Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Мариенбад - Шолом Алейхем на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Шолом-Алейхем

МАРИЕНБАД

Не роман, а путаница в 36 письмах, 14 любовных записках и 46 телеграммах

1. Бейльця Курлендер из Берлина – своему мужу Шлойме Курлендеру на улицу Налевки в Варшаву

Моему дорогому просвещенному супругу Шлойме, да сияет светоч его!

Довожу до твоего сведения, что я пока все еще в Берлине и выехать в Мариенбад смогу, дай бог, только на будущей неделе. Мне незачем перед тобой оправдываться, но можешь мне поверить: я нисколько не виновата в том, что пришлось задержаться в Берлине на целую неделю. Когда ты узнаешь до конца все, что мне пришлось тут пережить, ты и сам скажешь: невозможно предвидеть всякую мелочь. «Человек хочет, а Бог хохочет». Вот как обстоит дело.

Я рассчитывала пробыть в Берлине один день, самое больше – два. Сколько же еще времени требуется, чтобы побывать у профессора? Но все это лишь в том случае, если бы я пригласила профессора к себе. А я подумала: к чему мне тратить лишних тридцать марок, которые могут пригодиться на что-нибудь другое? Я так часто слышу от тебя, что уходит много денег, а времена, ты говоришь, сейчас не блестящие, и другие тому подобные намеки приходится мне слышать от тебя… Поэтому я решила не заезжать в гостиницу на Фридрихштрассе, о которой мне писала моя родственница Хавеле. Как могу я тягаться с Хавеле Чапник? Она тратит сколько ей угодно, и никто ничего не скажет, потому что Хавеле – не вторая жена у мужа, как я, и у мужа ее нет детей от первой жены, как у моего, и Берл Чапник не трясется над каждой копейкой, как ты, и не боится остаться нищим на старости лет, как боишься ты. Я ничего, упаси бог, не имею в виду, я говорю вполне серьезно, что не хочу тратить лишние деньги и остановилась там, где останавливаются все наши налевкинские – у Перельцвейг. Это вдова, очень славная хозяйка, честная, прекрасно готовит и берет недорого, да и удобно – отовсюду недалеко. За десять пфеннигов ты на Лейпцигерштрассе, у Вертгеймера. А как же можно быть в Берлине и не заглянуть на минуту к Вертгеймеру? Если бы ты был хоть раз у Вертгеймера, ты бы и сам сказал, что это невозможно. Имя Вейтгеймера я слыхала еще в Варшаве, но никогда себе не представляла, что на свете может быть такой магазин. Что тебе сказать, дорогой мой супруг? Это не поддается описанию! Все, что глаз способен увидеть, буквально наполовину дешевле, чем у нас на Налевках. Представь себе: две марки – дюжина носовых платков! Или за девяносто восемь пфеннигов – пара шелковых чулок, какие у нас и за рубль двадцать не купишь. Или, к примеру, за шестьдесят восемь пфеннигов – стенные часы! Ну, можно выдержать? Я полагаю, если Бог поможет, когда буду возвращаться домой здоровая, снова поехать через Берлин, а не через Вену – Вена, говорят, дыра, захолустье в сравнении с Берлином, – тогда только я заберусь к Вертгеймеру и на свежую голову закуплю все, что требуется в хозяйстве: немного стекла, фаянса и других домашних вещей, затем шелка, мебели и парфюмерии. Границы не бойся: уж как-нибудь найду выход. Хавеле Чапник ежегодно провозит полные сундуки. Покамест я почти ничего не купила, кроме кое-чего из белья, летних ботинок, еще одной шляпки, халата из сплошных лент, полудюжины нижних юбок, зеленого шелкового зонтика, перчаток, кружев, прошивок и прочих таких вещей, необходимых мне в Мариенбаде. А так как я была у Вертгеймера, я уже заодно попросила упаковать мне полдюжины салфеток и маслобойку. Простить себя не могу, словно собаки грызут меня, что и не послушалась тебя и не взяла с собой пару лишних сотен. Ужасно глупо: захотелось показать тебе, что не такая уж я транжирка, как ты думаешь. Гораздо больше смысла было бы потратить у Вертгеймера, нежели на доктора, прохворать ему самому, эти деньги! Не хватало мне еще доктора в Берлине! Мало их у нас в Варшаве! Можешь мне поверить, берлинским докторам пришлось бы долго еще ждать, пока бы я пригласила их к себе. Но случилось несчастье… Вот послушай.

Только я приехала в гостиницу, к этой Перельцвейг, о которой пишу тебе, не успела еще умыться и одеться как полагается, меня тут же взяли в работу: какого доктора я прикажу вызвать? Я отвечаю: «Во-первых, кто вам сказал, что мне нужен доктор? Что ж, я так скверно выгляжу, что сразу видно по лицу? А во-вторых, у меня из дому есть адрес одного профессора». Тут ко мне обращается какой-то старый холостяк с носом, на котором растет красная смородина: «Извините, мадам, я вам вот что скажу. Именно потому, что у вас имеется адрес профессора, вам необходимо предварительно повидаться с доктором. Потому что, – говорит он, – большая разница, вы ли будете говорить с профессором или доктор доложит ему о вас на своем докторском языке». Оказывается, этот старый холостяк с красным носом живет у мадам Перельцвейг, о которой я тебе пишу, и является комиссионером по докторам, то есть занимается тем, что вызывает доктора, когда нужно, а доктор уже вызывает профессора или сам приводит больного к профессору на дом. Я им намекнула, что в поводырях не нуждаюсь. «Я еще, слава богу, в силах и сама пройти пешком версту». А комиссионер со смородиной отвечает на это: «Мадам! По мне, вы можете хоть три версты пройти пешком. Но должен вас предупредить, что это напрасный труд. Берлинский профессор, когда вы приходите к нему без доктора, держит вас полминуты, фи-фу-фа, постукал пальчиком, «эйн-цвей-дрей» и долой с катушек, «фертиг»! Но когда вы приходите с вашим доктором, тогда совсем другой разговор! Доктору он отказать не может. Доктора он обязан выслушать. Поняли или все еще нет?…»

Долго ли, коротко ли, доктора он ко мне привел. Доктор этот мне, правда, сразу же не понравился: в глаза не смотрит, торопится и взвизгивает. Нравится тебе такой доктор, который в глаза не глядит и повизгивает?

Расспросив обо всем подробно и хорошенько осмотрев со всех сторон, этот умный доктор не прочь был уложить меня в постель, чтобы я пролежала до завтрашнего дня. А завтра он снова осмотрит и лишь тогда, стало быть, скажет, к какому профессору он меня направит. Услыхав, что он хочет меня уложить, я объяснила ему, что об этом не может быть и речи. Я в Берлин приехала не лежать, мне нужно побывать у Вертгеймера, сходить к Титцу, побродить везде и всюду. Если он хочет прийти завтра, пусть приходит, но укладывать меня в постель – это не пройдет!.. Он думал, что наскочил на дуреху с Налевок и будет из нее выкачивать марки! Я сразу поняла, что это не доктор, а пиявка. Доказательство? Сейчас услышишь, на что способны кровососы! Волосы дыбом встают!

Утром следующего дня приезжаю с ним к профессору. Оказывается, это совсем не тот профессор, которого записала Хавеле Чапник, это другой и по другим болезням. Об этом я узнала уже после того, как меня основательно измучили, когда я ушла и села в фаэтон. Я думала, мы возвращаемся домой, оказалось, мы едем к другому профессору, и опять-таки не к тому, что я думала. Он привез меня к профессору-акушеру! Я, конечно, здорово рассердилась и начала скандалить. А доктор отвечает мне своим визгливым голоском, что я не в Варшаве на Налевках, а в Берлине, и нечего морочить голову, потому что ему некогда и он лучше знает, к какому профессору нужно обратиться! Ну, что ты скажешь? Таким образом мы побывали, можешь себе представить, у трех профессоров, и все трое, словно сговорившись, заявили в один голос: «Мариенбад!» В таком случае, на какого черта нужны были профессора, да еще целых три? Про Мариенбад я слышала еще в Варшаве. В общем, черту в угоду набегалась, ничего не поделаешь!

Когда вернулась домой, я была так измучена, что еле держалась на ногах и уже поневоле должна была лечь в постель. Думаешь, долго я лежала? Не больше бы этому доктору жить на белом свете! Вскоре меня подняло с постели, будто громом ударило. Представь себе разбойника с большой дороги; я, говорит он, должна ему уплатить восемьдесят марок! Восемьдесят марок? За что? «Простой расчет, – говорит он. – Два визита по десять – это двадцать, три консультации у трех профессоров по двадцать – это шестьдесят. А двадцать и шестьдесят всегда и везде составляло восемьдесят». Я, разумеется, подняла такой скандал, что сбежались все – хозяйка, старый холостяк и прочие постояльцы. «Где мы находимся? – раскричалась я. – В Берлине или в Содоме? У вас не врачи, а хулиганы, погромщики!» Одним словом, все, что вертелось на языке, то и говорила. И можешь себе представить, вмешались люди, и нас с грехом пополам помирили на пятидесяти пяти марках. Пятьдесят пять болячек село бы на роже у этого замечательного доктора! Думаешь, это все? Не торопись! Есть еще старый холостяк с красным носом, украшенным смородиной. Этот требует пятнадцать марок. За что? Это, говорит он, комиссионные за то, что он порекомендовал мне доктора. Как тебе нравится такой болван? У меня так накипело на сердце, что я свалилась и пролежала до следующего дня с мигренью. Шутка ли, столько денег выбросить – и на что? За что? Не лучше было бы в десять тысяч раз оставить эти деньги у Вертгеймера? Поедом сама себя съедаю за то, что не приехала на неделю раньше. Я бы тогда застала здесь мою Хавеле – все-таки родственница! – и не попала к этим пиявкам в руки. Хорошо еще, что Берлин такой город, где есть что посмотреть, не то я бы расхворалась от досады. А повидать в Берлине можно за один день столько, сколько у нас в Варшаве и за тридцать лет не увидишь. Кроме Вертгеймера, Титца и еще таких же магазинов в Берлине имеется «Винтергартен», Аполло-театр, и цирк Шумана, и цирк «Буш». Затем здесь есть, говорят, еще и Луна-парк, который вообще описать невозможно. Я еще только завтра собираюсь пойти туда, тогда все тебе и опишу. Пока будь здоров и скажи Шеве-Рохл, чтобы она смотрела не только за кухней, но и за всем домом. Перед отъездом я забыла записать в грязном белье воротничок и две наволочки. И банку варенья я начала за день до отъезда – пусть она и берет из этой банки для кухни, а больше не трогает варенья – того, что на балконе под ящиком. А письма пиши мне обязательно в Мариенбад – пострестант,[1] как мы условились.

От меня, твоей жены Бейльця Курлендер

2. Шлойма Курлендер с Налевок в Варшаве – своему другу Хаиму Сорокеру в Мариенбад

Дорогой друг Хаим!

У меня к тебе, друг, небольшая просьба, то есть не маленькая, а по сути дела даже большая просьба! Очень большая! Случилась у меня, дорогой друг, беда: моя Бейльця едет в Мариенбад. Почему ни с того ни с сего в Мариенбад? Понятия не имею! Она говорит, что нездорова и обязательно должна лечиться в Мариенбаде. А доктор тоже говорит, что она нездорова и нуждается в Мариенбаде. А уж если двое говорят – пьян, третьему ничего не остается, как отправиться спать… Но по секрету скажу тебе, и, прошу тебя, пусть это останется между нами: я понимаю, в чем смысл этого Мариенбада. Если мадам Чапник едет в Мариенбад, то как же мадам Курлендер туда не поехать? Она сравнивает меня с Берлом Чапником! Не знает она, видно, одного: что может позволить себе Чапник, того не разрешим себе ни я, ни ты и никто. Чапник способен просидеть круглый год в роскошной квартире, как монах, и совершенно забыть, что за квартиру принято платить. В то проклятое время, когда Чапник, не теперь будь сказано, снимал у меня квартиру, я думал, что заболею чахоткой. Каждый день он требовал, чтоб у него сделали ремонт, а мною помыкал, как дворником. Другого я вышвырнул бы ко всем чертям, а тут пришлось набрать полон рот воды и молчать. Из-за чего? Из-за того, что его Хавеле приходится Бейльце четвероюродной сестрой – десятая вода на киселе! Чего я в тот год только не насмотрелся!.. Хватило бы целую неделю рассказывать. Пусть к Берлу Чапнику придет мясник требовать деньги за мясо, он лбом двери отворяет: какая наглость со стороны мясника требовать деньги за мясо! А к мадам Чапник ходят со счетом из магазина, покуда не сносят две пары обуви, а потом перестают ходить. О портных и сапожниках говорить не приходится: все знают что к Чапникам за деньгами нечего ходить, потому что не дадут. Чего уж больше? Недавно у них была вечеринка – мадам Чапник была именинница. Перед самым отъездом за границу. Надо тебе было видеть, что там творилось! Меня не было, но Бейльця рассказывает – ужин был такой, что его хватило бы на свадьбы двух дочерей. Блюда были заказаны в ресторане Гексельмана: рыба, мясо, жаркое, вина, пиво – чего хочешь! Пробки хлопали, официанты бегали, было весело! И, как водится, заложили банчок, а банкиром был Чапник, и выиграл опять-таки Чапник: он знает, как это делается! В банке, говорит Бейльця, были сотни рублей. И тем не менее, когда на следующий день Гексельман пришел со счетом, его подняли на смех, он даже стесняется рассказывать… Однако я заговорил о Чапнике и чуть не забыл о моей просьбе.

