно создается общество двух коридоров — то, что в «развитом» Западе выражается, например, в концепции школы.
«Вторжение протестантского Запада» происходит даже в католической Испании. Оно выражается во многих проявлениях расизма, которого раньше здесь не было. Это — вытеснение иезуитов «Опусом деи», а католической благотворительности — «социальными службами». Старики от них бегут ночевать зимой на улице только потому, что вспоминают, с какими словами их там заставляют мыться.
Западное общество иногда называют «обществом двух третей»— поддержание трети общества за чертой бедности создает самую стабильную конструкцию. Разделение на богатых и бедных на современном Западе утратило классовый характер, в привычных нам терминах марксизма его понять трудно. Рабочий вошел в то, что называется «средний класс», и живет так, как живут две трети населения. Буржуазии и не требовалось подкупать всех бывших пролетариев — треть общества остается в бедноте, и это даже необходимо. Вид бедности сплачивает благополучных. Все это понимают, многие страдают — но что же тут поделаешь. А мир бедных на Западе вообще почти не известен. Редко приходится чуть-чуть к нему прикоснуться, и это как удар тока.
Есть ли на Западе классовая солидарность с третью отверженных? Я бы сказал, что классовой нет (или есть на уровне лозунгов). Родственная — пока да, родные не дают опуститься. Но если не удержался — попадаешь в совсем иной мир. Двойное общество! Еще четче это видно в «третьем мире». Вот Бразилия, общество «двух половин». В 1980—90 гг. здесь 47 % населения относились к категории «нищего», в 1992 г. их число составило 72,4 миллиона (Из «Отчета по человеческому развитию. 1994». ООН, Оксфорд Юниверсити Пресс. — Цит. по: «Общество и экономика», 1996, № 3–4). Такое общество уже приходится контролировать террором, и в трущобах (фавелах) регулярно устраивают акции устрашения, пускают кровь в больших количествах. Повод всегда найдется. А рабочие живут пусть по европейским меркам бедно, но с известными гарантиями. Можно ли сказать о рабочем классе и на Западе, и в Бразилии, что «им нечего терять, кроме своих цепей»? Считаю, что нельзя. И в постоянной войне с фавелами они, скорее, союзники буржуазии, чем отверженных. Россия становится для мира одной огромной фавелой.
Либерализм и социал-демократия на Западе различаются не философским отношением к бедности, а разными социальными проектами. Когда к власти приходят правительства социал-демократического толка, масштабы бедности сокращаются, когда к власти возвращаются правые (как, например, Тэтчер) — возрастают.
В царской России в период развития капитализма тяжелая бедность сильнее всего ударяла по городским низам, не имевшим уже опоры в крестьянской общине. Показательно положение детских приютов. В конце XIX века произошел громадный наплыв «подкидышей», отданных матерями в приюты («воспитательные дома») младенцев. Например, в Московский приют в 1888 г. поступило 17,3 тыс. подкидышей. В большинстве своем младенцев отдавали матери-крестьянки, пришедшие на работу в город. В 60-е годы XIX века в государственных приютах умирало до 70 % воспитанников, в начале XX века — до 55 %. Работе столичных воспитательных домов в России посвящена большая книга ДЛ. Рансела «Матери нищеты: брошенные дети в России», изданная в Принстоне в 1988 г. (рецензия в журнале «История СССР», 1990, № 6). А в провинции, по данным наших историков, положение было хуже. Например, в Тверской губернии с 1828 по 1842 г. в приюты поступило 3335 подкидышей. Из них умерли 3187 (96 %). Известна и причина — их кормили в основном жеваным хлебом.
На волне нарастания революции бедность в России стала рассматриваться как неприемлемое зло, с которым должно бороться все общество. В 1913 г. в Киеве прошел I Всероссийский сельскохозяйственный съезд, на котором собрались агрономы, экономисты, земские деятели, чиновники, предприниматели. Один из первых докладов назывался «Агрономия и землеустройство в их отношении к деревенской бедноте». Съезд принял решение, в котором подчеркивалось, что задачей агрономии является «обслуживание всех слоев земледельческого населения».