Просьба моя такая: так как моя Бейльця едет за границу впервые в жизни и не знает, где что находится, и не знает языка, я прошу тебя быть настолько любезным и помочь ей, то есть рекомендовать приличную гостиницу, хорошего доктора, кошерный ресторан – словом, быть, как это называется, ее руководителем. Кстати, попрошу тебя присмотреть, с кем она там встречается, с кем водится. Я, понимаешь ли, хотел бы, чтобы она была подальше от мадам Чапник. Что, собственно, я имею против мадам Чапник? Дел моих она не портила. Но мне не хочется, чтобы моя Бейльця была накрепко пристегнута к дам Чапник, хоть они и стоят в родстве. Не хочу, чтобы мадам Чапник ее опекала, чтобы каждое слово мадам Чапник было законом, чтобы все, что та ни наденет, казалось Бейльце красивым и чтобы ей хотелось всего, что она увидит на мадам Чапник. Поверь мне, дорогой друг, дело здесь не в деньгах. Ты знаешь, я, упаси бог, не такой сквалыга, и Бейльце ни в чем отказа нет – хоть звездочку с неба! Как-никак вторая жена. А вторая жена и единственная дочь, говорят, всегда поставят на своем. Но в чем же дело? Не хочу я, чтобы жена моя совалась куда не надо. У меня и без того на Налевках достаточно врагов, готовых утопить меня в ложке воды. Особенно с тех пор, как я женился на Бейльце, им очень хочется мне отомстить, сам не знаю за что, как будто я задел чью-нибудь честь или помешал им в делах. Все потому, что Бейльця, как они говорят, могла быть моей снохой. Может, ты мне скажешь, какое им до этого дело? Просто хотят испортить нам жизнь. Скажи на милость, что я им сделал? Весь шум из-за того, что она хороша собой! Черт бы побрал их батьку с матерью! А если бы я женился на какой-нибудь богомерзкой роже, им было бы лучше?

Словом, дорогой друг, много рассказывать тебе нечего. Думаю, ты сам понимаешь, о чем я тебя прошу. Я хочу, чтобы ты присматривал за ней и время от времени писал мне, как ты живешь, и о Бейльце, как она живет. А если она обратится к тебе за деньгами, – я дал ей твой адрес, – выдай ей за мой счет сколько ей потребуется, конечно, не сразу, а понемногу, потому что для нее деньги – пусть это останется между нами – ничего не значат. Я знал наперед, что, сколько бы я ни дал ей с собой, она, попав в Берлин, пустит все на ветер. Так оно и есть, сердце мне подсказало. Я получил от нее письмо из Берлина (по дороге в Мариенбад она остановилась в Берлине). Она, Бейльця то есть, посылает мне привет от некоего Вертгеймера – владельца магазина, где можно найти все кроме птичьего молока. Она уже побывала там с визитом и, насколько я понимаю, не обманула надежд господина Вертгеймера… Тянется за мадам Чапник. Берл Чапник хвастает, что дал своей Хавеле пятьсот рублей на дорогу. А Хавеле, едва приехав в Берлин, сразу написала, чтобы ей выслали еще столько же. Швыряется пятисотенными этот Чапник! Не знаешь ли ты, какими это делами он ворочает? Человек живет в Варшаве лет двадцать, а знает ли кто-нибудь, чем он торгует? Расфранченный человек, с брюшком, с приятным произношением, лишнего слова не скажет, один глаз смотрит куда-то в сторону, второй прикидывает, как бы это раскрыть ваши карманы и одолжить у вас денежки без отдачи…

Словом, не стоит он того, этот Чапник, чтобы о нем так много говорить. Ты знаешь, Хаим, как дорога мне Бейльця. Я очень огорчен тем, что она едет одна. Я бы поехал с ней, но как могу я бросить дела? У меня самый сезон. Я собираюсь строить и надеюсь, что год у меня выдастся неплохой. Насколько я предвижу, квартиры в нынешнем году будут значительно дороже, чем в прошлом. Но Бейльце не обязательно знать об этом. Наоборот, если придется к слову, можешь ей сказать обратное… Но мне незачем учить тебя. Ты сам все знаешь. А вообще особых новостей нет. Наши газеты ты, конечно, и там читаешь и знаешь, что у нас не больно весело. Могу тебе передать привет от твоей Эстер. Я видел ее издали. Мне кажется, она уже совсем на сносях. Не сегодня-завтра… Если будет мальчик, то как же без тебя состоится обрезание? Смотри, друг мой, сделай то, о чем я тебя прошу и отвечай немедленно.

От меня, твоего лучшего друга Шлоймы Курлендера

3. Бейльця Курлендер из Берлина – своему мужу Шлойме Курлендеру на улицу Налевки в Варшаву

Моему дорогому просвещенному супругу Шлойме, да сияет светоч его!

Вчера я обещала тебе описать берлинский Луна-парк, как только вернусь оттуда. Вот я и стараюсь угодить тебе, хотя это вещь невозможная, ибо если бы я даже всю ночь сидела и писала, то разве можно описать хотя бы десятую часть того, что видишь в этом Луна-парке? Вот это парк так парк! Представь себе огромный парк, весь в огнях, кругом огни, все здания сверху донизу залиты огнем. И сразу, как приходишь, попадаешь в зал смеха. Это такой зал, что, как только входишь, на тебя нападает смех и ты смеешься, пока чуть не лопнешь со смеху, потому что, куда бы ты ни повернулся, ты видишь, что похож на черта. Потом платишь за билет и садишься на какой-то сумасшедший поезд, который бешено мчится по горам и долам. То тебя подбрасывает выше домов, а то летишь вниз ко всем чертям, в преисподнюю, так что чуть на куски не распадаешься. Начинается визг, писк, но тут тебя снова вскидывает на гору и снова бросает в ямы. И так до тех пор, пока ты не окажешься на прежнем месте и стоишь как дурак. Немец велит тебе «аусштайген», то есть выйти. Выходишь как одурелый. Потом подходишь к реке и видишь: люди скользят в лодках куда-то вниз, падают прямо в воду, но не тонут. Тебя, конечно, разбирает, и ты лезешь по лестнице наверх, снова покупаешь билет, садишься в лодку, и летишь, как сумасшедший, в воду, и вылезаешь оттуда весь мокрый, и только стоишь и смотришь, за что немец деньги берет? Пройдешь немного дальше и видишь диких людей и цыган из Египта, которые поют, прыгают и кружатся, лижут языком раскаленное железо, прокалывают себя пиками, вертят животами и за все это тянут из тебя деньги. А если хочешь, тебя приведут прямо в ад и покажут мертвецов, духов и чертей, змей и всякую нечисть, и ты готов благодарить Бога за то, что тебя выпустили живым. О кафе, ресторанах, музыке, игральных ящиках, кинематографах, комедиях, фотографиях и тому подобных вещах и говорить нечего – этого здесь как звезд на небе. И если бы тебе вздумалось потакать немцам и ходить всюду, куда тебя приглашают, ты бы оттуда вышел гол как сокол. Мне же вся эта канитель не стоила ровно ничего, ни ломаного гроша. Спросишь, как же это возможно? А вот послушай.

Тот самый холостяк с красной смородиной на носу, который выманил у меня пятнадцать марок за то, что порекомендовал мне замечательного доктора, пригласил меня в Луна-парк на свой счет, да еще угощал меня сельтерской водой, и шоколадом, и чем хочешь. Увидав, однако, что мне это не нравится, он сказал: «Для хорошеньких женщин, которым требуется доктор, я – комиссионер, но для осмотра Берлина я не комиссионер, а кавалер и джентльмен!» Ну что ты скажешь про такого недотепу? Уже на обратном пути он обращается ко мне, этот умник, а сам сияет, как солнышко в июне: «Мадам! Если вы не обидитесь, я вам кое-что скажу». «Если что-нибудь умное», – отвечаю я. «Умное ли, не знаю, – он говорит, – но вам это будет очень интересно». «Если интересно, – отвечаю, – почему нет?» Тогда он говорит: «Но с условием, мадам, что вы мне потом скажете ваше мнение». «Почему не сказать?» – отвечаю я. «Нет, я имею в виду, – говорит он, – что вы скажете мне откровенно, не скрывая». «Зачем же мне скрывать?» – говорю я. «Нет, – продолжает он, – если вам не понравится то, что я скажу, то вы мне так и скажете, что вам это не нравится». «Говорите, – отвечаю я, – чего вы тянете?» Тогда он останавливается и говорит: «Выслушайте же, мадам, дело вот в чем. Поверите ли вы мне? Может быть, поверите, а может быть, и нет. Хотя я не знаю, почему бы вам мне не поверить. Я человек откровенный, у меня что на уме, то на языке. Я не люблю полуслов. У меня раз, два, три – и готово. Должен вам сказать, мадам, что я такой человек: если есть у меня что-нибудь, я тут же выкладываю. Долго держать про себя я не умею. Я уже давно хотел вам сказать, что вы мне понравились с первой минуты, когда я вас увидел. Что вы на это скажете?» Что мне, отвечаю, сказать? Ваше счастье, что мы в Берлине, на Фридрихштрассе, не то я бы вам показала, что значит быть нахалом! На этом наш разговор окончился. Я осталась без кавалера и вынуждена всюду ходить одна. Однако не беда: Берлин – не темный лес, а немцы такие люди, что не ленятся, останавливаются, выслушивают и показывают вам все, что у них спрашивают. Больше того, если спросишь такое, чего они не знают, то прямо-таки видишь, что люди вне себя. Немец немцем остается.

Вот я тебе описала все, как обещала. Дай мне Бог приехать благополучно в Мариенбад, тогда сообщу тебе больше новостей. Пока будь здоров и напиши мне в Мариенбад, что слышно у нас в Варшаве? Как поживает Эстер Сорокер? Родила она или еще нет? А если да, то кого – мальчика или девочку? Хорош муж! Я имею в виду Хаима Сорокера. Оставить жену на сносях, а самому уехать в Мариенбад! Ради чего? Он, видите ли, хочет «сбавить», потерять живот… Была бы я его женой, он бы уже обратно на Налевки не приехал! Пусть оставался бы в Мариенбаде навсегда. Уж он бы у меня «сбавил» не только вес и потерял бы не только живот. Говори что хочешь, он твой друг, но так не поступают. У меня сердце разрывалось, когда я пришла к ней попрощаться. Она не из тех, что жалуются, но, видно, такое счастье суждено им, обеим сестрам – и Эстер, и Ханце. Ханця, говорят, еще больше мучается со своим Меером. Мне говорили здесь, в Берлине, что Меер Марьямчик тоже в Мариенбаде. И Броня Лойферман, и Лейця Бройхштул, и Ямайчиха со своими дочерьми тоже в Мариенбаде! Все Налевки в Мариенбаде. Не сглазить бы! Надеюсь получить от тебя письма в Мариенбаде, только не забудь написать обо всем, что творится дома. Не полагайся целиком на Шеве-Рохл. Просматривай каждый день, что она приносит с базара, взвешивай мясо и, ради бога, не бери ничего в кредит, потому что лавочники, даже самые честные, имеют привычку приписывать. А если явится к тебе модистка Лея с претензиями, что я ей недоплатила за работу, и захочет положиться на твою справедливость, не отвечай ей. Она стращала судом – пусть идет в суд! И не забудь, ради бога, выслать мне деньги в Мариенбад. Я сообщу тебе мой адрес сейчас же, как только приеду. Дал бы уж Бог приехать благополучно.

От меня, твоей жены Бельци Курлендер

4. Шлойма Курлендер с Налевок в Варшаве – своей жене Бейльце Курлендер в Мариенбад

Моей дорогой супруге госпоже Бейльце, да здравствует она!