Это заявление носит принципиальный характер, оно показывает, насколько нынешнее состояние правящего слоя в России деградировало по сравнению с началом XX века. Сегодня все достижения цивилизации не только реально предоставляются для обслуживания лишь платежеспособного спроса, а вовсе не «всех слоев населения», но это даже декларируется как официальная идеологическая догма. Все прекрасно знают, что примерно половина населения России терпит бедствие в результате утраты доступа к самым элементарным условиям существования. По сути, половина народа внезапно оказалась в новой, ранее для нее неведомой окружающей среде. Чтобы выжить, требуется срочное получение нового знания, которым эта половина народа не обладает в виде хотя бы эмпирического опыта. Повернулась ли наука, управляемая теперь антисоветски мыслящими людьми, к потребностям этих «слоев населения»? Ни в коей мере — ни на одном научном форуме об этом никто даже не заикнулся. Исключительная ориентация на «платежеспособный спрос», на потребности только имущей части населения…
Суть советского строя наконец-то становится понятной по контрасту с тем, что принесла антисоветская программа. В стране, где массовая «структурная бедность» была давно искоренена и, прямо скажем, забыта так, что ее уже никто не боялся, массовая бедность буквально «построена» политическими средствами.
Это — огромный эксперимент над обществом и человеком. Он настолько жесток и огромен, что у многих не укладывается в голове — люди не верят, что сброшены в безысходную бедность, считают это каким-то временным «сбоем» в их нормальной жизни. Вот кончится это нечто, подобное войне, и все наладится. Люди не верят, что старики, еще в старой приличной одежде, копаются в мусоре не из странного любопытства, а действительно в поисках средств к пропитанию. Наоборот, люди охотно верят глумливым и подлым сказкам телевидения о баснословных доходах нищих и романтических наклонностях бомжей.
Стоит вспомнить, что в разгар перестройки, когда опасность резкого обеднения людей в результате подрыва советской системы хозяйства уже была очевидна для специалистов, М.С. Горбачев взял на себя неблаговидную роль успокоить доверчивых граждан. Он говорил: «Иные критики наших реформ упирают на неизбежность болезненных явлений в ходе перестройки. Пророчат нам инфляцию, безработицу, рост цен, усиление социального расслоения, то есть то самое, чем так «богат» Запад».
В подтверждение того, что, мол, не надо всех этих бедствий бояться, ибо мы все же не Запад, он приводил множество писем как глас народа. Вот, он зачитал такое письмо: «Я веду с Вами очень честный и очень принципиальный разговор. В своем лице я выражаю мысли и чаяния целого поколения советской молодежи, получившей высшее образование. Мы чувствуем, что Вам работается трудно. Однако умоляем: ни шагу назад! Никаких передумок и даже малейших отступлений. Черт с ними, кто с Вами не согласен. Зато народ ликует и готов идти на самопожертвование ради достижения тех целей, к которым зовете Вы». Замечательно по-демократически звучит: «Черт с ними, кто с Вами не согласен». И, конечно, народ готов на самопожертвование. Ради чего?
Курс на резкое обеднение людей еще в последние советские годы получил идеологическую поддержку — экспертов для этого было достаточно. Экономист Л. Пияшева криком кричала: «Не приглашайте Василия Леонтьева в консультанты, ибо он советует, как рассчитать «правильные» цены и построить «правильные» балансы. Оставьте все эти упражнения для филантропов и начинайте жестко и твердо переходить к рынку незамедлительно, без всяких предварительных стабилизаций».
При этом антисоветским политикам и идеологам было прекрасно известно, к каким последствиям приведет внезапное обеднение населения СССР. В недавнем докладе ВЦИОМ со ссылками на многие исследования в разных частях мира сказано: «Среднее падение личного дохода на 10 % влечет среди затронутого населения рост общей смертности на 1 % и рост числа самоубийств на 3,7 %. Ощущение падения уровня благосостояния является одним из наиболее мощных социальных стрессов, который по силе и длительности воздействия превосходит стрессы, возникающие во время стихийных бедствий».
Отношение к бедности в двух типах цивилизации — буржуазной и советской — наглядно отражается в структуре цен. Когда советские люди, например ученые, стали выезжать на Запад, одна из вещей, которые вызывали удивление, как раз состояла в том, что на Западе предметы первой необходимости относительно очень дороги, но зато товары, которые человек начинает покупать только при более высоком уровне благосостояния, — дешевы. Хлеб и молоко очень дороги относительно автомобиля или видеомагнитофона.