Оба твои письма из Берлина я получил и сообщаю тебе, дорогая Бейльця, что я, слава богу, здоров и в доме все в лучшем порядке. Платили бы только вовремя все жильцы, чтоб не надо было возиться с ними. Помимо того что теряешь деньги, приходится тратить еще на адвокатов, на бумаги и на всякую напасть. А позора сколько терпишь из-за того, что есть такие хулиганы, которые еще и грозятся описать тебя в газетах, если ты выбросишь их из квартиры. А я не хочу, чтоб меня описывали в газетах. Я этого не люблю. А строительство, которое я веду, поглощает столько денег, что я даже не знаю, как и когда выпутаюсь. К тому же приходится иметь дело с грубыми людьми – с мастеровыми и рабочими, которые на голову лезут и не питают ни капли уважения к хозяину. Словом, что тебе сказать, дорогая Бейльця, кругом горести, горести и горести! А тут ты еще со своими письмами из Берлина. Ты даже представить себе не можешь, как мне досадно, что ты не поехала через Вену. Ты хочешь побывать у профессора, посоветоваться – ну что же, пожалуйста: я тебе, упаси бог, не запрещаю и денег, ты хорошо знаешь, не пожалею там, где речь идет о твоем здоровье, о спасении души. Но отдаваться на милость пиявок-докторов, иметь дело с тремя профессорами – да ведь они тебе в конце концов так заморочат голову, что ты, упаси бог, захвораешь! Это одно. А во-вторых, я спрашиваю, дорогая Бейльця, как это ты не щадишь своего здоровья и ходишь к Вертгеймеру и Титцу покупать вещи по дешевке? Я верю тебе, что там у них все чуть ли не даром. Но, во-первых, мне твое здоровье дороже, а во-вторых, я думаю, что и в Варшаве можно получить то же самое. За деньги все можно достать, кроме лихорадки. Стоит ли толкаться и тискаться? И ради чего? Купить пару чулок и стенные часы? Жизнью рисковать ради этого? Вот я и спрашиваю, Бейльця, ведь ты же все-таки не налевкинская баба, как же ты могла сделать такую глупость? А это хождение, этот осмотр Берлина?! Должен тебе сказать, дорогая Бейльця, что никак не пойму, что там смотреть, в этом Берлине? Представляю себе большой город, в три, в пять, в десять раз больше Варшавы, – ну что из того? Или, скажем, ты пишешь, что была в театре, в цирке и еще в таких местах. Против этого я ничего не имею. Наоборот, раз ты за границей, надо всюду побывать и все посмотреть. Почему нет? Меня волнует другое: как ты не дорожишь своей честью, своим положением и позволяешь всякому бездельнику, которого ты знать не знаешь и ведать не ведаешь, водить тебя? Хорошо, что ты наскочила на болвана, на идиота, который оказал тебе уважение. А что если ты налетишь на хулигана или на шарлатана? На чужбине, Бейльця, надо быть еще осторожнее, чем дома. Можно натерпеться величайшего позора и нажить себе величайшее несчастье, упаси бог! Поэтому я написал моему другу Хаиму Сорокеру в Мариенбад, чтобы он помогал тебе иной раз советом или добрым словом. Он уже несколько раз побывал за границей и знает все тамошние порядки и обычаи. А кстати, так как у меня с ним свои счеты, я ему дал указание выдавать тебе деньги, сколько тебе понадобится, потому что посылать по почте дорого, а кроме того, частенько теряешь на курсе,[2] так что посылать не стоит. Поэтому повидайся там с Хаимом Сорокером, передай ему привет и скажи, что я жду ответа на письмо, которое я на днях ему послал. И передай ему, что у него дома пока еще ничего нового не произошло. Эстер еще держится. И еще хочу попросить тебя, дорогая Бейльця, держись подальше от твоей родственницы Хавеле Чапник. Не потому, что она пользуется дурной славой у нас на Налевках, – я не придаю значения таким вещам, – но просто я не хочу, чтобы твое имя вертелось на языке у всякого и чтобы на меня указывали пальцами. Ты ведь сама говоришь, что Мариенбад сейчас – кусок Варшавы. Все Налевки, по твоим словам, нынешним летом перебрались в Мариенбад. Можно себе представить, если Броня Лойферман, и Лейця Бройхштул, и даже Ямайчиха со своими дочерьми, как ты говоришь, уже в Мариенбаде. Чего тебе еще надо? Так что ты должна остерегаться их как огня, потому что все они ужасные сплетницы! Нежели попасть к Ямайчихе на язык, лучше себе ногу сломать! Огонь всепожирающий! А чем хуже Броня Лойферман? А Лейця Бройхштул? С какой такой радости потащились они в Мариенбад, я не знаю. Ну, Лойферман, говорят, выиграл в нынешнем году в лотерею, ему хочется истратить эти несколько рублей. Но Бройхштул? Только на прошлой неделе он приходил ко мне одалживать деньги, и я ему отказал, как покойнику. Брать взаймы деньги и посылать жену в Мариенбад – для этого надо иметь нахальство. А то, что ты пишешь, дорогая Бейльця, чтобы я наблюдал за домом, то можешь быть совершенно спокойна. Ты должна только лечиться и приехать благополучно домой, тогда все будет в порядке. Шеве-Рохл ты боишься напрасно. Во-первых, ты уже не раз убеждалась в ее честности. Ей хоть золото клади. Во во-вторых, я слежу за каждой мелочью. Не только сахар, даже хлеб у меня под замком. А без денег я и сам не люблю набирать в лавках. Мы хоть и торгуем с честными людьми, с порядочными людьми, и все же такие бы им болячки, какие все они воры! А теперь прошу тебя, дорогая Бейльця, не жалей денег, доставляй себе всевозможные удовольствия и только, пожалуйста, не ходи по магазинам и не покупай дешевых вещей. Обещаю тебе, когда ты, даст Бог, благополучно вернешься домой, купить все, чего душа твоя пожелает. К чему тебе тряпье, скатерти, носовые платки? Мало их у тебя? К чему тебе маслобойка? А куда ты денешься со стенными часами? Боюсь, Бейльця, как бы ты в хлопотах на границе не погубила все свое здоровье, накопленное в Мариенбаде. Тогда будут выброшены мои деньги, да еще стыда не оберешься, как три года тому назад мадам Коральник с Налевок, которая на границе показалась чересчур толстой… Ее пригласили в отдельную комнату, раздели до сорочки и отмотали с нее больше четырехсот метров шелковых лент. С тех пор она у нас на Налевках приобрела интересное прозвище: «Коральничиха с лентами».

Будь здорова, обязательно поправляйся и приезжай домой в добром здравии, как желает тебе искренне твой супруг Шлойма Курлендер

7. Хаим Сорокер из Мариенбада – своему другу Шлойме Курлендеру на улицу Налевки в Варшаву

Дорогой друг Шлойма!

Получил твое милое письмо. Меня очень радует, что ты пишешь мне так откровенно, как настоящему другу, и еще больше я буду рад, если смогу быть тебе по мере сил моих полезен. О том, что твоя Бейльця приезжает в Мариенбад, я знал еще до получения твоего письма. Каким образом и от кого я узнал об этом? От мадам Чапник. Как? Сейчас опишу тебе все, как было. Делать все равно нечего, можно с ума сойти от скуки – сделаюсь на минутку писателем. Об одном только прошу тебя, Шлойма: все, что я буду писать тебе отсюда, держи в секрете. Ты своим письмом доверился мне и считаешь меня человеком, умеющим хранить тайну, и я тоже доверяю тебе то, чего не доверил бы никому, даже собственной жене, и уверен, что все это останется между нами.

Прежде всего надо описать тебе Мариенбад, чтобы ты знал, что это такое и с чем его едят. Сюда приезжают люди, которых Господь Бог благословил большими деньгами и наказал большими мясами, то есть наоборот: наказал большими деньгами и благословил большими мясами. Это самые несчастные люди на свете. Хотят есть, а им нельзя, хотят ходить, но не могут, хотят лежать – не дают! «Вы должны ходить, как можно больше ходить, делать моцион, – говорят им врачи. – Вы должны сбавить, как можно больше сбавить…» «Сбавить» на нашем языке означает потерять животик, то есть малость усохнуть. А для этого есть одно средство – Мариенбад. Как рукой снимает! Да и что удивительного? Едят здесь хворобу с болячками – доктор есть не разрешает, – а живут лишь тем, что по утрам пьют немного горькой водички, которую здесь называют «Крейцбрунен». Подогретая, да еще натощак, эта водичка отвратительна на вкус. А когда пьешь ее, надо гулять, делать моцион, как называет это доктор. После такого питья и моциона хочется перекусить. Идешь домой покушать. А тебе подают «фриштык», а не еду. Какая же это еда, посуди сам, если мяса нельзя, яиц нельзя, печенья нельзя! Чашка «каки»[3] с сухариками – вот и весь «фриштык». А после «фриштыка» доктор снова велит ходить, делать моцион. Когда наступает время обеда, тебе кажется, что быка проглотил бы с рогами. Но премудрый доктор говорит: «Нет, дяденька! Если будете так жрать, то сбавите вы фигу, а не пуд сала, и ваш чемодан останется при вас, покуда живы будете!»

Словом, ад, что и говорить! Хорошо еще, что доктора можно надуть. Он велит есть хворобу – сам ешь! Велит ходить – ходи! А мы лучше сядем и сыграем в преферансик. Беда только, что не всегда найдешь третью руку. Тогда приходится играть вдвоем в «шестьдесят шесть». Ты знаешь, что я этого не чураюсь. Но с кем здесь можно играть в «шестьдесят шесть», кроме мадам Чапник? Ох, эта мадам! Сам Берл Чапник щенок в сравнении со своей женой! Это, скажу я тебе, мадам богоданная! Играет она как раз неплохо, троих мужчин за пояс заткнет. Но что же? Терпеть не может проигрывать! А если проиграет, не платит. Ничего, говорит, я кредитоспособная, в крайнем случае вам уплатит муж. Как тебе нравится этот «плательщик»? Если бы она любила играть только в «шестьдесят шесть», это бы еще с полгоря! Беда в том, что она любит, чтобы ее водили гулять по Мариенбаду. Можно было бы, впрочем, и с прогулками мириться, но горе в том, что просто гулять она не любит. Гулять у нее – значит таскаться по магазинам, покупать по дешевке, обманывать немцев, а это уже пахнет займами денег на короткое время, то есть навсегда. Напасть, говорю я тебе, наказанье божье! Никуда от нее не спрячешься! И, как назло, я тут один на весь базар. Ни одного мужчины с Налевок – сплошь женщины. Здесь и Броня Лойферман, и Лейця Бройхштул, и мадам Шеренцис, и мадам Пекелис. Затем Ямайчиха с тремя своими перезрелыми мамзелями, которые славятся в Мариенбаде своим почтенным возрастом. Вообще они были бы довольно славными барышнями, если бы не носы. Урожай нынешним летом в Мариенбаде на налевкинских дам и на других дам… Дамы, дамы – бесконечное количество дам! В большинстве это толстые женщины из Белостока, из Кишинева, из Екатеринослава, из Киева, из Ростова, из Одессы – со всего света. Они приезжают якобы «на курорт», но главная их цель – женихи для дочерей, переспелых девиц. Одеты они в шелка и бархаты, на шеях жемчуга, а мамзелей своих выводят как на выставку. Говорят они на каменецком немецком языке и стреляют глазами в каждого мужчину, точно желая сказать: «Если ты холостой, поди сюды, а если женатый, можешь отправляться откуда приехал…» Вокруг этих «мамаш» увивается, словно пчела вокруг меда, некая личность в цилиндре по имени Свирский. Он сват, мировой сват. Сам он из наших, но по-еврейски не говорит, хоть режь его. Он изъясняется исключительно по-немецки. Брак у него – «парти», жених – «бройтигам», «ваша жена» он никогда не скажет, обязательно – «ваша фрау гемалин». Красота да и только – смотреть, как эти дебелые мамаши в жемчугах гоняются за господином Свирским и говорят с ним на его «немецком» языке, а он хвастает перед ними «парти», которые при его содействии были заключены на курорте, и все «по любви»! Нашу Ямайчиху с Налевок и ее трех дочерей я уже несколько раз встречал на прогулке с господином Свирским, который не снимает цилиндра ни в субботу, ни в будни. От души желаю, чтобы Свирский нашел им подходящую «парти», вернее, три «парти» с тремя «бройтигамами» для троих ее носатых дочек, хотя бы и без любви, лишь б скорее, так как похоже, что младшей пора остричься, потому что ей уже за тридцать… А если прибавить к годам младшей года ее двух старших сестер, то, боюсь, перевалит за сотню… Однако шут с ними! Я стараюсь, как только можно, избегать Ямайчихи, потому что ты знаешь, какая она сплетница, стенку со стенкой сшибить может!