В СССР было как раз наоборот, чем и пользовались командированные на Запад советские люди. Они везли туда наши дешевые консервы, хлеб и колбасу, даже шоколадные конфеты — чтобы не покупать там это по дорогой цене, а обратно привозили видеомагнитофоны. Вот пример: в 1989 г. я купил в Испании японский видеомагнитофон, который стоил там столько же, сколько 300 батонов хлеба. Его я продал в Москве за 3 тыс. рублей, на которые в Москве можно было купить 24 тыс. батонов хлеба. Иными словами, если брать за единицу измерения видеомагнитофон, то в Москве хлеб стоил в 80 раз дешевле, чем в Испании.
Этот принцип ценообразования создавал на Западе жесткий барьер, который безвыходно запирал людей с низкими доходами в состоянии бедности — вынужденные покупать дорогие необходимые продукты, люди не могли накопить денег на дешевые «продукты для зажиточных». В СССР, напротив, низкие цены на самые необходимые продукты резко облегчали положение людей с низкими доходами, почти уравнивая их по фундаментальным показателям образа жизни с людьми зажиточными. Таким образом, бедность ликвидировалась, человек ценами «вытягивался» из бедности, и СССР становился «обществом среднего класса».
Смена типа цивилизации, которая происходит начиная с 1991 г., прекрасно выражается в том, как изменился тип формирования цены на хлеб. Возьмем пшеничный хлеб. Цена пшеницы известна. Расходы на помол, выпечку и торговые издержки при советской системе составляли 1,1 от стоимости пшеницы. Это «технически обусловленные» расходы. Говорят, при рынке производство эффективнее, чем при советском строе (да и зарплата по сравнению с советским временем ничтожна). Ну пусть даже не эффективнее, и эти издержки не уменьшились. Все равно, реальная себестоимость буханки хлеба на московском прилавке равна примерно двукратной стоимости пшеницы, пошедшей на эту буханку.
Это близко к тому, что мы видели на практике в СССР В 1986 г. закупочная цена пшеницы была 17,2 коп/кг. Из 1 кг зерна выходит 2 кг хлеба, следовательно, эти 2 кг хлеба из 1 кг зерна обходились в 17+19 = 36 коп (19 коп. — это затраты на превращение зерна в хлеб). Продавались эти 2 кг хлеба за 44 коп. или (хлеб высшего сорта) за 56 коп. То есть хлеб продавали с небольшой прибылью. В 1989 г. цена пшеницы поднялась до 22 коп./кг (в РСФСР 22,7 коп.), но цену хлеба еще не повышали, просто отказались от прибыли.
Советские цены на белый хлеб можно назвать «техническими», технически обусловленными, потому что именно на хлебе государство отказывалось от возможной прибыли и в то же время не давало дотаций. Поэтому все расходы на превращение зерна в хлеб на прилавке, которые составляли в СССР 1,1 от цены зерна, можно считать близкими к реальным затратам натурального хозяйства, предназначенного для потребления.
Как же складывается цена на хлеб в нынешней «антисоветской» России? В декабре 1993 г. батон хлеба в Москве стоил 230 руб. Он был испечен из 330 г. пшеницы урожая 1992 года. За это количество пшеницы правительство обещало селу заплатить 4 рубля. Выпечка хлеба «технически» примерно равна стоимости муки. Значит, реальная себестоимость батона на прилавке — около 8 руб. А он стоил 230 руб.! Куда пошли 222 рубля из 230? Они изъяты из кармана покупателя какими-то «социальными силами».
И это положение в принципе не меняется. Из центральных газет осенью 1995 г. можно было узнать: на четвертый квартал 1995 г. была установлена закупочная цена на пшеницу III класса твердую 600 тыс. руб. за тонну и на пшеницу мягкую ценную 550 тыс. руб. Таким образом, хлебозаводы Москвы до нового, 1996 года платили бы за килограмм ценной пшеницы 550 руб. — не будь каких-то «социально обусловленных» изъятий. Этого килограмма пшеницы хватает, чтобы испечь две буханки, значит, на одну буханку уходило пшеницы на 275 руб. А килограмм хлеба стоил бы (по советским меркам) около 600 руб. — а он в декабре 1995 г. стоил 3 тыс. руб.
В 2000 г. батон белого хлеба весом 380 г. стоил в Москве 6 руб. Он был выпечен из 200 г. пшеницы. Такое количество пшеницы стоило в декабре 1999 г. на российском рынке 34 коп. (1725 руб. за тонну). Себестоимость превращения пшеницы в хлеб с доставкой его к прилавку равна 110 % от стоимости пшеницы, то есть для одного батона 38 коп. Итого реальная себестоимость батона равна 72 коп. А на прилавке его цена 6 руб. Таков масштаб «накруток» на пути от пшеницы до хлеба в рыночной экономике — 733 %!
Сейчас цена на хлеб в России «социальная», она обусловлена именно характером созданной экономической системы. Поэтому хлеб — хороший объект для сравнения сути двух систем. При советском (натуральном) хозяйстве хлеб был дешев, и бедность отступала, при нынешней экономике хлеб дорог, и цена его не дает людям вылезти из бедности.
Бедность: личный взгляд. Хочу изложить некоторые сугубо личные впечатления от моих первых столкновений советского человека с бедностью в буржуазном обществе. Именно такая бедность, как считается, должна установиться в России после стабилизации нынешнего «демократического» порядка. Это — совсем иная социальная ситуация, чем та, которую мы видим при нынешнем массовом обеднении все еще советских людей. Поэтому наше невольное представление о будущем как простом воспроизводстве, чуть хуже или чуть лучше того, что мы видим сегодня, — ошибочно.
Мы как народ переживаем нынешнее обеднение как общее бедствие — типа разрушительного землетрясения всей России или какой-то странной войны. Это бедствие пока что не делит нас на две несоизмеримые и несовместимые «расы». Скорее, нам кажется, что временно образовалась маленькая больная «раса» богатых — «новых русских». Их можно жалеть или ненавидеть, но их появление не разрушило народ, потому что он-то по своим основным признакам остался именно народом, не разделившись на расы. А «больные», когда страна вернется в норму, или уедут, или вылечатся (не без помощи лекарственных средств).
Такое ощущение сохраняется потому, что, во-первых, в России обеднело именно подавляющее большинство граждан, так что они друг друга «разумеют». У всех них еще сохранилась данная общим образованием единая культурная основа, один и тот же способ мышления и рассуждения, один и тот же язык слов и образов. Все это сильно подпорчено телевидением, но и подпорчено почти одинаково у всех. Подавляющее большинство наших бедных имеют еще жилье, а в квартире свет, водопровод, отопление, книги на полках. Все это «держит» человека на весьма высоком социальном уровне.
Совсем иное дело — бедность в классовом (или почти классовом) обществе, в трущобах большого капиталистического города. Здесь бедность приобретает новое качество, для определения которого пока что нет подходящего слова в русском языке. Вернее, смысл слова, которым точно переводится на русский язык применяемый на Западе термин, у нас совсем иной. Бедность (pobreza — исп., poverty — англ.) в городской трущобе на Западе для большинства быстро превращается в ничтожество (miseria — исп., misery — англ.).
Что же это такое — ничтожество? Это, прежде всего, бедность неизбывная — когда безымянные общественные силы толкают тебя вниз, не дают перелезть порог. Кажется, чуть-чуть — и ты вылез, и там, за порогом, все оказывается и дешевле, и доступнее, и тебе даже помогают встать на ноги. Мы этого пока еще не знаем и не понимаем.
В такой ситуации очень быстро иссякают твои собственные силы, и ты теряешь все личные ресурсы, которые необходимы для того, чтобы подняться. У нас мы это видим в среде небольшого контингента опустившихся людей, прежде всего алкоголиков, но это другое дело, они в каком-то смысле счастливы и не хотят оторваться от бутылки. Ничтожество — это постоянное и тупое желание выбраться из ямы и в то же время неспособность напрячься, это деградация твоей культуры, воли и морали.
Переход людей через барьер, отделяющий бедность от ничтожества, — важное и для нас малознакомое явление. Если оно приобретет характер массового социального процесса, то вся общественная система резко изменится — а наше сознание вообще пока что не освоило переходных процессов. Надо наблюдать и изучать то, что происходит на этой грани, в этом «фазовом переходе». На Западе, считаю, важный опыт имеет католическая церковь, помогающая, с небольшими средствами, удержаться людям в фазе бедности или даже перейти в эту фазу «снизу».