Теперь, когда я тебе немного описал Мариенбад, могу рассказать, каким образом я узнал о приезде твоей Бейльци.

Вышел я вчера утром на «водопои» и встретил мадам Чапник, мадам Лойферман, мадам Бройхштул, мадам Шеренцис, мадам Пекелис и Ямайчиху с ее тремя носами – словом, все мариенбадские Налевки. «Здравствуйте!» – «Доброго утра!» – «Как дела?» – «Что нового?» Между тем Хавеле Чапник говорит: «А знаете, завтра у нас в Мариенбаде ожидается гость!» – «С гостем вас!» – «Кто же это?» – «А ну, будьте умником, угадайте». «Что я за отгадчик такой?» _ говорю. А она: «Хотите, скажу примету?» – «Пожалуйста, послушаем, какая у вас примета». – «Не одна, а несколько примет. Во-первых, она хорошенькая, самая красивая из всех налевкинских женщин». Это, как я понял, задело всех остальных дам, потому что они как-то странно переглянулись и стали метать на мадам Чапник такие огненные взгляды, что можно было бы сжечь дотла целое местечко в Польше… А мадам Чапник сделала вид, будто ничего не замечает, и стала перечислять достоинства красавицы, которая приезжает в Мариенбад. «Может быть, – говорю я, – хватит перечислять достоинства? Еще какую-нибудь примету знаете?» – «Вторая примета: у нее муж, который раза в два старше ее, потому что ей еще и двадцати нет».

Тут все дамы прыснули: «Не считая суббот и христианских праздников!» Вижу, что этому конца не предвидится, и говорю мадам Чапник: «Может, хватит язык точить, может, скажете, кто приезжает в Мариенбад?» А мадам Чапник заявляет: «Тише! Еще одна примета – и кончено! Она моя родственница». «Чего же вы мне голову морочите? – сказал я. – Так бы и сказали, что приезжает Бейльця Курлендер – и дело с концом!» И пошел разговор между этими женщинами о твоей Бейльце, и больше всех, конечно, болтала Ямайчиха. Ну что тебе сказать, Шлойма! Я не могу всего этого описать и повторять не желаю. Можешь сам догадаться, что способна наговорить такая Ямайчиха про тебя и про твою Бейльцю, и не столько про Бейльцю, сколько про тебя! Если бы кто-нибудь послушал, мог бы подумать, что ты ей испортил всю жизнь или помешал выдать дочку замуж. Но, на счастье, пришел господин Свирский и отозвал Ямайчиху в сторону, чтобы сообщить ей что-то по секрету, наверное, насчет очередной «парти» с каким-нибудь «бройтигамом».

Так я узнал о твоей Бейльце, что она приезжает в Мариенбад. И только ночью, придя домой, я нашел твое письмо. Очень хорошо, что ты мне написал. Будь уверен, дорогой друг, что я, конечно, постараюсь сделать для тебя и для нее все, о чем ты просишь. Можешь на меня положиться. Я не пожалею трудов и времени, чтобы писать тебе каждый раз, что и как… Но и ты должен будешь мне писать часто, какие новости у нас в Варшаве. Но ты сообщай мне веселые новости. Я не люблю печальных писем. Пойми: раз я лечусь, значит, должен забыть о всяких ужасах и несчастьях. Хватит горестей, которые терпишь дома круглый год. Поверишь ли, за границей я даже газет не читаю. Я делаю только свое дело: ем, пью и сплю, гуляю, сбавляю и играю в преферанс, когда есть третья рука, не то вдвоем в «шестьдесят шесть». А вообще, будь здоров. Даст бог, завтра, когда твоя Бельця приедет я тебе сразу же сообщу обо всем подробно. Еще паз будь здоров и успевай в делах, как желает тебе твой лучший друг Хаим Сорокер

6. Бейльця Курлендер из Мариенбада – своему мужу Шлойме Курлендеру на улицу Налевки в Варшаву

Моему дорогому просвещенному супругу, да сияет светоч его!

Сообщаю тебе, что благополучно прибыла в Мариенбад. Думала, на вокзале меня встретит Хавеле Чапник, но оказывается, что моя родственница не получила моего последнего письма из Берлина. Так она говорит, но я полагаю, что это вранье. Письмо она, конечно, получила, но не удосужилась меня встретить. Она занята, целыми днями играет в «шестьдесят шесть». Угадай с кем? Никогда не угадаешь, будь ты хоть о восемнадцати головах, – с твоим добрым другом Хаимом Сорокером. Ах, знала бы об этом Эстер! Я бы тогда не позавидовала твоему милому другу! Живет он здесь припеваючи, как сыр в масле катается. Об этом я узнала сразу же по приезде от Ямайчихи. Я имела честь встретить ее на вокзале вместе с ее тремя носиками. Они провожали какого-то молодого человека, наверное, жениха подцепили, потому что возле них толклась некая фигура с печной трубой на голове – по-видимому, сват. Долго она со мной не говорила, тем не менее успела передать мне целые охапки новостей о наших налевковцах в Мариенбаде. Новости эти я оставлю для другого раза. Пока опишу тебе поездку из Берлина в Мариенбад.

Нехорошая была у меня поездка. А все из-за кого? Из-за тебя. Из-за твоих постоянных жалоб на скверные дела я пожалела денег на второй класс и всю дорогу ехала в третьем. Было очень неудобно. Во-первых, тесно, сидеть негде, а уж прилечь и подавно. Накурено, как в бане. Немцы курят такие страшные сигары, от которых остаешься без головы. А во-вторых, на границе, когда едешь во втором классе, совсем другое обращение. Хотя я не могу пожаловаться, чтобы у меня что-нибудь отняли. Но страха я натерпелась столько, что и сказать не могу. Я думала, что между Берлином и Мариенбадом нет границы. Ведь они же говорят на одном языке, к чему же им граница? Оказалось, однако, что граница есть и что немцы тоже любят искать и рыться. Я испугалась не на шутку. И боялась я не столько за другие вещи, сколько за кружева. Если бы я знала, что между Берлином и Мариенбадом имеется граница, я бы устроилась с кружевами по-иному, я бы зашила их в стеганое одеяло, как ежегодно делает Чапниха. А я-то, глупая, нашила их на мои старые юбки и положила в грязное белье. Немец спросил: «Что здесь у вас?» А у меня душа в пятки. Открыла чемодан и говорю: «Старые платья и грязное белье». Он выслушал и указывает на другой чемодан: «А что у вас здесь?» Я открыла второй чемодан, а оттуда как выскочит твоя соломенная шляпа! Я совсем забыла написать, что у Вертгеймера в Берлине я купила для тебя соломенную шляпу, настоящую панаму. Угадай, сколько она стоит? Не скажу тебе, пока домой не приеду. Ты сам должен угадать, сколько я заплатила за твою панаму. Словом, выскочила панама, и я замерла от страха: откуда ко мне мужская шляпа? Но я тут же нашлась, – я знаю, что немцы не слишком умные, – и говорю ему по-немецки: «Эта панама моя, у нас в России все дамы носят мужские панамы». Он ни слова не ответил и спросил: «Не везете ли вы русский чай? Нет ли у вас сигарет?» Я подумала: «Мои горести да на твою голову!» – и сказала, что чаем я не торгую и сигарет не курю. Тогда немец взял мелок и пометил все мои чемоданы, узлы и кошелки, как бы говоря: «Все в порядке!» То есть пропусти. Поди будь пророком и угадай, что немец станет спрашивать про русский чай и русские папиросы! Суждены мне были напрасные страхи и волнения. Но если бы я поехала во втором классе, не было бы и этих страхов, потому что во втором классе, говорят, немец только проходит по вагону и спрашивает, нет ли у кого-нибудь багажа для оплаты. А кто виноват? Конечно, ты сам! Я боюсь истратить лишний грош. Правда, ты ничего не говоришь, но когда доходит дело до счетов, ты начинаешь вздыхать, стонать и намекать на то, что уходит масса денег… Я очень довольна, что хоть в Берлине нашла дешевую гостиницу и честную хозяйку. Мадам Перельцвейг подала мне перед отъездом такой счет, что я подумала, то ли это сон, то ли она с ума сошла. Представь себе: за молоко она не считает, чай и сахар – забыла, селедка, редиска, лучок, печенки и тому подобные вещи она называет «форшмак». Считает только за еду и ночлег и больше ничего. И оставлять на чай, как водится в других гостиницах, у нее тоже не приходится, потому что она сама и прислуга, и хозяйка. Говорю тебе, не гостиница, а рай земной! Недаром у нее останавливаются все наши дамы с Налевок… А как меня провожали на вокзал! Не дали даже носильщика нанять. Все сами! Мало того, и не еще преподнесли букет живых цветов! Это было уже не от нее, а от комиссионера, от того старого холостяка, о котором я тебе писала в прошлом письме. Вот идиот! Забыл про нагоняй, который он получил от меня на Фридрихштрассе, и на другой день просит, чтобы я откровенно сказала, правду ли говорят, что у меня муж восьмидесяти с лишним лет? В ответ я спрашиваю: «В Одессе вы никогда не бывали?» А он отвечает на литовском наречии (он из литваков к тому же): «А что такое?» «В Одессе, – говорю я, – имеются Толмачов и холера. Одно из этих двух было бы для вас не лишним…» Думаешь, он обиделся? С тех пор как Господь Бог торгует дураками, он такого дурака еще не создавал. Он гораздо хуже других двух неудачников, которых Бог послал мне потом, в вагоне третьего класса. Но от них была хоть какая-то польза. Они уступили мне свои места, так что я могла не только сидеть, но даже лечь спать. Но я боялась: а вдруг это жулики. Мало ли что бывает? Выдавали они себя, правда, за очень порядочных людей. Один из них представился лодзинским коммивояжером от трех фабрик, а второй сказал, что у него аптечный склад в Помже. Уж эта пара, доложу я тебе! Меня они не желали называть «мадам», хоть кол у них на голове теши! Только «фройляйн» и «мадемуазель»! Я им говорю: «Пшепрашам, у меня есть муж». А они отвечают: «Пшепрашам, а чем вы докажете это?» Показываю им свое обручальное кольцо и говорю: «Это вам не достаточно?» Тогда вояжер наклоняется ко мне, разглядывает кольцо и целует мою руку. А я ему – пощечину! Очень здорово получилось! И все же, думаешь, не помогли они мне вытащить багаж из вагона в Мариенбаде? Им даже очень хотелось, чтобы я сообщила свой адрес в Мариенбаде. Но я сказала, чтоб они не торопились. «Когда я соскучусь по вам, – сказала я, – я вам дам знать телеграммой или с нарочным…»

Вот так, как видишь, поездка была неудачна: страхи, волнения и дурные встречи, не считая того что я всю ночь не спала, и голова у меня болит еще сейчас, и вся я разбита и устала. Поэтому я и не пишу тебе ничего о Мариенбаде. Когда отдохну и осмотрюсь, напишу обо всем. Пока будь здоров и наблюдай за домом, не полагайся на Шеве-Рохл. Прикажи ей вытащить все ковры и все мои зимние вещи и меха, хорошенько все проветрить и пересыпать нафталином. И сообщаю тебе мой адрес, чтобы ты не забыл, ради бога, немедленно выслать мне деньги.

От меня, твоей жены Бельци Курлендерж

7. Хаим Сорокер из Мариенбада – своей жене Эстер Сорокер на улицу Налевки в Варшаву

Дорогая Эстер!

Благодарю тебя много раз за то, что ты пишешь мне такие частые и хорошие письма. Ты должна знать, что для меня нет большего праздника, чем получать от тебя письма. Почта – вот единственное удовольствие здесь, в этом постылом Мариенбаде. Если бы не почта, можно с ума сойти. Делать нечего, встречаться не с кем, словом перекинуться не с кем. А сам по себе Мариенбад каким был несколько лет тому назад, таким и остался. Те же толстобрюхие обжоры, которые приезжают сюда сбавлять – кто пуд, а кто два. Те же дородные женщины в жемчугах, приезжающие сюда со своими перезревшими мамзелями ловить женихов. Те же расфранченные немцы, которые считают себя набожнее всех на свете, потому что надевают шляпу, когда едят, и не бреют бороду от пасхи до пятидесятницы. Один бог знает, как я ненавижу этих полуевреев! И видно, сердце сердцу весть подает: нас, русских, они не выносят, как свинину, а нашего бедняка здесь называют «шнорером» и готовы разорвать на куски. Зато они страстно любят русские деньги. Перед русской сотней немец снимает шляпу за версту. Немецкий еврей не понимает, как мы можем жаловаться на нашу страну, если за один рубль мы получаем две с половиной кроны, а иной раз еще и несколько геллеров в придачу?… Жаль, Эстер, что я не писатель. У меня бы хватило здесь материала надолго. А больше всего я описывал бы наших налевкинских женщин, которые, едва переедут границу, превращаются в дам, забывают наш варшавский язык и начинают говорить по-немецки на каменецкий лад. Многие, например те, что из Одессы, говорят только по-русски. Но уж это и русский!.. А как одеваются, как стараются перещеголять одна другую шляпой, украшениями, брильянтами! Ты бы видела, что здесь творится! Всюду и везде их полно. Когда они выходят на прогулку или собираются в кафе «Эгерлендер», на них пальцами указывают, потому что они поднимают такой галдеж, смеются так громко и визжат так пронзительно, совсем как у себя на Налевках.

Словом, Эстер, Мариенбад за эти годы ни капельки не изменился. По моему мнению, еврейский Мариенбад несколько пал с тех пор, как скончался английский король Эдуард. Несколько лет тому назад, когда я был в Мариенбаде, помню, что здесь творилось с Эдуардом, который ел фаршированную рыбу в крупнейшем еврейском ресторане. Не только владелец ресторана, жирный холеный немец с носом, похожим на огурец, но каждый гость, каждый еврей гордился тем, что он ест там, где ел английский король. Были евреи, которые хвастали перед своими женами, что они едят за одним столом и чуть ли не из одной тарелки с английским королем, известным юдофилом… Теперь в Мариенбаде совсем не то. Можно сказать, что для мариенбадских евреев Эдуард, царство ему небесное, умер в гораздо большей степени, чем для всего мира.

А вообще, что тебе еще писать, дорогая Эстер? Посылаю тебе письмо моего друга Шлоймы Курлендера. Как тебе нравится, как этот глупец трясется над своей Бейльцей? И что ты скажешь, как он разговорился о Берле Чапнике? Недаром говорят, что эти Курлендеры малость недосолены. Так оно и есть. Вот дурень! Он думает, мне и в самом деле больше делать нечего, как присматривать за его Бейльцей! Мало здесь женщин с Налевок – вот тебе еще одна! Мне кажется, одной Ямайчихи с ее тремя дочерьми вполне достаточно для Мариенбада, она могла бы сойти за всех налевкинских женщин, я стараюсь держаться подальше. Я оставил их для твоего шурьяка, он – кавалер, для него это занятие… Но я знаю, что ты не любишь, когда говорят о твоем Меере, так что кончено, больше ни слова!.. Вообще я знаю только одно: я на курорте, значит, надо лечиться, иначе что мне тут делать? Достаточно того, что томишься здесь и тоскуешь по дому. Дал бы Бог, чтоб скорее прошло время и я бы вернулся домой. Пока могу тебе сказать, что я делаю только то, что велит доктор, ни на йоту не отступая, как набожный еврей от закона Господнего, и доктор мною доволен. Он надеется, что на этот раз я сбавлю не меньше, а может быть, и больше того, что сбавил за несколько лет. Да и что удивительного? Мне кажется, я здесь за день вышагиваю столько, сколько дома за год не вышагивал! Бывает, я иной раз после еды ложусь на полчаса, но все остальное время я ни минуты на месте не сижу. О картах говорить нечего, я карт в глаза не видал с тех пор, как уехал из Варшавы. И не ем я почти ничего. Диету я соблюдаю так строго, что сам доктор удивляется. Он говорит, что все его пациенты, кроме меня, страдают от пищи. Я исхожу из того, что на курорте нельзя уступать соблазну. Мы весь год достаточно грешили насчет еды. Разве не так?

Ты спрашиваешь, Эстер, что я делаю по целым дням, как провожу время? Но что можно делать в этом осточертевшем Мариенбаде? Либо томиться у источника, либо делать моцион, либо дома сидишь и читаешь книгу. Никогда я столько не читал, сколько читаю здесь, в Мариенбаде. Редко-редко захожу в кафе «Эгерлендер» выпить стакан чаю и прочитать газету. Но долго сидеть там я не могу из-за толстых женщин с их дочерьми, которых мамаши привезли сюда на выставку. Благодарю Бога, что у нас сыновья а не дочери, – нам их не придется возить на показ, когда вырастут. Целуй детей, Эстер, и обязательно повидайся с доктором еще раз, пусть он скажет точно, когда ты можешь ждать… И будь здорова, целую тебя много раз, и дай Бог, чтобы ты меня осчастливила в скором времени радостной депешей.

Твой преданнейший супруг Хаим Сорокер

8. Ямайчиха из Мариенбада – своему мужу Велвлу Ямайкеру на улицу Налевки в Варшаву

Велвл! Ты пишешь, чтоб я тебе писала новости; так вот пишу тебе, что писать пока не о чем. Просто-таки не о чем. И еще пишу тебе, Велвл, боюсь, что из Мариенбада ничего не выйдет. Я все время говорила, что ехать нужно в Карлсбад, а не в Мариенбад. Потому что в Карлсбад, говорят, приезжает весь мир, в Карлсбаде, говорят, заключаются самые крупные сватовства тысячами. А ты заупрямился, как мужик: «Мариенбад!» Тебя, когда ты во что-нибудь упрешься, разве столкнешь, хотя бы с помощью трех пар волов? И пишу я тебе, Велвл, еще раз: на что мне нужен был Мариенбад, если мужчины тут не увидишь, хоть глаз выколи? Куда ни кинешь палку, попадешь в собаку, а куда ни повернешься, видишь мадам с мамзелью на выданье. А коль скоро Господь благословил меня тремя мамзелями, я должна была бы находиться в другом месте, а не выдерживать такую страшную конкуренцию! И, как назло, нынешним летом сюда ринулись все со своими мамзелями, и все сыплют приданными: двадцать тысяч, тридцать тысяч, сорок тысяч. О невестах с десятью тысячами никто и слышать не хочет. Ледащий докторишка, который у нас на Налевках с руками оторвал бы десять-пятнадцать тысяч, здесь велит себя озолотить. Из купеческого звания женихи нынче тоже на вес золота. И еще пишу я тебе, Велвл, что пока все очень невесело, потому что вот этот Свирский, о котором я тебе писала, этот мировой сват, привел ко мне как-то три штуки товара. Один из них лодзянин из Лодзи, видать по всему, что больной, потому что говорит он с отдышкой, хотя на вид очень прилично одет, и держит себя хорошо, и говорит, что у его отца фабрика в Лодзи, то есть не фабрика, а маленькая фабричка. А приданого ему дают десять тысяч, а получить он хочет двадцать пять. Вот я и толкую с ним, с этим мировым сватом: «За какие такие добрые дела ему полагается втрое больше? За то, что он так хорошо одет?» А сват отвечает: «Во-первых, двадцать пять – не в три раза больше, a в два с половиной, а во-вторых, вы должны благодарить Бога, что он не требует в пять раз больше. Вы же сами видите, что творится нынче с женихами в Мариенбаде! Дайте мне три дюжины таких лодзинских молодцов, и вы увидите, как их у меня расхватают!» Это одно. И еще я пишу тебе, Велвл, что второй – белосточанин из Белостока – тоже очень порядочный молодой человек и очень состоятельный, но уже вдовец. То есть не то что вдовец, а разведенный, он недавно развелся с женой. Но когда я хотела разузнать, по какой причине он развелся, сват не дал мне говорить: уселся против меня, закусил губу и моргает мне, как разбойник. Потом я ему сказала: «Ради бога, как я могу начать переговоры с человеком, не зная, почему он развелся? А вдруг это жена с ним развелась, а не он с женой?» А сват отвечает: «Во-первых, видно по человеку, что не она с ним, а он с ней развелся, потому что с таким человеком не разводятся! А во-вторых, если вы этак начнете копаться, почему то, да почему это, то можете ехать с вашим товаром обратно, в Варшаву, на Налевки». А я ему отвечаю: «Скажите, пожалуйста, что это вы меня попрекаете Налевками? Думаете, у нас не найдешь такого товара?» – «Если у вас можно найти такой товар, зачем вам было ездить так далеко, да еще с тремя дочерьми?» Вот на что способен нахал! У нас в Варшаве такой тип, как вот этот Свирский, полетел бы с лестниц, а здесь он носит желтые перчатки и печную трубу на голове и называет себя мировым сватом, и его разрывают на части. И пишу я тебе, Велвл, что много разговаривать с ним, с этим сватом, не приходится, потому что он считает себе большим барином. У него, говорит он, сватовство проводится не в старый манер, а через знакомство и любовь. Это значит, что сначала встречаются в кафе «Эгерлендер» – это такой сад с музыкой и множеством столиков. Там знакомятся, как бы случайно, но, конечно при его помощи. Потом встречаются возле источника, где пьют воду, и уже без него. Затем идут в театр или на концерт, а этого мирового свата все еще не видать. И вот там, в театре или на концерте, влюбляются друг в друга, потом идет обручение, и только тогда, только на обручении, появляется сват и получает свое, сколько причитается. Но как нам наконец дожить до этого, господи! Вот тебе, стало быть, два жениха. И пишу я тебе, Велвл, что третий – кишеневец, то есть он из Кишинева. Но с ним мы еще как следует не повидались, так как был вечер и он познакомился с детьми в театре. О нем я напишу в другой раз. И пишу я тебе, Велвл, можешь говорить что хочешь, но со сватовством нам не везет. Лодзянин, который из Лодзи, вдруг надумал и уехал из Мариенбада. Отец, говорит он, вызвал его в Лодзь. Так говорит сват. Однако оказалось, что это вранье: он уехал куда-то в санаторию. И пишу я тебе, Велвл, как я узнала, что он поехал в санаторию, а не в Лодзь. Мы все пришли на вокзал – я, и дети, и сват – проводить его, и мы хорошенько следили, не едет ли вместе с ним наш мировой сват, смотреть новую невесту, – мало ли что такой сват может придумать? И пишу я тебе, Велвл, что я следила, как он, этот мировой сват, берет билет, и слышала, как он сказал кассиру: «Баденвейлер». Это я хорошо слышала, я не глухая. Потом я свату и говорю: «Ведь вы же сказали, что он едет в Лодзь, а билет вы ему взяли в Баденвейлер!» А он мне: «Что за Баден? Какой такой Вейлер?» – «Я хорошо слышала, как вы сказали «Баденвейлер», я не глухая». Тогда он говорит: «Странная вы женщина! Вы разве не знаете, что Баденвейлер – по ту сторону Лодзи?» – «Быть бы вам так с носом, – отвечаю я ему, – как возле Лодзи имеется какой-то Баденвейлер! Вы послали его, наверное, в Баденвейлер смотреть новую невесту! Признайтесь, бросьте ваши собачьи штучки!» Тогда он, этот мировой сват, отводит меня в сторону и рассказывает всю правду и так клянется при этом, что выкресту поверить можно: парню, мол, нездоровится, не то чтобы он был болен, упаси бог, но его немного лихорадит, и врачи отослали его на короткое время в санаторию в Баденвейлере. И пишу я тебе, Велвл, что я не успокоилась, пока не разузнала точно, правда ли, что в Баденвейлере есть санатория. Оказалось, что это действительно так. Но что из этого? Пока что в Мариенбаде стало одним женихом меньше. И еще пишу тебе, Велвл, что сегодня утром я здесь встретила на вокзале жену нашего Шлоймы Курлендера, Бейльцю. Она расфуфырена, как невеста. На вокзале ее ожидал сынок нашего Марьямчика из Одессы, Меер-шарлатан. Я своими глазами видела – я не слепая, – как он посадил ее в пролетку. И видела своими глазами – я не слепая, – как они вместе сели и поехали в город, дай мне Бог так видеть своих детей под венцом в недалеком будущем, аминь! И еще пишу тебе, Велвл, что о втором женихе, белосточанине из Белостока, писать еще нечего, потому что мне не нравится, что он уже познакомился с Чапнихой. Каким образом он попал к Чапнихе? Ну, если с ней дружен наш Хаим Сорокер и они дни и ночи играют вдвоем в «шестьдесят шесть» – горе его жене Эстер! Но что общего с мадам Чапник имеет этот молодой человек из Белостока? И еще пишу тебе, Велвл, что я внимательно слежу за этим белосточанином и все, что узнаю, я тебе сообщу. Пока пиши мне, почему ты ничего не пишешь о доме, что слышно дома? И будь здоров, и кланяются тебе сердечно дети, и кланяйся остальным детям сердечно.

От меня, твоей верной жены Перл Ямайкер

9. Шлойма Курлендвр с Налевок в Варшаве – своей жене Бейльце Курлендер в Мариенбад

Моей дорогой супруге госпоже Бейльце, да здравствует она!

Твое письмо о том, что ты благополучно приехала в Мариенбад, я получил. Слава богу, что ты вырвалась из этого проклятого Берлина с Вертгеймерами, с прощелыгами, со старыми холостяками и прочими шутами гороховыми, счастливо перебралась через границу и благополучно добралась до Мариенбада. Чудеса да и только! Все ездят в Мариенбад, но ни с кем не случаются такие истории, как с тобой. Во-первых, для чего тебе понадобилось ехать в третьем классе? Ты говоришь, что виноват во всем я. Не понимаю, как ты можешь так говорить, когда я тебе чуть не тысячу раз наказывал, чтобы ты не жалела денег для себя. Если я иной раз и жалуюсь на то, что уходят лишние деньги, то только в том случае, когда их тратят на ветер, черт знает на что, на тряпки. Но когда речь идет о здоровье, деньги для меня никакой роли не играют! Доказательство: ведь я же перед отъездом, на вокзале в Варшаве, чуть ли не силой навязал тебе лишнюю сотню рублей, еле уговорил тебя взять ее. Как же ты можешь жаловаться, будто я жалею для тебя лишний грош или чересчур присматриваюсь к счетам? Ты отлично знаешь, дорогая Бейльця, как дорого мне твое здоровье, ты знаешь, что я не смотрю ни на что – платят квартиранты или нет, строюсь я или не строюсь, – то, что тебе требуется, всегда есть и, даст Бог, будет. И еще должен тебе сказать, дорогая Бейльця, что ни в чем я тебя не подозреваю, я целиком доверяю тебе с первого часа, когда я тебя впервые увидел. Я знаю, что все эти ухажеры, прощелыги, шарлатаны, которые увиваются вокруг тебя и здесь, в Варшаве (помнишь, в прошлом году в Фаленице?), и в Берлине, и в дороге, и в Мариенбаде, все, что сохнут и дохнут по тебе, должны меня волновать как прошлогодний снег. Я знаю, что и тебе в высокой степени наплевать на них, потому что ты безупречно чистая душа и верна своему мужу, которому ты предана, и знаешь также, что он тебе предан душой и телом. Поэтому не подозревай, что я могу о тебе дурно подумать. Поверь мне, я отлично понимаю, что шарлатан, который имел наглость поцеловать руку чужой жене, этим нисколько не унизил тебя, как не повредил тебе тот болван в Фаленице, который мне признался, что подыхает по тебе… Конечно, был бы я с тобой, я бы с этим лодзинским вояжером от трех фабрик поступил иначе: я бы ему переломал все кости, так что черт бы его побрал. Я бы научил его, как надо себя вести с замужними женщинами. Я, право, удивляюсь тебе, почему ты не позвала кондуктора и не приказала вытурить этого нахала ко всем чертям! Как ты могла допустить, чтобы такой наглец еще помогал тебе выгрузить багаж из вагона, когда ты приехала на место? Или, к примеру, как ты могла позволить, чтобы такой тип, как этот старый холостяк в Берлине, после того что он так откровенно тебе наговорил на Фридрихштрассе, еще подносил тебе цветы на вокзале? У меня такой наглец получил бы цветами по поганой роже! Кто он тебе, чтобы подносить подарки, букеты? Есть у нас поговорка: «Как человек себя соблюдает, так и Бог ему помогает». Я не хочу тебя этим, упаси бог, обидеть. Я хочу только сказать, что человек должен держать себя в строгости, оберегая свою честь, не допускать таких скандалов: не посмел бы шарлатан, как тот, что из Лодзи, набраться нахальства и целовать тебе руку, да еще в вагоне, у всех на глазах! Слава богу, что не было при этом никого из варшавян с Налевок, и хорошо ты сделала, что не сказала им своего имени, – пусть эти собаки не знают, кто ты такая. Однако все это вещи, которым я не придаю значения. Но прошу тебя, пусть это останется между нами – ни одна душа не должна знать, о чем я тебе пишу. Это святая тайна. Я поклялся, что тебе ни слова не напишу об этом. А дело вот в чем.

Ты пишешь, что на вокзале в Мариенбаде встретила нашу Ямайчиху с Налевок. Лучше бы ты с нею не встречалась, я бы теперь был спокойнее и не испытывал стыда перед людьми. Муж Ямайчихи встретил меня сегодня на Генсей-улице и говорит: «Могу передать вам, реб Шлойма, привет от вашей жены из Мариенбада». Спасибо за привет, отвечаю. Как вы попали в Мариенбад? А он говорит: «Не я, а жена моя сейчас в Мариенбаде, она там лечится и чувствует себя неплохо». – «Слава богу! – отвечаю. – Что же вам пишет ваша жена из Мариенбада?» Тогда он достает длинное письмо, берет с меня слово и клятву, загибает верхнюю часть листа и показывает несколько нижних строк. У меня в глазах потемнело! Вот что пишет ему Ямайчиха, передаю ее слова: «И еще пишу я тебе, Велвл, что встретила здесь, в Мариенбаде, на вокзале сегодня утром вторую жену нашего Шлоймы Курлендера, Бейльцю, расфуфыренную, как невеста под венцом. А на вокзале ее ожидал сынок нашего Марьямчика, Меер-шарлатан. И я сама видела, – пишет она, – своими глазами, как они оба, Меер и Бейльця, сели в пролетку, дай Бог мне так видеть детей моих под венцом…» Ну как это тебе нравится? Я, конечно, сказал ему, что это вранье. Показалось, говорю, вашей жене, вот и приняла она ворону за корову. Это, наверное, был не Меерка Марьямчик, а мой друг Хаим Сорокер, потому что я писал ему, что моя Бейльця на днях едет в Мариенбад. Так я сказал мужу Ямайчихи, и так именно я и решил про себя. Но когда я пришел домой и прочел твое письмо, в котором ты пишешь, что ты в самом деле встретила на вокзале в Мариенбаде Ямаичиху и что твоя родственница, Хавеле Чапник, не пришла встречать тебя, потому что сидела и играла с Хаимом Сорокером в «шестьдесят шесть», то ведь совершенно ясно, что это был не Хаим. А если не Хаим, то кто же это был?

Я даже представить себе не могу, дорогая Бейльця, чтобы это был Меерка Марьямчик, потому что ты с ним, кажется, вовсе не так близко знакома. А тем более ты сама пишешь, что он шарлатан и что его Ханця с ним несчастна. Разве что ты с ним ближе познакомилась в последнее время, как раз у жены Хаима Сорокера, у Эстер? Но ты бы, кажется, могла и мне рассказать, что познакомилась с этим сокровищем! А если ты не рассказала, значит, ты с ним не познакомилась. А если ты с ним не познакомилась, то возникает тот же вопрос: кто же был молодой человек, который ожидал тебя в Мариенбаде на вокзале, и откуда он знал, что ты приезжаешь? Думаю, однако, что вся эта история – вранье, потому что исходит она от Ямайчихи. Поэтому прошу тебя, дорогая моя Бейльця, не обижайся, что я пишу тебе о таких вещах, которых на свете не было. Еще и еще раз прошу тебя повидаться с моим добрым другом Хаимом Сорокером и чтобы ты брала у него деньги, сколько тебе нужно, и не экономь на своем здоровье, и доставляй себе все возможные удовольствия и развлечения, и приезжай домой здоровая и крепкая, как желает тебе твой супруг

Шлойма Курлендер

10. Хаим Сорокер из Мариенбада – своему другу Шлойме Курлендеру на улицу Налевки в Варшаву

Дорогой друг Шлойма!

Теперь я могу тебе написать о твоей Бейльце. Она уже, слова богу, в Мариенбаде, и я уже с ней повидался, но поговорить с ней я удостоился не больше двух минут по причине, от меня не зависевшей. Однако я лучше расскажу по порядку все как было. Ты ведь знаешь, я люблю так: уж если рассказывать, то со всеми подробностями.

Как я писал тебе в прежнем письме, здесь, в Мариенбаде, почти весь день проводишь на улице, на прогулке. Делать, слава богу, нечего, никто палец о палец не ударяет, все только и делают, что шагают взад-вперед по улицам. Встретишь одного, другого, поздороваешься и шагаешь дальше – просто так, без всякой цели, с одним намерением – «сбавить».

Между тем, гуляя таким образом сегодня после обеда и сбавляя, я вижу – шурьяк моей жены, Меер Марьямчик, идет с какой-то красивой женщиной в широкополой шляпе, и совсем по-приятельски, как кавалер, под руку. Ну о том, что шурин моей жены может гулять по улице с женщинами, рассказывать тебе незачем, его знают на Налевках как облупленного. Кто не знает Меера-шарлатана? Мой тесть, бедняга, немало денег потратил, покуда отыскал эту находку для своей младшей дочери. Я тогда же сказал моей Эстер: «Знаешь, Эстер, этот парень мне что-то не нравится. Чересчур франтоват и чересчур большой хлыщ для твоей Ханци». Но ведь она – женщина, вот она и отвечает: «А ты, когда был холостым, не был таким же? Ты бы и сейчас был таким, только…» «Только что?» – спрашиваю. «Ничего! – отвечает. – Не о чем толковать». Ну и так далее, все полусловами, как водится у жен.

Словом, вижу – мой шурьяк шагает с какой-то красавицей, и оба прижались друг к дружке, и думаю: «Господи! Кто бы это мог быть? Что-то она мне знакома! Только никак не вспомню, кто она?» И вдруг мелькнула у меня мысль: «Погоди-ка, а может быть, это Бейльця? Ведь вчера как раз она должна была приехать из Берлина. Но, во-первых, какое отношение имеет к ней Меер Марьямчик? А во-вторых, с какой радости под ручку? Когда это они успели так подружиться, чтобы ходить под ручку?» Между тем, пока я так стою и размышляю, припожаловала Ямайчиха со всеми тремя своими мамзелями. «Здравствуйте!» – «Добрый день!» – «Как вам нравится эта парочка?» – «Какая парочка?» – «Ваш Меер Марьямчик с женой Шлоймы Курлендера. Полюбуйтесь, водой не разольешь!..» – «А какое Меер имеет отношение к Бейльце?» А она отвечает: «Ого! Я их вчера видела вместе на вокзале. Видно, сговорились. А то как бы ваш шурин мог знать, когда жена Шлоймы Курлендера должна приехать в Мариенбад?…» Так говорит Ямайчиха и сыплет и сыплет, по своему обыкновению. Но я полагаю, что мой шурин узнал об этом от мадам Чапник. Она растрезвонила по всему Мариенбаду, что приезжает твоя Бейльця, и всем показывала письма, которые Бейльця писала ей из Берлина. Я хотел было поехать на вокзал, чтобы встретить ее, но не знал, с каким поездом она приезжает. А кроме того, эта Чапниха так заморочила мне голову своими картами, что мне всю ночь мерещилось, будто я объявляю «сорок» и «двадцать» и крою, и крою… Тем временем я пропустил приезд твоей Бейльци, а мой дорогой шурин, видать, этого как раз не пропустил, потому что он как будто в самом деле привез ее с вокзала. Так оно, очевидно, и есть. Но давай по порядку. На чем же мы остановились? На Ямайчихе.

Услышав, что это Бейльця, я тут же заявил, что мне некогда слушать сплетни, мне надо ходить, доктор велел ходить. И двинулся следом за ними побыстрее и нагнал их у самого входа в отель. Представь себе, она остановилась в одной гостинице с ним! Этого я никак не ожидал! Поверь мне, Шлойма, все это, конечно, чепуха и так далее: иной раз попадаешь в одну гостиницу черт знает с кем… Тем не менее это мне не понравилось… Полезнее для ее здоровья жить в другом месте.

Словом, я подождал несколько минут, пока они распрощаются и разойдутся, потом вхожу в гостиницу, прямо к твоей Бейльце, и притворяюсь, будто ничего не знаю, будто ты и не писал мне, что она едет в Мариенбад: «Добро пожаловать! – говорю. – «С приездом! Как ты поживаешь? Как поживает твой Шлойма? Что ты делаешь здесь, в нашем Мариенбаде?» «То же, что и вы!» – отвечает она. «Лечиться приехала?» – «А то зачем же еще?» – «С такой внешностью?» – спрашиваю. А она мне: «Никто не знает, у кого сапог жмет!» Может быть, пойдем, говорю, осмотрим Мариенбад? Спасибо, отвечает, я уже везде побывала в Мариенбаде. «Может быть, кушать хочешь? – спрашиваю. – Может быть, тебе нужен кошерный ресторан? Я провожу тебя. А она отвечает: «Спасибо, меня уже проводили». – «Кто?» – «Меер Марьямчик». Меня словно ножом по сердцу: что он за пара твоей Бейльце? Он должен почитать за честь, шарлатан этакий, если она ответит ему на поклон, а не то что ходить с ней по Мариенбаду и водить ее по ресторанам. Меня это не волнует. Я, понимаешь ли, знаю твою Бейльцю не со вчерашнего дня и знаю, что Бейльця знает Марьямчика. Кто не знает Меера-шарлатана? Все дело в том, что люди скажут. Сюда, в Мариенбад, надо тебе знать, съезжаются со всего света, преимущественно бездельники, у которых, как я тебе писал, только одна цель: потерять в весе. В общем, страдают от жира и богатства. То есть едят, пьют, спят, одеваются в пух и прах, ходят, гуляют и вынюхивают, кто с кем ходит, кто с кем сидит, кто с кем лясы точит. Увидят красивую женщину с расфранченным молодым человеком и начинают расспрашивать: «Кто он? А кто она?» И пошли рассказывать истории, басни и всякие случаи из жизни – совсем как у нас на Налевках, – попадет к ним кто-нибудь на язык – может распрощаться с жизнью. А если еще и Ямайчиха тут – ну-ну!.. Я ничего дурного не думаю, но хотел бы, чтобы Бейльця избегала нежелательных знакомств, которые могут повредить и ей, и тебе, и вам обоим… Тем более после твоего письма, в котором ты просишь меня присматривать за ней, я сказал себе: пусть будет что угодно, но первым долгом надо найти для Бейльци другую гостиницу. Есть в Мариенбаде достаточно гостиниц и меблированных комнат. Будь спокоен, я ее устрою, обеспечу гостиницей и врачом, и всем, что ей требуется. И деньги, если ей нужны будут, буду давать с удовольствием, и, как ты пишешь, не сразу, а понемногу. Можешь положиться на меня. У меня тоже есть жена, и я все хорошо понимаю. Все женщины из одного теста. Жена, как бы умна она ни была, у витрины, в которой выставлены тряпки, сразу теряет голову. Ты, конечно, не должен об этом писать твоей Бейльце. Мои письма должны, как я тебе писал, оставаться святой тайной. Она и знать не должна, что мы переписываемся… Положись на меня, Шлойма, у тебя в Мариенбаде верный страж, знающий все ходы и выходы, имя которому

Хаим Сорокер

11. Велел Ямайкер с Налевок в Варшаве – своей жене Перл Ямайкер в Мариенбад

Жене моей, уважаемой госпоже Перл, да здравствует она!

Твое письмо получил. Что касается твоих утверждений относительно Карлсбада, будто Карлсбад лучше Мариенбада, то я уже много раз тебе говорил, что Карлсбад не годится по целому ряду причин. Во-первых, Карлсбад, насколько я могу судить, трезво рассуждая, – это место для больных, для людей, страдающих настоящими болезнями, преимущественно желудочными. Отсюда следует, что там женихов быть не может, так как, я полагаю, с желудками возятся люди пожилые, а не молодые парни. Во-вторых, я вообще не слыхал, чтобы в Карлсбаде заключались солидные браки, как ты утверждаешь. А тот, кто сказал тебе, будто в Карлсбад съезжается весь свет, – либо лгун, либо глупец. А когда я говорил о Мариенбаде, то имел к тому разумные причины, я не сумасшедший и знаю, что говорю. И хотя я лично в Мариенбаде никогда не бывал, я все же понимаю, что Мариенбад – место развлечений и роскоши. Стало быть, туда едут люди, которые чувствуют себя или не совсем хорошо, или, наоборот, слишком хорошо и имеют своей целью немного похудеть, как скажем, наш Хаим Сорокер, наживший себе телеса. И, наконец, желающие доставить себе удовольствие, полюбоваться на божий мир и тому подобные. А среди людей такого рода подыскать приличного жениха гораздо легче, чем в другом месте.

А то, что ты пишешь насчет докторишек, которых будто бы на Налевках можно достать по десять тысяч рублей за штуку, то ты, извини пожалуйста, очень ошибаешься. Этот товар у нас в Варшаве в последнее время в большой цене, и такой докторишка, как ты говоришь, требует, по нынешним временам, чтобы ему уплатили двадцать тысяч, а то и тридцать тысяч, и не меньше. Да оно и понятно: чем больше запрещений[4] сыплется за грехи наши на головы еврейских детей в гимназиях, университетах и т. п., тем дороже становятся доктора и адвокаты. И если запреты будут продолжаться и впредь, то кто может знать, до чего дойдут цены!

А с тем, что ты пишешь насчет женихов из купеческого звания, будто они вздорожали, я опять-таки не согласен. Наоборот, я полагаю обратное, и это также логично и естественно, ибо купцов полным-полно везде и всюду. Поэтому я, по трезвому своему разумению, не вижу, зачем тебе нужно было гнаться за сватовством с лодзинским фабрикантишкой. Таких фабрикантов можно достать и здесь. Ни к чему ездить за ними в Мариенбад. А если он к тому же не совсем здоров, то тем более все это дело ничего не стоит.

А то, что ты пишешь насчет белосточанина, то я также не понимаю, почему ты сомневаешься и колеблешься. Одно из двух: если ты хочешь узнать, кто с кем развелся – он с ней или она с ним, сообщи мне его имя, я напишу своему доверенному в Белостоке и буду знать решительно все, что требуется. Меня удивляет, что ты сама не додумалась до этого, – мир открыт для всех, а Варшава и Белосток все равно что один город.

«Последний – самый любимый». То, что ты пишешь относительно кишиневца из Кишинева, мне кажется наиболее подходящим, так как бессарабцы мне больше по душе, нежели литваки. Я и сам бессарабец, и мне хотелось бы породниться с бессарабцем, тем более если они из Кишинева, который расположен недалеко от села Ямайки. Я могу написать в Ямайку моим родственникам, чтобы они разузнали все подробно об этом кишиневце. Так что прошу непременно написать мне имя, фамилию и все о его семье, и пусть Бог поможет, чтобы все было благополучно, потому что пора… Сжалился бы Господь, помог бы выдать дочерей, тогда можно было бы подумать об остальных детях. Пока сын мой Яков, да здравствует он, учится усердно, готовится со своим репетитором к экзамену. Да поможет ему Бог сдать благополучно, ибо выглядит он как черт. Хотя я и не знаю, что будет дальше, даже если он сдаст свои экзамены. Но как бы там ни было, если уж не учиться в хедере и покончить с еврейством, то пусть у него будет хоть какой-нибудь аттестат, авось пригодится. Я бы, конечно, предпочел, чтобы сын мой Яков, да здравствует он, был купцом. Но если нынче главное в жизни – аттестаты и дипломы, то пусть и у него будет диплом, хотя бы за шесть классов. А сын мой Мендл, да здравствует он, тоже уже не желает ходить в хедер, а чтоб молиться – об этом и думать нечего! Я говорил с учителем. Он берется за два года подготовить его за три класса. Вот я и не знаю, как быть, потому что не хочется мне отрывать Мендла от хедера.

А то, что ты пишешь насчет жены Шлоймы Курлендера, то я тебе давно уже говорил, что, на мой взгляд, Шлойма сумасшедший и зря он на старости лет женился на девице, а кроме того, он очень виноват перед детьми от первой жены. Но я не желаю вмешиваться в чужие дела. Своих бед предостаточно. Дела сейчас очень плохи из-за дикой жары, какую себе и представить невозможно.

А то, что ты пишешь насчет Чапнихи и Хаима Сорокера, то я давно уже говорил, что Хаим едет в Мариенбад не ради лечения, а ради того, чтобы пожить в свое удовольствие, и ради картишек. Всем известно, что карты – его страсть. А Берл Чапник уже снова был у меня с просьбой дать ему взаймы и намекал мне насчет сватовства, то есть будто бы его из многих городов запрашивают о наших дочерях. Еще сообщил он мне по строжайшему секрету, что есть у него «рука», когда дело коснется экзаменов сына моего Якова. Судя по его словам, это близко к истине. Но это должно стоить много денег. Я отговорился тем, что напишу тебе и дам ему ответ через несколько дней. Пока что отделался от него, не дав ему денег.

Помни же все, что я пишу тебе относительно этого парня из Кишинева. Пиши непременно, как обстоит дело, а главное – его имя и фамилию. А так как нестерпимо жарко и времени не очень много, то пишу коротко. Дай Бог здоровья и благополучия. Кланяюсь тебе и детям. И пиши мне часто и обо всем подробно.

От меня, твоего супруга

Зейв-Волфа бреб[5] Мендла Ямайкера

12. Бейльця Курлендер из Мариенбада – своему мужу Шлойме Курлендеру на улицу Полевки в Варшаву

Моему дорогому просвещенному мужу Шлойме, да сияет светоч его!

Только что получила твое письмо, дважды его перечитала и не знала, что делать: смеяться ли над твоей глупостью или плакать над моей злосчастной долей? Ну скажи сам, Шлойма, – ведь ты же пожилой человек, – не смешно ли все то, что ты мне пишешь? Что касается твоей морали по поводу тряпок, которые я накупила в Вертгеймера, то это чепуха. У тебя все «тряпки». В прошлом году, помню, когда я купила на аукционе воротник из черных лисиц и горжетку из соболей, ты тоже сказал: «Тряпки!» А потом меховщики оценили эти вещи и сказали, что если бы я заплатила даже втрое больше, то все равно было бы дешевле ворованного. Только тогда ты успокоился. Приехать бы мне только здоровой домой, тогда ты сам увидишь, какие «тряпки» я купила, и сам скажешь, что это – находка! Но тебе надо прежде всего попортить мне кровь, такая уж у тебя натура. Дальше. Ты упрекаешь меня в том, что я не швырнула букет берлинскому холостяку, или «прощелыге», как ты его называешь, прямо в лицо. Это тоже не так умно, как ты думаешь. Ты, не в обиду будь тебе сказано, в этих вещах малость поотстал. Ты не знаешь, что на свете творится. Здесь, за границей, так заведено, что уезжающего гостя, нравится это тебе или нет, провожают с цветами. Это обязательно. В душе можешь думать: «Проваливай ко всем чертям!» Но букет надо поднести. А когда человек так вежлив и любезен и преподносит тебе букет, будь он прощелыга, идиот и что хочешь, ты не можешь оказаться еще большим идиотом и прощелыгой и должен принять, да еще с улыбкой, да еще сказать: «Данке Шён!»[6] Да, Шлойма, так принято. И нельзя в нынешнее время жить по старинке.

Затем ты пишешь, что поломал бы кости коммивояжеру, который ехал со мной в поезде… Я от души смеялась! А за что, собственно, ему следует ломать кости? Чем он так провинился? Тем, что коснулся губами кончика пальца моей руки? Что же, он откусил кусок? Ведь я же писала тебе, что он получил от меня пощечину, – чего же ты еще хочешь? Остается, стало быть, одно: почему я ездила по Мариенбаду с Меером Марьямчиком – самое большее минут пятнадцать, от вокзала до города? Бог ты мой, что творится! А что бы ты сказал, если бы видел, как наши налевкинские тихони Шеренцис и Пекелис свободно гуляют с совершенно чужими молодыми людьми, да еще по ночам к тому же? Или, например, что бы ты сказал, если бы слыхал рассказы моей родственницы Хавеле Чапник об Остенде, – она уже была там дважды? Дамы купаются там вместе с мужчинами, в одном море, даже не разгороженном, хотя бы из приличия, досками, как у нас, а просто вместе плещутся, вместе плавают и даже держатся за руки. Только что натягивают на себя такие костюмы, говорит она, коротенькие штанишки телесного цвета, специально сшитые для мужчин и женщин, чтобы купаться? Другая жизнь настала, Шлойма, свободная и открытая. Ты сам мне много раз говорил: не та смиренница, что носит парик, и не та негодница, что носит собственные волосы. Как же ты можешь мне писать такое?

Ты задаешь вопрос: каким образом шарлатан Марьямчик попал на вокзал и откуда он знал, что я приезжаю? Это, конечно, щекотливый вопрос, но дело в том, что ты не знаешь, что такое Мариенбад. Ты думаешь, Мариенбад – это Мариенбад? Мариенбад – это Бердичев, Мариенбад – это Варшава, Мариенбад – это Налевки. Здесь каждый знает, что у другого готовят. Послушал бы ты, что рассказывает Ямайчиха о Броне Лойферман, о Лейце Бройхштул, о Шеренцис и о Пекелис! Или, к примеру, послушал бы ты, что все они говорят о Ямайчихе с ее дочерьми, об их сватовстве, о женихах, – волосы дыбом встают! Пусть только кто-нибудь обронит слово у источника, или в кафе, или в ресторане – тут же его разносят по всему Мариенбаду. Например, когда я была в Берлине, я писала моей Хавеле Чапник, что еду в Мариенбад, и на другой день весь Мариенбад из края в край знал, когда я приезжаю, с каким поездом, в котором часу и даже в какой шляпке я буду. Шутишь с Мариенбадом! А так как моя родственница в этот день, как я уже тебе писала, была страшно занята с твоим добрым другом Хаимом Сорокером (они играли в «шестьдесят шесть») и так как Меер Марьямчик в этот день как раз был на вокзале и отправлял, говорит, очень важное письмо в Одессу, то он увидел, между прочим, знакомую даму (то есть меня), стоящую в одиночестве с узлами, коробками и чемоданами. Тогда он подошел ко мне и говорит на своем одесском языке – наполовину по-русски, наполовину по-еврейски: «Если не ошибаюсь, вы, кажется, моя землячка, варшавянка с Налевок?» А я ему отвечаю на его же языке: «Очень возможно, что вы не ошибаетесь…» Тогда он повеселел и говорит: «Если не ошибаюсь, я встречал вас у мадам Сорокер на Налевках?» Я опять говорю: «Возможно, что вы не ошибаетесь». Тогда он не поленился и говорит еще раз: «Если я не ошибаюсь, вы вторая жена господина Курлендера?» Это начало меня раздражать, и я сказала: «Не все ли равно, ошибаетесь вы или не ошибаетесь? Вы лучше посмотрите, как я стою здесь с багажом посреди Мариенбада и не вижу ни носильщика, ни черта, ни дьявола…» И только я произнесла эти слова, сей молодчик как кинется и сразу привел мне носильщика, нанял фиакр, посадил меня, сам тоже сел, и мы поехали в город… Что же, я должна была ему сказать: «Ляленька, идите пешком»?… Правда, я думала, что Ямайчиха, которая, я тебе писала, была в это время на вокзале, ничего не видит, чтоб ей повылазило! Но допустим, что весь Мариенбад, то есть все варшавские Налевки, видел, как мы едем вдвоем, – что из этого? А что если бы на вокзале был, как тебе хотелось, твой друг Сорокер, а не Марьямчик и я поехала бы в город с ним? Тебе было бы легче? Хаим Сорокер разве не варшавянин и не женатый? Что же тебя так возмутило? Почему ты не задумался испортить мне кровь и заставил меня плакать три часа подряд? Для того я поехала в Мариенбад, потратила столько денег, чтобы загубить последние силы из-за того, что у тебя в голове путаются дурацкие мысли и подозрения?

Нет, Шлойма, над твоим письмом надо не плакать, а смеяться, как смеялась я в прошлом году в Фаленице, когда ты набросился на того мануфактуриста за то, что он имел неосторожность сказать, что я красивее всех женщин в Фаленице? Ты готов был, если помнишь, уничтожить его. А за что? Разве ты сам потом не сознался, что это была с твоей стороны величайшая глупость? А теперь ты разве не видишь, что все они трогают тебя как прошлогодний снег? У тебя всегда так: сначала скажешь, а потом каешься. Ты сам пишешь, чтобы я ни о чем не думала, что нет у тебя никаких подозрений и тому подобное, и в то же время ты каждый раз бросаешь мне новое обвинение и огорчаешь меня этим так, что не впрок мне такое лечение. А в конце ты приписываешь, чтобы я обязательно поправилась и приехала домой в добром здравии. Но как же можно поправиться, получая такие письма? Разве идет мне на пользу то, что я ем, пью и покупаю себе, когда ты считаешь каждый грош и попрекаешь меня тряпками и тряпками?

Я так взволнована и нервничаю из-за твоего письма, Шлойма, что больше писать не могу. А берлинские профессора говорили мне прямо и повторяли раз сто подряд, чтобы я не волновалась, чтобы я ела, пила, и ходила гулять, и была спокойна. В Мариенбаде, говорили они, надо беречь свой покой, не нервничать, не то будут выброшены на ветер и все лечение, и весь Мариенбад.

Больше новостей нет. Завтра-послезавтра напишу, наверное, еще. Пока будь здоров и скажи Шеве-Рохл, чтобы она не забыла, что лето – не зима. Летом надо выбивать мягкую мебель каждый день и окна держать закрытыми, чтобы не садилась пыль и мухи. Ставни тоже надо прикрывать, чтоб солнце не пекло и чтоб мебель не выгорала. Я думаю, что, когда поеду обратно через Берлин, я ей куплю какой-нибудь подарок, кофточку, а то поищу среди моих старых кофточек. И не будь, Шлойма, плакальщицей и пиши наконец более веселые письма.

От меня, твоей жены Бейльци Курлендер

13. Меер Марьямчик из Мариенбада – своей жене Ханце Марьямчик на улицу Налевки в Варшаву

Напрасно упрекаешь ты меня, душенька, будто бы я пишу тебе раз в две недели. Мне кажется, я пишу тебе почти через день. Разве есть у меня другое занятие здесь, в Мариенбаде, где такая скука, где не видишь живого существа, кроме наших варшавских аристократок, которых я избегаю, как чумы, потому что ты знаешь, как я отношусь к женщинам вообще и как я презираю ваши варшавские Налевки с налевкинскими сплетницами. У нас в Одессе сплетен терпеть не могут. У нас в Одессе можешь ходить головой вниз, ногами вверх – какое кому дело? Например, почему меня не трогает, что твой шурин Хаим ухаживает за красавицей женой Шлоймы Курлендера? И еще как ухаживает! Он даже предлагает ей Деньги за счет Шлоймы. Он говорит, что Шлойма Курлендер будто бы распорядился выдавать ей деньга за его счет. Но какое мне дело? Или, например, касается ли меня, что он, опять-таки твой шурин, каждый день играет с мадам Чапник в «шестьдесят шесть»? Но какое мне дело? Или, например, какое ко мне отношение имеет то, что Шеренцис и Пекелис, такие благочестивые женщины, которые на Налевках не смеют и слова сказать с чужим мужчиной, здесь скинули парики и ходят под ручку с каким-то кишиневским франтом, дантистом, который ухаживает за всеми тремя дочерьми Ямайчихи, а Ямайчиха ухаживает за ним и до смерти хочет иметь его своим зятем, хотя это ей так же удастся, как мне удастся стать раввином, потому что кишиневский франт, во-первых, крутит любовь с Бейльцей Курлендер, и к тому же совершенно серьезно. У меня есть доказательство, что он ей уже объяснился и что она угостила его шикарным отказом. Это я знаю из достоверного источника, от самой Ямайчихи, все-таки она мне дальняя родственница. Это одно. А во-вторых, я знаю от знаменитого мирового свата Свирского, что ему предлагают много других партий и, какую бы партию ему ни предложили, он согласен. Поэтому запросили о нем несколько человек в Кишиневе и ждут ответа. Но какое мне дело? Я знаю свое: я должен поправиться и приехать как можно скорее домой, к моей Ханце, которая для меня выше всего! Прошу тебя, любочка, не прислушиваться к налевкинским сплетням и не думать бог знает что, потому что это влияет на твои нервы, ты напрасно расстраиваешься, а это отражается на твоем здоровье, и на меня это тоже производит нехорошее впечатление.

А что касается того, что ты пишешь мне относительно имущества, то я советую тебе лучше согласиться на раздел. Мой папаша говорит то же самое. Можешь обижаться сколько угодно, но я говорил и всегда говорю, что не доверяю счетам и расходам твоего шурина, потому что твой шурин мошенник. Мой папаша такого же мнения. Было бы гораздо лучше для всех нас, если бы он выплатил тебе твою часть, и пусть он останется при имуществе. Таково мое мнение и мнение моего папаши, а ты поступай как понимаешь. Какое мне дело?

А затем будь здорова, любочка! Хочу купить тебе – я видел здесь, в Мариенбаде, – «кимоно». Это очень в моде. С широкими короткими рукавами, а сзади капюшон. Я только не знаю, какой тебе цвет нравится больше: черный на красной подкладке или персидский цвет? Из наших одесситов я тут встретил очень мало знакомых. Да и то больше женщин, потому что их мужья сейчас в Базеле на конгрессе.[7] А так как я не люблю встречаться с женщинами, потому что женщины на курортах большей частью сплетницы, то и хожу я здесь один, и скучаю, и считаю уже дни, когда кончится срок лечения и я смогу поехать домой, к моей душеньке Ханце. А так как делать мне нечего, то я сочинил басню о дочерях Ямайчихи, которые выбирают и никак выбрать не могут себе женихов. Басня носит у меня название «Спесивая невеста» и начинается так:

Жила-поживала в Варшаве девица,Была благородна, учена, умна;На рояле играла,По-французски болтала,Романы читала,А летом онаЕздила по заграницамИ была хороша, как картинка!Невеста, казалось бы, всем взяла!Но не обошлось тут и без заминки…Думаете, остановка была за деньгами,Как частенько бывает, говоря между нами?Нет, на сей раз вы не угадали:И денежки были, и женихи налетали…Так в чем же дело, скажите на милость, беда?А в том, что невеста чересчур горда,Капризна и несговорчива,Привередлива и разборчива, —Не угодить ей, хоть плачь!«Мне нужен муж по крайней мере врач,И не какой-нибудь замухрышка-дантист,Не фармацевт завалящийИли доктор-сионист,Разъезжающий по конгрессам…Нет! Мне нужен врач настоящий,Чтоб внешностью был интересен:Доктор медицины, высокий брюнет,Чтоб имел на Налевках шикарный кабинет,И собственный выезд, и пару собак,И чтоб звали его Поль или Жак!»А время между тем шло,Много воды утекло.Трудились сваты, сил не щадя,Летели депеши туда и сюда,Но доктор медицины, высокий брюнет,У которого на Налевках шикарный кабинет,И собственный выезд, и пара собак,И французское имя – Поль или Жак,К несчастью, не попадался никак!Один слишком молод, тот слишком хорош,Кто высок чересчур, а кто недорос,А тот, что по нраву, подвержен капризам:Лечит бесплатно, ушел в сионизм…А годы идут, убегают,Девицы стареют, женихи остывают…А барышня ведь не вино:Молодая – одно,А старая, как бы онаНи была и добра, и умна,Всю девичью прелесть теряет,Симпатия ее увядает, —И тогда уж такая девица,По правде сказать, никуда не годится…* * *

Ну, как тебе нравится моя басня? Все носятся с нею в Мариенбаде, многие выучили ее наизусть. А что касается самой Ямайчихи, то мне передали от ее имени, что моя родственница собирается тебе написать письмо обо мне. А потому знай, что все, что она обо мне напишет, – это ложь и враки. А если случится тебе быть на Хлодной улице, забеги в редакцию и передай им эту басню. Пусть они ее напечатают, но с условием: моего имени не указывать. Мне неловко, так как она написана на жаргоне…

Твой душой и телом Марк Давидович Марьямчик

14. Хавеле Чапник из Мариенбада – своему мужу Берлу Чапнику на улицу Налевки в Варшаву

Милый Бернард!

Ты должен простить меня за то, что я все время писала тебе только о деньгах. Я была кругом в долгах, так что волосы и те были не мои. Теперь я уже отчасти расплатилась и благодарю тебя много раз за то, что ты догадался выслать мне деньги по телеграфу. Не то я и сама не знаю, что стала бы делать. Мариенбад – пустыня. Бесконечное количество варшавских дам, главным образом с Налевок, а одолжить не у кого. Тоже мне дамы! Одна другой лучше! Я уже, поверь мне, не в силах смеяться над ними. Ты бы видел, как они ведут себя, как одеваются, как живут. Послушал бы ты их разговоры – уверяю тебя, книгу о них можно написать. Да что книгу? Десять книг! Где все писатели, которые красиво пишут в газетах? Почему они не приезжают сюда, на курорты, на воды – в Мариенбад, в Карлсбад, Франценсбад, в Висбаден, в Эмс, в Кранц или в Остенде – хотя бы на одно лето?… Им хватило бы материала на три зимы!



Поделиться книгой:



Регистрация