В Сарагосе, богатом городе Испании, исторический центр застроен зданиями X–XIII веков. На реставрацию всех этих зданий никаких денег не хватит, и эти руины заселили бездомные. Странная трущоба в самом центре города — беднота живет во дворцах, но без воды, света и канализации. Только крыша, которая вот-вот рухнет. Церковь отремонтировала пару комнат, в одной сделала три кабинки душа, в другой поставила три стиральные машины. За сто песет (1 доллар) можно принести свое тряпье и постирать. Такая мелочь, а около сотни семей воспрянули духом. Дети-подростки впервые в жизни помылись в душе, и он их восхитил. «Какое счастье — мыться в душе!» Может, это чисто телесное ощущение для многих из них станет соломинкой, вытянувшей из ничтожества в бедность.
Конечно, мы в России должны думать о восстановлении достойной жизни для всех, хотя поначалу она и будет на грани бедности. Но пока произойдет переход рычагов хозяйства в здоровые руки, надо создавать и временные вспомогательные механизмы, для того чтобы помочь людям удержаться от разрушения крайней бедностью. Надо вовремя услышать какой-то знак, звук, не дать себе привыкнуть. Тут опасна ложная мудрость, которую нашептывает телевидение: мол, все эти наши бедные — профессионалы, а доходы у них, как у банкиров. Это соблазнительная, но лживая мысль. В 1999 г. я был в Испании и ехал утром в метро. Подошла женщина с ребенком, протянула руку. Взглянула таким взглядом, что было понятно — надо дать денег. Этим взглядом, я бы сказал, не злоупотребляют. Рядом стояли двое русских с переводчиком, видимо, предприниматели. Один говорит: «Я бы лучше голодал, но просить не стал». Я ему говорю: «Это особенно убедительно звучит после сытного завтрака, который вы только что съели». Он ничего не ответил, замолчали.
У меня был тяжелый опыт, когда я из благополучного еще СССР поехал в 1989 г. работать в Испанию. Купил старую машину и ездил — где-то на защиту диссертации оппонентом, где-то лекция. На каникулы приехала ко мне дочь, и мы как раз поехали большим маршрутом. Надо было пересечь Кастилью-Леон — равнина, до горизонта пшеничные поля, жара страшная, ни деревень, ни городов. На шоссе в одном месте был ремонт, для проезда по очереди в один ряд был поставлен временный светофор, и около него расположился парень с ящиком. Там у него был лед и банки кока-колы. Когда машины останавливались на красный свет, он подходил и уговаривал купить. Подошел ко мне, я отказался — экономил, все деньги тратили на поездки по Испании, когда еще такой случай будет. Он уговаривает. Я говорю: «Посмотри на мою машину. Мне ли шиковать. Вон у меня на сиденье бутылка из магазина». Он опять: «Ну купи девушке, холодной!» Я говорю: «Нет» — и тут как раз зеленый свет, я тронул. Он протянул руку и крикнул: «Ну помоги же мне!» А меня уже сзади подпирали, и я уехал, а в ушах так и стояли эти его слова. Вот уже одиннадцать лет прошло, но стоит бессоннице одолеть, как вдруг слышу: «Ну помоги же мне!» Этот парень держался.
И какое же тяжелое зрелище представляет собой человек, впадающий в ничтожество, — даже если он формально не так уж беден. В 1992 г., перед конференцией «Рио-92», я был на одном из подготовительных симпозиумов, собранных там же, в Бразилии. Мы были в городе Белен, в Амазонии, и в первый день нас повезли на экскурсию. С нами был молодой переводчик из США, полиглот и лингвист. Около собора было много старух, просящих подаяние. Ко мне подошла одна из них, очень худая и в черной одежде. Долго и сурово говорила, я не все понял, но почувствовал, что надо дать ей денег. Деньги я обменял ночью в аэропорту, все бумажки были одинаковые, я еще в них не разобрался и дал ей одну. Это было много, потом оказалось, что около 50 долларов, но делать было нечего, не просить же сдачу. Старуха возликовала, подняла эту бумажку и пошла, показывая ее своим подругам. Все они стали подходить ко мне и благодарить, никто из них не просил еще, все это было очень достойно. Переводчик, стоявший рядом со мной, сильно возбудился, просто перекосило его. Говорит мне: