Э. Различные практики, которые Вы описываете: по отношению к телу, к женщине, к мальчикам, - предстают отрефлексированными каждая в отдельности, не будучи связаны в строгую систему. Это еще одно отличие по сравнению с Вашими предыдущими работами.
Ф. Я узнал, читая одну книгу, что я-де резюмировал весь опыт безумия в классическую эпоху через практику заключения в психиатрическую больницу. А ведь История безумия построена на тезисе о том, что существовало по меньшей мере два опыта безумия, отличающихся друг от друга: один - это заключение в психиатрическую больницу, а другой - медицинская практика, уходящая своими корнями в далекое прошлое. В том, что могут существовать различные (одновременные или сменяющие друг друга) опыты, относящиеся к одному и тому же, - в этом самом по себе нет ничего необычного.
Э. Построение Ваших последних книг чем-то напоминает оглавление Никомаховой этики. Вы рассматриваете каждую практику в отдельности, одну за другой. А в чем же все-таки связь между отношением к телу, отношением к дому и к жене, отношением к мальчику?
Ф. Такую связь образует некоторый стиль морали, который есть овладение собой. Сексуальная деятельность воспринимается и представляется как необузданность, и, стало быть, она проблематизируется с точки зрения трудности ее контроля. Необузданность* здесь предстает как нечто фундаментальное. В рамках этой этики необходимо создавать себе правила поведения, благодаря которым можно обеспечить это владение собой, которое само может подчиняться трем различным принципам:
1) соотноситься с телом и с проблемой здоровья,
2) соотноситься с женщинами - по правде говоря, с женщиной и с женой в той мере, в какой супруги составляют часть одного дома, 3) соотноситься с этими столь особенными индивидами, способными однажды стать свободными гражданами, каковыми являются отроки. В этих трех областях владение собой принимает три различные формы, и нет, как это окажется потом в случае плоти и сексуальности, одной какой-то области, которая объединяла бы их всех. Среди радикальных трансформаций, которые принесет с собой христианство, будет и то, что этика плоти оказывается равно приложимой и к мужчинам и к женщинам. В античной же морали, напротив, владение собой является проблемой только для индивида, который должен быть властителем над самим собой и властителем над другими, но не для того, кто должен повиноваться другим. Именно поэтому эта этика касается только мужчин, и она выглядит по-разному, когда речь идет об отношениях к своему собственному телу, к супруге или к мальчикам.
Э. Исходя их этих работ, вопрос о сексуальном освобождении оказывается лишенным смысла.
Ф. Можно сказать, что в античности имеешь дело с волей к правилу, с волей к форме, с поиском строгости. Как эта воля образовалась? Является ли эта воля к строгости лишь выражением некоторого фундаментального запрета? Или, напротив, она сама была матрицей, из которой затем выводились некоторые общие формы запретов?
Э. Вы предлагаете, таким образом, полное переворачивание традиционных способов рассмотрения вопроса об отношении сексуальности к запрету?
Ф. В Греции существовали фундаментальные запреты. Например, запрет инцеста. Но по сравнению с важнейшей заботой - сохранять владение собой они привлекали незначительное внимание философов и моралистов. Когда Ксенофонт излагает причины, в силу которых запрещен инцест, он объясняет, что если бы женились на своей матери, то разница в возрасте была бы такой, что дети не могли бы быть ни красивыми, ни здоровыми.
Э. Однако, кажется, Софокл сказал нечто другое.
Ф. Интересно то, что запрет этот, серьезный и важный, может быть в центре трагедии. Но вовсе не в центре морального размышления.
Э. Зачем задавать вопросы этим временам, которые кому-то покажутся столь удаленными от нас?
Ф. Я исхожу из проблемы, сформулированной в тех терминах, в которых она ставится сегодня, и пытаюсь дать ее генеалогию. "Генеалогия" означает здесь, что я веду анализ, исходя из наличного вопроса, существующего сейчас, в настоящем.
Э. Что же это за вопрос, стоящий здесь?
Ф. В течение долгого времени полагали, что строгость сексуальных кодексов в той их форме, в которой они нам известны, была необходима для обществ, называемых "капиталистическими". Однако отмена кодексов и распад запретов произошли несомненно легче, чем это предполагали (что, вроде бы, действительно указывает на то, что основание их существования было не тем, что думали)" и снова встала проблема этики как формы, которую следует придать своему поведению и своей жизни. Короче говоря, ошибались, полагая, что мораль целиком заключается в запретах и что снятие этих запретов само по себе может разрешить вопрос об этике.
Э. Так значит. Вы. написали эти книги для движений за освобождение?
Ф. Не "для", а в соответствии с нынешней ситуацией*.
Э. Вы как-то сказали по поводу Надзирать и наказывать, что это Ваша "первая книга". Нельзя ли употребить то же самое выражение, и даже с большим основанием, применительно к выходу Использования удовольствий и Заботы о себе?
Ф. Написать книгу - это всегда в некотором смысле уничтожить предыдущую. В конечном счете замечаешь - в чем можно найти и утешение, и разочарование, - что то, что сделал теперь, довольно-таки близко к тому, что было уже написано раньше.
Э. Вы говорите о том, чтобы "отделить себя от самого себя". С чего бы это такая своеобразная воля?
Ф. Чем еще может быть этика интеллектуала - я отстаиваю именно термин "интеллектуал", который в наше время, кажется, вызывает кое у кого тошноту, - если не этим: постоянно быть в состоянии отделять себя от самого себя (что противоположно отношению обращения)? Если бы я хотел быть только преподавателем университета, было бы, конечно, куда более благоразумным выбрать какую-то одну область, внутри которой я развернул бы свою деятельность, принимая уже заданную проблематику и пытаясь либо как-то разрабатывать ее, либо изменить ее в некоторых точках. Тогда я смог бы написать книги, подобные тем, о которых я думал, программируя в Воле к знанию шесть томов истории сексуальности и наперед зная, что я хочу сделать и куда хочу пойти. Быть одновременно и преподавателем университета и интеллектуалом - это пытаться заставить играть тот тип знания и анализа, который преподается и принимается в университете, таким образом, чтобы изменять не только мысль других, но и свою собственную. Эта работа по изменению своей собственной мысли и мысли других и представляется мне смыслом существования интеллектуала*.
Э. От Сартра, например, скорее складывалось впечатление интеллектуала, который провел свою жизнь в развертывании некой фундаментальной интуиции. Эта воля "отделить себя от самого себя", кажется, весьма и весьма Вас отличает.
Ф. Я не сказал бы, что здесь есть что-то особенное. Но чего я держусь, так это того, чтобы это изменение не принимало формы ни внезапного озарения, которое "раскрывает глаза", ни чего-то вроде проницаемости для всех движений конъюнктуры, я бы хотел, чтобы это было выработкой себя собою, усердной трансформацией, медленным и требующим усилий изменением посредством постоянной заботы об истине.
Э. Ваши прежние работы представляли собой размышление о заточении, о субъектах - подчиненных, стесненных и дисциплинируемых. Использование удовольствий и Забота о себе предлагают нам совершенно иной образ - образ свободных субъектов. Представляется, что в этом состоит важное изменение в Вашей собственной мысли.
Ф. Следовало бы вернуться к проблеме отношений между знанием и властью. Думаю, что в глазах читателей я действительно тот, кто сказал, что знание сплетено с властью, что оно лишь тонкая маска, наброшенная на структуры господства, а эти последние всегда были угнетением, заключением и т. д. Что касается первого пункта, то я отвечу хохотом. Если бы я сказал или хотел сказать, что знание - это власть, то я бы это и сказал, а после того, как я сказал бы это, мне уже нечего было бы добавить, поскольку я не понимаю, для чего бы это мне после того, как я отождествил их, упорствовать в показе их различных отношений. Я как раз старался понять, каким образом однотипные формы власти могли стать поводом для возникновения знаний, чрезвычайно различных по своему объекту и структуре. Возьмем проблему госпитализации. Ее структура послужила поводом для интернирования психиатрического типа, в соответствии с чем образовалось психиатрическое знание, эпистемологическая структура которого не может не вызывать скептического отношения. Но в другой книге, в Рождении клиники, я попытался показать, как в рамках той же самой структуры интернирования сложилось и анатомо-патологическое знание - основополагающее для медицины, совершенно иное по своей научной плодотворности. Таким образом, с одной стороны, есть весьма близкие друг другу структуры власти и различные институциональные формы - психиатрическое интернирование и медицинская госпитализация, - с которыми, с другой стороны, связаны также различные формы знания, причем между первыми и вторыми могут быть установлены различные отношения, но отношения условий, а не причинно-следственные отношения и, a fortiori*, не отношения тождества. У тех, кто говорит, что знание для меня - это маска власти, по-моему, просто отсутствует способность к пониманию. Мне нечего им ответить.
Э. Что, однако. Вы считаете полезным сделать в данный момент...
Ф. Да, именно это, в самом деле, я нахожу важным сейчас сделать.
Э. Ваши две последние работы знаменуют как бы переход от политики к этике. И в связи с этим от Вас, несомненно, будут ждать ответа на вопрос: что нужно делать, чего нужно хотеть?
Ф. Роль интеллектуала состоит не в том, чтобы говорить другим, что им делать. По какому праву он стал бы это делать? Вспомните, пожалуйста, обо всех пророчествах, обещаниях, предписаниях и программах, которые были сформулированы интеллектуалами за два последних века и последствия которых нам теперь известны. Работа интеллектуала не в том, чтобы формовать политическую волю других, а в том, чтобы с помощью анализа, который он производит в своих областях, заново вопрошать очевидности и постулаты, сотрясать привычки и способы действия и мысли, рассеивать то, что принято в качестве известного, заново переоценивать правила и установления и исходя из этой ре-проблематизации (где он отправляет свое специфическое ремесло интеллектуала) участвовать в формировании некоторой политической воли (где он выполняет свою роль гражданина)*.
Э. В последнее время интеллектуалов часто упрекали за их молчание**.
Ф. Не стоит вступать в этот спор, исходным пунктом которого была ложь. Даже чтобы ему помешать. Но вот сам факт, что кампания эта имела место, не лишен определенного интереса. Нужно спросить себя, почему социалисты и правительство эту кампанию запустили или подхватили, рискуя обнаружить не идущее им на пользу расхождение между ними и мнением всех левых. На поверхности, особенно у некоторых, было, конечно, некое предписание в облачении констатации: "Вы молчите", - что означало: "Поскольку мы не хотим вас слышать - молчите". Но если говорить более серьезно, то в этом упреке слышалось что-то вроде просьбы и жалобы: "Скажите же нам немного из того, в чем мы так нуждаемся. В течение всего времени, когда мы с таким трудом справлялись с нашим предвыборным союзом с коммунистами, конечно же, и вопроса не вставало о том, чтобы мы говорили хоть что-то, что не принадлежало бы к приемлемой для них "социалистической" ортодоксии. Между ними и нами и без того было достаточно поводов для разногласий, чтобы добавлять еще и этот. В этот период вам не оставалось, таким образом, ничего другого, как молчать и позволять нам относиться к вам - из нужд нашего союза - как к "маленьким левым", "американским левым" или "калифорнийским левым"*. Но как только мы оказались в правительстве - нам понадобилось, чтобы вы заговорили. И чтобы вы снабдили нас речью с двойной функцией: она должна была бы продемонстрировать прочность мнения левых вокруг нас (в лучшем случае это была бы речь, выражающая преданность, однако мы удовлетворились бы и выражением лести), но речь эта должна была бы также сказать и о той реальности - экономической и политической, - которую прежде мы тщательно держали на расстоянии от нашей собственной речи. Нам было нужно, чтобы другие рядом с нами держали речь правящей рациональности, которая не была бы ни речью - лживой - нашего альянса, ни чересчур откровенной речью наших противников справа (той самой, которую мы держим сегодня). Мы хотели заново ввести вас в игру, но вы бросили нас посреди брода, и вот теперь сидите сухими на берегу". На что интеллектуалы могли бы ответить: "Когда мы настаивали, чтобы вы изменили дискурс, вы заклеймили нас во имя ваших самых избитых лозунгов. А теперь, когда вы перестраиваете фронт под давлением реалий, которые вы были неспособны воспринять, вы требуете, чтобы мы обеспечили вас - но не мыслью, которая позволила бы вам с ними встретиться лицом к лицу, а дискурсом, который прикрыл бы ваш маневр. Зло проистекает не из того, как это часто говорят, что интеллектуалы перестали быть марксистами в тот момент, когда коммунисты пришли к власти, а из того, что щепетильность вашего альянса помешала вам в подходящее для этого время проделать вместе с интеллектуалами работу мысли, которая сделала бы вас способными править. Править иначе, чем с помощью ваших устаревших лозунгов и плохо обновленных техник противника".
Э. Нельзя ли усмотреть некий общий подход в Ваших попытках вмешаться в различные политические вопросы, в частности, в связи с Польшей?
Ф. Ну да, это попытка поставить ряд вопросов в терминах истины и заблуждения. Когда министр иностранных дел сказал, что переворот Ярузельского - это дело, которое касается только Польши, - было ли это верно? Верно ли то, что Европа - это такой пустяк, что ее раздел и коммунистическое господство, которое осуществляется по другую сторону от произвольно проведенной границы, не имеет к нам отношения? Правильно ли, что подавление элементарных профсоюзных свобод в социалистической стране не имеет никакого значения в стране, которой управляют социалисты и коммунисты? Если и вправду присутствие коммунистов в правительстве не влияет на важнейшие решения внешней политики - что думать тогда об этом правительстве и об альянсе, на котором оно держится? Эти вопросы не определяют, конечно же, политики, но это вопросы, на которые те, кто определяют политику, должны были бы ответить.
Э. Так ли, что роль, которую Вы. себе отводите в политике, соответствует принципу "свободного слова" * который Вы сделали темой своих лекций в последние два года?
Ф. Нет ничего более непрочного, чем политический режим, безразличный к истине, но нет ничего более опасного, чем политическая система, которая претендует на то, чтобы предписывать истину. Функция "говорить истинно" не должна принимать форму закона, точно так же как было бы тщетным полагать, что она на законном основании проживает в спонтанных играх коммуникации. Задача говорить истинно - это бесконечная работа: уважать ее во всей ее сложности это обязанность, на которой никакая власть не может экономить. Если только она не хочет вынуждать к рабскому молчанию.
КОММЕНТАРИЙ От переводчика
Фуко - это автор, который в своих работах проблематизировал само понятие "автора" и его функции в европейской культуре, больше того - это автор, который не только тем, что он писал, но и своими поступками утверждал совершенно новое понимание того, "что такое автор". Фуко как автор - особая тема. Первое, что обращает на себя внимание, это своего рода "страсть к разотождествлению" - стремление во что бы то ни стало избежать отождествления с кем бы то ни было и с чем бы то ни было, даже с самим собой и со своей собственной мыслью: "Конечно же, многие, как и я, пишут, чтобы не иметь больше лица. Не спрашивайте у меня, кто я, и не требуйте оставаться прежним: это мораль гражданского состояния, она ведает нашими бумагами. Когда же дело касается того, чтобы писать, - пусть она отпустит нас на волю" (L'Arvheologie du savoir, р.28,). Знавшие его говорили, что человек этот всегда носил маски и беспрестанно менял их, что был не один Фуко, но множество разных. Но так- не только в жизни. Фуко не раз говорил, что его книги не содержат готового метода - ни для него, ни для других, и не являются систематическим учением, что для него "написать книгу - это в некотором роде уничтожить предыдущую", что он не мог бы писать, если бы должен был просто высказать то, что он уже думает, и что он пишет как раз потому, что не знает, как именно думать, и что по ходу написания книги что-то меняется - меняется не только понимание им какого-то вопроса, но и сама его постановка, и что поэтому, кстати, названия книг часто не соответствуют тому, что в них на самом деле обсуждается. "Мои книги для меня - это своего рода опыты, в самом полном смысле этого слова",- скажет Фуко в 1978 году в интервью с Тромбадори, и чуть дальше:
"Опыт - это то, из чего ты сам выходишь измененным" (Dits et ecrits, t.IV, pp.41-42).
Некоторые слова Фуко звучат даже как требование признать за тем, кто пишет, право меняться и быть другим, право - в буквальном юридическом смысле слова. В одной из бесед 1984 года Фуко говорит, что единственный закон о печати и книге, который он хотел бы видеть принятым, это закон, запрещающий дважды использовать имя автора и дающий, кроме того, право на анонимность и на псевдоним - "чтобы каждая книга читалась ради нее самой" (Dits et ecrits, t.IV, рр.734-735). Книги должны читаться ради их содержания, а не из-за имени автора, когда именно "знание автора является ключом к их интеллигибельности" (ibid.), когда каждое очередное произведение воспринимается внутри некой особой "целостности", гарантом наличия которой и выступает фигура "автора".
Что в таком случае означает "переводить Фуко", писать о нем, и даже: читать и понимать его? Как делать это, не теряя или, быть может даже, не уничтожая чего-то главного в живой мысли - движение, поиск, - не отождествляя эту мысль с тем, с чем она сама себя отождествлять не хотела? Как избежать опасности, о которой проницательно предупреждал Франсуа Эвальд в рецензии на первую биографию философа, опубликованную Дидье Эрибоном в 1989 году: потребность ускользать от самого себя "составляла жизнь и свободу Фуко,- пишет Эвальд.- И вот его смерть выступает как то, после чего ему будет уже невозможно избегать тождества с самим собой, после чего тождество это бесповоротно захлопывается над ним - и именно то тождество, которое припишут ему его биографы" (Ewald, 1989, р.99).
"Комментарий" и "Послесловие" - это попытка понимать Фуко, отказавшись от прямого отождествления его мысли с тем, что когда-либо и по тому или иному поводу было им сказано или написано, с тем, что в тех или иных ситуациях было им сделано, - и это не только и не столько потому, что сплошь и рядом это были вещи, не просто друг другу противоречащие, а и друг друга исключающие,- но, прежде всего, для того, чтобы попытаться понять Фуко в движении его собственной мысли, относительно вопросов, которые он сам перед собой ставил и которые составляли страсть его жизни, а не тех, которые можно навязать его мысли извне.
Этот опыт понимания заставил меня не только отказаться от многих штампов в отношении Фуко, но и пересмотреть или по крайней мере "поставить под вопрос" - нередко не без помощи самого Фуко - некоторые из принципов и методов чтения, понимания, а стало быть и перевода философских текстов, заставил в чем-то изменить свою собственную мысль.
* * *
Теперь о затруднениях иного рода. Речь идет о доступности текстов Мишеля Фуко. Проблема здесь состояла в том - отчасти теперь об этом можно говорить уже в прошедшем времени,- что в своем завещании Фуко наложил запрет на посмертные публикации. Понятно, какие трудности для публикаторов, читателей и исследователей это породило: под этот запрет попало множество французских оригиналов тех текстов (лекций, бесед и статей), которые первоначально были опубликованы на других языках, равно как и подавляющее большинство лекций, прочитанных Фуко за полтора десятилетия в Коллеж де Франс, то же самое относится и к последнему тому Истории сексуальности (Признания плоти), который Фуко не успел подготовить к печати. Существуют разные объяснения этого жеста Фуко. Некоторые из тех, кто хорошо его знал, отмечают, что для Фуко всегда были значимы вопросы формы и стиля, равно как и завершенности его работ (так, он, как правило, уничтожал промежуточные стадии своей работы над текстами). Но здесь можно видеть и другое. Вместе с Жилем Делюзом Фуко отвечал в 1966-1967 годах за подготовку к печати французского перевода критического полного собрания сочинений Ницше, осуществленного итальянскими издателями Колли и Монтинари (об этом издании см. в комментариях Карена Свасьяна к недавнему русскому двухтомнику Ницше). Зная судьбу ницшевского наследия он, возможно, стремился избежать его печальной участи, скорее всего, он старался исключить возможность тенденциозного манипулирования его текстами при подготовке их к публикации, исключить всякую попытку сделать из написанного им нечто, чего сам он не сделал,придать, к примеру, отсутствующую у него тематическую определенность, внешнее стилистическое единство или большую последовательность, связность и "правильность" его рассуждению и мысли (что такое случается и сегодня, причем с наследием самых значительных и как будто бы гарантированных от произвола издателей и публикаторов современных авторов, показывает недавний скандал, приведший к приостановке публикации архива лакановского семинара).
В 1986 году около трех десятков исследователей и преподавателей различных университетов, работавших в тесном контакте с Фуко, создали Центр Мишеля Фуко с целью собрать в одном месте и сделать доступным для исследователей "Фонд Мишеля Фуко", который включал бы не только его опубликованные работы, но и те, что попадали под действие запрета. Усилиями энтузиастов такой Фонд был создан и размещен в принадлежащей доминиканскому ордену парижской библиотеке Сольшуар (в течение многих лет Фуко регулярно работал в ней и был в дружеских отношениях с ее директором, Мишелем Альбариком). Пользоваться Фондом можно по разрешению одного из членов Центра Фуко на общих условиях пользования библиотекой. Ограничения накладываются лишь на цитирование и воспроизведение любым способом (включая, естественно, и издание) неопубликованных при жизни Фуко текстов. Услугу, которую Фонд оказал исследователям творчества Фуко из многих стран мира, переоценить невозможно.
Вместе с выходом в свет в декабре 1994 года в издательстве Галлимар уникального издания - четырехтомного собрания того, что Мишелем Фуко было сказано или написано (помимо книг) за 30 лет, закончилась целая эпоха в работе с его наследием. Собрание это так и называется: "Сказанное и написанное. 1954-1988" ("Dits et ecrits. 1954-1988") и включает в себя около 360 текстов, расположенных в хронологическом порядке на почти 3500 страницах. Это лекции (в том числе и из прочитанных в Коллеж де Франс), статьи и беседы, которые были опубликованы как на французском, так и на других языках, предисловия, которые не вошли в переиздания книг и стали потому недоступными для читателей или же те, что были написаны Фуко специально для изданий его работ на других языках, газетные и журнальные статьи на политические или актуальные темы, некоторые письма. Публикация этих текстов не нарушает воли Фуко: все они были либо опубликованы при его жизни, либо подготовлены им самим к печати. Составителями сборника являются Даниэль Дефер, спутник жизни Фуко в течение двадцати лет, его соратник во многих начинаниях, и Франсуа Эвальд, ассистент Фуко в Коллеж де Франс с 1976 года по 1984, президент Ассоциации "Центр Мишеля Фуко" с 1986 года - момента ее создания - и по 1994 год.
Уже после выхода четырехтомника наследниками Фуко было принято решение о публикации всех лекций, прочитанных им в Коллеж де Франс, что обусловлено, в первую очередь, тем, что их записывали на магнитофон, и они получили широкое хождение в виде "самиздатовских" распечаток.
Материалы четырехтомника интенсивно использовались при подготовке данного сборника. При этом обнаружились специфические проблемы в связи с тем, что составители четырехтомника назвали принципом "минимального вмешательства", вытекающим из желания наиболее полно соблюсти волю Фуко. В результате, для большинства текстов, первоначально опубликованных на других языках, в четырехтомнике давался их обратный перевод на французский язык, даже если в распоряжении публикаторов имелся французский оригинал и даже если он существенно отличался от текста перевода. Эти существенные различия между опубликованными версиями текстов Фуко и их оригиналами обнаруживаются во многих случаях. Однако, особенно, быть может, вопиющая ситуация сложилась в связи с одним из текстов - с текстом чрезвычайной важности, своего рода интеллектуальной автобиографией Фуко. Речь идет о беседе 1978 года с Дучо Тромбадори, которая при публикации на итальянском языке была сильно "отредактирована" публикатором и напечатана, к тому же, с многочисленными купюрами, не отмеченными в тексте. В таком виде она попала, после перевода, и в четырехтомник. Искажения оказались настолько значительными, что мы решились на то, чтобы выполнять перевод по четырехтомнику только в том случае, когда опубликованный в нем текст совпадал с французским оригиналом, страницы, однако, всегда проставлялись по Dits et ecrits. По оригиналу же восстанавливались и купюры. Просим поэтому читателя не удивляться, если на указанных страницах четырехтомника он не всегда найдет соответствующие тексты.
Выделения в текстах Фуко, приводимых в "Комментарии" и "Послесловии", принадлежат мне.
* * *
Хочу выразить признательность и благодарность всем тем, без чьей помощи и участия появление этой книги в ее нынешнем виде было бы невозможно, и, прежде всего, сотрудникам библиотеки Сольшуар, в особенности - отцу Мишелю Альбарику" Изабель Серюзье, помогавшим мне в работе с архивом Фуко, друзьям Мишеля Фуко и издателям его наследия - Даниэлю Деферу и Франсуа Эвальду за внимание и консультации, моим друзьям - Жилю Барно, Татьяне Паж, брату Антуану Леви и Элизабет Берлиоз за постоян-ную помощь в переводе, моей дочери Юлии Пузырей, выполнившей контрольную корректуру книги, сотрудникам издательства Галлимар, которые с пониманием отнеслись к задержкам с выходом книги.
В работе над переводом Воли к знанию мы пользовались черновым вариантом перевода, выполненным Ольгой Глазуновой.
Фотография Мишеля Фуко любезно предоставлена Данизлем Дефером.
Порядок дискурса Во французском тексте сразу за этим заголовком следуют слова: "Инаугурационная лекция в Коллеж де Франс, прочитанная 2 декабря 1970 года". Торжественность слога вовсе не кажется здесь неуместной: Фуко вступает в "святая святых" французской университетской институции. Созданный Франсуа I в 1530 году Коллеж Короля - что означало прежде всего (означает и сегодня): независимый от академической и консервативной Сорбонны, своего рода альтернатива ей, - Коллеж де Франс собирает ныне в своих стенах действительно цвет французской и мировой культуры. Философы и ученые, литераторы и музыканты - их выбирают преподаватели самого же Коллежа" соответствии исключительно с их творческими достижениями и реальным вкладом в культуру, а не по званию, титулу или положению в университетской иерархии, - получают возможность за двенадцать часов рассказать для самой широкой публики (лекции Коллеж де Франс - публичные и бесплатные) об основ-ом смысле и направленности своей работы и о главных ее результатах: "Наука-в ее свершении", - согласно формуле Pенана. Повторение лекций, стало быть, исключается.
Итак - триумф, конечно же: восхождение на своего пода интеллектуальный Олимп. Для Фуко, нужно полагать, триумф вдвойне, поскольку - и у него здесь не было никаких иллюзий - путь в Сорбонну ему был заказан. Не только в силу неакадемичности - и даже пикантности и провокационности - его мысли и всей его фигуры как философа, но также и, как пишет в письме к Фуко Реймон Арон (принимавший в тот момент активное участие в его судьбе), из-за "деятельной враждебности коллег, которых приводит в дурное расположение слишком блестящие талант и успех" (цит. по: Eribon, p.209).
Пройти по конкурсу в Коллеж де Франс (как и в Сорбонну) можно, только будучи избранным большинством преподавательского состава, последующее назначение - не более чем административная формальность. Потому-то во всей процедуре избрания такое место занимает "подготовка мнения" ученого сообщества. Кандидатура Фуко еще в 1966 году была предложена Жаном Ипполитом, который все последующие годы (наряду с Жоржем Дюмезилем, Жюлем Вюйменом и Фернаном Броделем) делал все возможное для ее продвижения. В результате оказавшуюся вакантной после смерти Ж. Ипполита (или смерть, или выход на пенсию должны создавать вакансию для избрания в Коллеж де Франс) кафедру "Истории философской мысли" 30 ноября 1969 года было решено преобразовать в кафедру "Истории систем мысли". Дело в том, что согласно традиции Ассамблея Преподавателей Коллеж де Франс голосует первоначально по вопросу создания определенной кафедры (как если бы было неизвестно, кому она предназначается, хотя сам претендент предлагает и название кафедры, и программу работы) и только затем, на втором этапе персонально за того кандидата, которому предстоит ее занять. Предложенная Фуко кафедра со значительным перевесом голосов берет верх над двумя другими проектами (один из которых - кафедра "Философии действия", предложенная Полем Рикаром). И вот 12 апреля 1970 года - голосование по "персональному вопросу", затем необходимые формальности, и 2 декабря 1970 года Фуко произносит свою вступительную речь, которая положила начало его преподаванию в Коллеж де Франс, продолжавшемуся до самой смерти. Опубликованная под названием "Порядок дискурса" и получившая впоследствии большую известность, эта речь стала одной из программных работ Фуко.
Сказать, что лекции Фуко в Коллеж де Франс были в центре интеллектуальной жизни Парижа, - значит не сказать ничего: слушать его съезжаются не только со всей Франции или Европы, но и со всего мира. Очевидцы до сих пор помнят эти "среды", битком набитую аудиторию - пятьсот человек в аудитории, рассчитанной на триста, недовольство предыдущего лектора, лекцию которого слушали иногда 3-5 человек, остальные же стулья были заняты пальто и куртками, попытку Фуко тщетную, конечно же - изменить эту ситуацию, передвинув начало лекций на 9 часов утра. Вот одно из воспоминаний:
"Когда Фуко выходит на арену - стремительный, несущийся напролом, как если бы он бросался в воду, - он перешагивает через тела, чтобы пробраться к своему стулу, раздвигает магнитофоны, чтобы положить бумаги, снимает пиджак, зажигает лампу и - отчаливает на крейсерской скорости. Голос, сильный и производящий действие, транслируется громкоговорителями - единственная уступка современности в аудитории, которая едва освещена поднимающимся откуда-то снизу светом. [...] Никаких ораторских приемов. Все прозрачно и невероятно действенно. Ни малейшей уступки импровизационности" (цит. по: Eribon, рр.235-236).
Но все это будет потом. Так же, как и определенная усталость, и разочарование. Пока же, в момент этой своего рода инициации, под пристальным взглядом бронзового Бергсона, Фуко - глухим и сдавленным, изменившимся от волнения голосом, поразившим аудиторию, - читает свой текст. Его слушают сотни людей, среди которых Жорж Дюмезиль, Клод Леви-Стросс, Фернан Бродель, Жиль Делюз. Не сказать ли теперь, что в этой лекции Фуко, которая знаменует вполне определенное событие - вступление в институцию, речь как раз и идет о соотношении речи мы должны были бы уже говорить вслед за самим Фуко: "дискурса" _ и институции. "Торжественное начало"...
Перевод выполнен по изданию: Michel Foucault, L'Ordre du discours. Lecon inaugurale au College de France prononcee le 2 decembre 1970, Editions Gallimard, 1971. В опубликованном тексте были восстановлены куски, выпущенные Фуко - дабы не нарушить временного регламента - при чтении.
с.49 В речь, которую... - "произнести речь" по-французски: tenir discours, т. с. уже здесь у Фуко "discours", по-русски же приходится говорить "речь".
с.50 Из "L'lnnommable" ("Неназываемое"), произведения в прозе Беккета.
с.57 К этому различению Фуко возвращается неоднократно, в частности - в первом курсе лекций, прочитанном им в Коллеж де Франс. Резюме лекций в конце года представляется каждым лектором и публикуется в Ежегоднике Коллежа. В 1989 году резюме курсов лекций Фуко за все годы - за исключением двух последних, когда самочувствие не позволило ему подготовить их к печати, - были изданы отдельной книгой: Michel Foucault, Resume descours. 1970-1982, Р., 1989.
В лекциях 1970-1971 годов, имеющих подзаголовок "Воля к знанию", Фуко говорит о месте, которое анализ "воли к знанию" должен занять в истории систем мысли, и обращается в этом контексте к своим прежним исследованиям, выполненным на материале психопатологии, клинической медицины, естественной истории. Он выделяет уровень дискурсивных практик, который требует особых методов работы исследователя, своего рода "археологического" анализа. Анализ этих практик и их трансформаций, пишет Фуко, "отсылает не к какому-то субъекту познания (историческому или трансцендентальному), который бы их изобретал одну за другой или обосновывал на некотором изначальном уровне", и не "к глобальному изменению ментальности, коллективной установки или же умонастроения", но предполагает скорее волю к знанию - "анонимную и полиморфную" (Resume des cours, pp.10-11). Изучение этой воли к знанию и является конститутивным моментом археологического анализа дискурсивных практик. Оно исходит из различения, с одной стороны, знания (savoir) и познания (connaissance), с другой - воли к знанию и воли к истине, а также из признания различий в позиции субъекта или субъектов по отношению к этой воле. В истории философии можно обнаружить весьма различные формы этой воли к знанию. Так, у Ницше (Аристотель и Ницше выбраны как представляющие предельные и противоположные формы) познание есть своего рода "изобретение", за которым стоит нечто другое:
"игра инстинктов, импульсов, желаний, страха, воли к овладению" (ibid., pp.13-14), и если познание и "выдает себя за познание истины, то потому, что оно производит истину через игру первоначальной - и постоянно возобновляемой - фальсификации, которая устанавливает различение истинного и ложного" (ibid., р.14). Именно такая "модель познания", максимально "удаленная от постулатов классической метафизики", - познания "фундаментальным образом заинтересованного, осуществляющегося как событие воли и вызывающего - через фальсификацию - эффект истины" (ibid., pp. 14-15), - именно такое понимание познания, продолжает Фуко, и было реализовано при анализе целого ряда феноменов, характерных для архаических греческих институтов и относящихся к области правосудия. В числе прочих рассматривалась "практика клятвы в юридических спорах и ее эволюция от "клятвы-вызова", когда стороны предают себя отмщению богов, до ассерторической "клятвы свидетеля", который, как предполагается, может утверждать истинное, поскольку видел его и при нем присутствовал" (ibid., р.15). Сложившаяся в итоге форма правосудия оказалась "соотнесенной с таким знанием, когда истина устанавливается как нечто, что можно увидеть, констатировать, измерить, что подчиняется законам, аналогичным тем, которые управляют мировым порядком, и обнаружение чего само по себе несет очистительную силу" (ibid., р.15). "Этому типу установления истины, - заключает Фуко, - и было суждено стать определяющим в истории западного знания" (ibid., p. 16).
Вопрос об "историчности" истины, разума и рациональности - вопрос: что значит, что истина и воля к истине могут иметь историю, - один из центральных для Фуко. В Порядке дискурса Фуко ничего не говорит о Ницше и роли, которую тот играл для него в постановке и продумывании этого вопроса. О своем отношении к Ницше Фуко вообще говорил редко. Исключительно важно поэтому интервью 1982 года ("Structuralisme et poststructuralisme"), где он, связывая свой путь философа с вопросом о возможности истории рациональности, указывает на значение Ницше в поиске ответа на этот вопрос или, быть может, - направления, в котором этот ответ следует искать: "...может ли субъект феноменологического, транс-исторического типа дать отчет в историчности разума? Вот тут-то чтение Ницше и было для меня переломом: существует история субъекта, точно так же, как существует история разума, и вот с вопросом о ней - об истории разума, о ее развертывании - не следует обращаться к некоему основополагающему и начальному акту рационалистического субъекта" (Dits et ecrits, t.IV, p.436). Ницше интересен для Фуко прежде всего "своего рода вызовом [...] великой и древней университетской традиции: Декарт, Кант, Гегель, Гуссерль", в которой - в чем он вполне отдает себе отчет - он сам воспитан, и он пытается "взять Ницше всерьез", в точке "максимума философской интенсивности". "Я читал лекции о Ницше, но мало писал о нем. Единственный, немного шумный знак почтения, который я ему выразил, - это когда я назвал первый том Истории сексуальности - "Воля к знанию"" (ibid., p.444).
У самого Ницше находим, в частности, такие слова: "К чему, хуже того, откуда - всякая наука? Не есть ли научность только страх и увертка от пессимизма? Тонкая самооборона против - истины?" (Ф.Ницше, т. 1, стр.49). О "воле к истине" у Ницше как "моральном импульсе христианства", который "требует истины во что бы то ни стало",- у Карла Ясперса: Ницше и христианство, M., 1994.
c.58* Имеется в виду один из центральных тезисов Истории безумия, "безумие" конституировалось первоначально не как объект изучения в рамках психологического, медицинского или психиатрического знания, но как своего рода "форма не-разумия", которую разум старался держать от себя на расстоянии, отсюда - практика интернирования, internement, -помещения "безумных" в разного рода специализированные заведения, практика, имеющая свою историю, внутри которой появление собственно психиатрических лечебниц - очень недавний эпизод. Оппозиция разума/неразумия была-в качестве механизма исключения- задействована в первую очередь внутри разного рода практик поддержания общественного порядка и внутри института правосудия. Для принятия решения об отчуждении от прав на собственность, о лишении права на жительство, об интернировании и о тюремном заключении, равно как и для многих других процедур юридического и административного характера, требовались определенные "научные" критерии, которые и заимствовались из сферы сначала медицинского, а с XIX века - складывающегося в это время психологического и психиатрического знания. "В пред-истории психиатрии человек как субъект права важнее человека слабоумного или больного. Дорога, которая привела медицину к познанию различных аспектов и форм психических расстройств, - это именно лишение прав в судебном порядке",- резюмирует эту мысль Фуко в рецензии на Историю безумия Ж.Кангилем (цит.по: Eribon, p.360). Существующую во французском языке игру слов (alienation - это и "отчуждение" в юридическом смысле, т.е. "лишение прав", и "умопомешательство", "психическое расстройство") по-русски можно приблизительно передать через пару: лишение прав/ума-лишение.
Анализ, проделанный Фуко, наносит удар претензиям психологии и психиатрии на "объективное" и "научное" знание, так как показывает, что то, что рассматривалось как попытка этих дисциплин научно обосновать отграничение "нормы" и "нормального", есть на самом деле не более чем "дискурсивное освящение и узаконивание практик установления юридической недееспособности индивида" (G.Canguilhem, 1986, р.38). Продумывать соотношение этих различных практик Фуко продолжал и первые несколько лет своего преподавания в Коллеж де Франс - не только в рамках лекций, но и на своем еженедельном семинаре. Так, лекции 1971-1972 годов были посвящены анализу теорий и институтов уголовного права, 1972-1973 - анализу общества наказующего типа, 1973-1974 - психиатрической власти, а 1974-1975 - анормальному человеку. В эти же годы для изучения уголовного права во Франции в XIX веке в качестве материала привлекались тексты судебно-медицинских и психиатрических экспертиз того времени. Результатом этой работы явилась публикация в 1973 году книги Я, Пьер Ривьер... (см. "Послесловие", сноска на сс.396-397).
с.58** В той же лекции, о которой шла речь в комментарии к с.57, отправляясь от анализа аристотелевской "воли к знанию", Фуко отмечает, что у Аристотеля между познанием, истиной и удовольствием существует связь, своего рода "сущностная со-принадлежность", которая обнаруживает себя, с одной стороны, в "удовлетворении от ощущения и зрительного восприятия", так же как и в "счастье от теоретического созерцания", а с другой - в "желании знать" (Resume des cows, p. 13).
с.67 тератология (греч.: [греч.] - чудо, и логос[греч.] дискурс) - часть естественной истории, в которой трактуется о монстрах, об исключительных формах.
с.68 Игра слов: discipline по-французски может означать и "дисциплинированный", и "упорядоченный в рамках той или иной дисциплины".
с.80 Здесь, как и в ряде других мест, развертывая критику основных установок феноменологии и экзистенциализма, Фуко полемизирует прежде всего с Мерло-Понти, чье влияние на него было особенно сильным.
с.81 Речь идет о повороте, который в исторической науке совершила школа "Анналов", связанная в первую очередь с именами Марка Блока, Люсъена Февра, Фернана Броделя, Жака Ле Гоффа и целого ряда других французских историков. Прежде всего, произошло радикальное изменение предмета исторического исследования. Задача истории видится теперь не в рассказе о выдающихся событиях прошлого, как-то: войны, революции, политические убийства, смены династий, эпидемии и т.д., но во внимательном и детальном изучении самых разных сторон человеческой жизни и деятельности - того, как люди женятся и что едят, как обрабатывают землю и хоронят своих мертвецов, как обмениваются, торгуют и накапливают деньги. И все это - в свете происходящих изменений, зачастую столь незначительных и неприметных, что для их "засекания" приходится рассматривать очень большие промежутки времени, как правило - века. Отсюда и одно из основных понятий этого подхода: " большая длительность" ("longue duree"). Отсюда же - и введение в оборот нового материала для изучения, о котором говорит дальше Фуко.
с. 82 Отголосок полемики между Фуко и Сартром после выхода Слов и вещей. Основной пункт сартровской критики - "отказ от истории". "Что мы имеем в Словах и вещах'. Вовсе не "археологию' гуманитарных наук. Археолог - это кто-то, кто разыскивает следы исчезнувшей цивилизации, чтобы попытаться ее реконструировать [...]. Фуко же представляет нам своего рода геологию, он показывает серию последовательных слоев, образующих нашу почву. Каждый из этих слоев определяет условия возможности некоторого типа мысли, который доминировал в течение соответствующего периода. Но Фуко не говорит нам самого, быть может, интересного: ни того, каким образом каждая мысль конструируется исходя из этих условий, ни того, каким образом люди переходят от одной мысли к другой. Для этого он должен был бы ввести праксиси, стало быть, - историю, а это как раз и есть то, что он отвергает. Конечно же, перспектива у него историческая. Он различает эпохи, до и после. Но он заменяет кино волшебным фонарем, движение - чередой неподвижных состояний" (Jean-Paul Sartre repond, 1966).
А вот ответ Фуко - в одном из его интервью - на этот упрек Сартра: "Ни один историк подобного упрека мне ни разу не сделал. Существует своего рода миф истории для философов. Знаете ли, философы по большей части весьма невежественны во всех дисциплинах, кроме своей. Существует математика для философов, биология для философов, ну и точно так же - история для философов. Для философов история - это своего рода огромная и обширная непрерывность, где перемешаны свобода индивидов и экономические или социальные детерминации. И как только дотрагиваются до какой-либо из этих великих тем - непрерывность, действительное отправление человеческой свободы, сочленение индивидуальной свободы с социальными детерминациями, как только дотрагиваются до одного из этих великих мифов- тотчас же этими добропорядочными людьми поднимается крик о том, что вот, мол, посягают на неприкосновенность истории или убивают ее. На самом-то деле такие люди, как Марк Блок и Люсьен Февр, английские историки и другие, давно уже положили конец этому мифу истории. Они практикуют историю совершенно иным способом [...]. Что же касается философского мифа, который имеют в виду, когда обвиняют меня в том, что я его убил, - то я в восторге, если я его действительно убил. Если что я и хотел бы убить - так именно это, а вовсе не историю вообще" (Dits et ecrits, t.I, рр.666-667). В этой полемике принял участие и Жорж Кангилем, обычно предпочитавший держаться в стороне от шумных дискуссий. В журнале Critique появилась его статья, которая считается одной из лучших работ о Фуко. По-отечески пожурив Сартра (хотя они были одного выпуска Высшей нормальной школы) за то, что тот потерял хладнокровие перед лицом неминуемого прихода кого-то другого на место "учителя" и, отказавшись когда-то от рутинной жизни преподавателя университета, теперь он сам повел себя как такой вот озлобленный преподаватель, - Кангилем переходит к сути дела: "Несмотря на то, что было сказано об этом большинством критиков Фуко, термин "археология" означает у него то, что он собственно и означает. Это условие возможности иной истории - истории, в которой понятие события сохраняется, но где события касаются уже не людей, но понятий" (G.Canguilhem, 1967). Тема "истории" была настолько важна для Фуко, что он намеревался посвятить ей - "проблемам исторического дискурса" - отдельную книгу, которая должна была называться: Прошлое и настоящее. Другая археология гуманитарных наук. Проект этот, однако, осуществлен не был.
с.91* Этот выпад против структурализма - не первый на страницах этой книги, хотя, быть может, и наиболее резкий - может удивить тех, кто привык считать Фуко структуралистом. В отечественной литературе о Фуко такая точка зрения преобладает, во французской - встречается, но крайне редко, лишь при внешнем и поверхностном взгляде (в словарях, энциклопедиях и т.д.). Это, конечно же, недоразумение, пусть и возникшее не без участия самого Фуко. Одно время он действительно был в каком-то смысле близок к тем, кто относил себя - или кого относили - к структурному направлению в гуманитарных науках: он печатается в журнале Tel Quel (где печатают, правда, не только структуралистов, но вообще - "авангард" литературы и литературной критики того времени), говорит как будто бы от их имени, неоднократно предпринимает попытки концептуально осмыслить структурализм как практику и как метод. В ряде интервью 1966-1967 годов (в связи с выходом в свет Слов и вещей) Фуко не возражает против такого рода идентификации, каким-то образом узнает себя в ней. Действительно, еще после появления Истории безумия, отвечая на вопрос журналиста о том, кто повлиял на него в первую очередь, он называет Бланшо, Русселя и Лакана, а затем добавляет: "Но также, и главным образом,- Дюмезиль", видя же удивление собеседника ("Каким образом историк религий мог оказаться вдохновителем работы по истории безумия?"), Фуко поясняет:
"Благодаря своей идее структуры. Как и Дюмезиль по отношению к мифам, я попытался обнаружить структурированные нормы опыта, схему которых - с некоторыми модификациями - можно было бы встретить на различных уровнях" [Dits et ecrits, t.I, p.168). Не только в этих словах, но и в работах Фуко того времени при желании нетрудно усмотреть близость структурному подходу- для этого, правда, нужно предварительно выделить его основные черты и описать их в общем виде. Именно эту двойную работу и проделал Жиль Делюз в известной статье 1967 года, которая так и называется "По чему распознают структурализм?" (G.Deleuze, 1979). И однако ни то, ни другое нельзя признать достаточным основанием для записывание Фуко в "структуралисты", равно как и глубокое понимание им работ Фрейда и их использование в лекциях по психологии или большая симпатия к делу Лакана и своего рода пропагандирование его не позволяют зачислить Фуко в "психоаналитики", а использование им концептуального аппарата и метода, связанных с работами Маркса, не означает, что он был "марксистом".
Тут нужно не упускать из виду две вещи. Во-первых, сильный накал страстей - и политических в том числе - во Франции в 60-е годы вокруг структурализма вообще и вокруг отношения Фуко к структурализму, в частности. В 1967 году, когда в Фуко видят "жреца структурализма", он скромно отвечает, что он - лишь "певчий в хоре" и что служба началась задолго до него. И в текстах и в интервью этого времени Фуко посвящает структурализму пространные анализы. Он различает структурализм как метод, с успехом используемый в частных областях: в лингвистике, в истории религий, в этнологии и т.д.,- и "общий структурализм", имеющий дело с тем, "что есть наша культура, наш сегодняшний мир, с совокупностью практических или теоретических отношений, которые определяют нашу современность. Именно здесь структурализм получает значение философской деятельности- если принять, что роль философии состоит в том, чтобы диагносцировать" (Dits et ecrits, t.I, р.581, см. также лекцию, прочитанную в Тунисе в 1967 году. "Structuralisme et l' analyse litteraire").
А уже в 1968 году одного упоминания при нем о структурализме или о его к нему причастности было достаточно для того, чтобы вызвать у Фуко в лучшем случае сарказм и насмешки (скажем, Фуко загадывал собеседнику "загадку": "Какая разница между Бернардом Шоу и Чарли Чаплиным? Никакой, поскольку они оба носят бороду - за исключением, конечно же, Чаплина!", -Dits et ecrits, t.I, р.788), а чаще всего - ярость. Вот только один из многочисленных примеров. На вопрос журналиста, как он на данный момент мог бы определить структурализм, Фуко отвечает: "Если спросить тех, кого включают в рубрику "структуралисты" - Леви-Стросса или Лакана, Альтюссера или лингвистов, - они бы ответили вам, что у них друг с другом нет ничего общего или мало чего общего. Структурализм - это категория, которая существует для других, для тех, кто не имеет к нему отношения. Только извне можно сказать, что такой-то, такой-то и такой-то - структуралисты. Это у Сартра нужно спрашивать, кто такие структуралисты, поскольку он считает, что структуралисты представляют собой сплоченную группу (Леви-Стросс, Альтюссер, Дюмезиль, Лакан и я), группу, которая образует своего рода единство, но как раз этого вот единства заметьте себе это хорошенько, - его-то мы как раз и не обнаруживаем" (Dits et ecrits, t.I, р.665). Фуко настаивает, стало быть, не только на том, что он никогда не был структуралистом ("Я никогда не был фрейдистом, никогда не был марксистом и я никогда не был структуралистом", скажет он в беседе 1982 года "Структурализм и постструктурализм" (Dits et ecrits, t.IV, Р.435), но также и на том, что никогда не было и самого "структурализма"! Было нечто, что называли этим словом (в заключительной части Археологии знания Фуко подчеркивает, что всей этой книгой он пытается "снять с себя ярлык "структурализма" - или того, что под этим словом имеют обыкновение понимать", - L'Archeologie du savoir, р.259). И были отдельные люди, которые в различных областях выполняли конкретные анализы, исследования. Не отрицая того, что в работах этих исследователей, как и в его собственных, действительно было что-то "не чуждое методам структурного анализа" (но только Леви-Стросс, считает он, практиковал собственно структурный метод), Фуко не устает повторять, что если у этих исследователей и было что-то общее, то только не "метод". Этим "общим" был у них "общий враг": классическая рефлексивная философия и философия субъекта. В беседе 1978 года с Тромбадори (наряду с уже цитировавшимся "Структурализмом и постструктурализмом" она имеет исключительное значение для понимания не только философского пути Фуко, но и общей атмосферы интеллектуальных и духовных исканий во Франции после второй мировой войны), в ходе которой, в силу ее временной дистанции, ряд мыслей был высказан Фуко с гораздо большей ясностью и определенностью, чем, скажем, в Археологии знания, Фуко говорит, что для тех, кого объединяли под именем "структуралистов", наиболее острой и настоятельной проблемой было "каким-то иным образом поставить вопрос о субъекте, иначе говоря преодолеть некий фундаментальный постулат, от которого французская философия, начиная с Декарта, никогда не отступала и который феноменологией был только усилен" (Dits et eс-rits, t.IV, p.52). Вся современная философия, будь то марксизм с его навязчивой идеей отчуждения, имевший во Франции сильную феноменологическую окраску, или же феноменологический экзистенциализм, центрированный на проживаемом опыте, так же, как и современная психология с ее принципом соразмерности опыта - человеку, - все это было только разными "формами рефлексии и анализа", которые вдохновлялись "философией субъекта" и ориентировались на "теорию субъекта". И в этом отношении традиция, идущая от Соссюра к Леви-Строссу, стала стратегической "точкой опоры для того, чтобы поставить под вопрос теорию субъекта, но эту постановку под вопрос ни в коем случае не следует отождествлять со структурализмом" (ibid.). Про себя Фуко говорит, что эту проблематизацию теории субъекта он нашел у Ницше, Батая или Бланшо, т.е. у тех, кто был максимально далек от структурализма, а также у Башляра и Кангилема- в истории науки. Такой же точкой "прорыва", возможностью выйти за пределы философии субъекта был, для очень многих, и психоанализ. "Покончить с основополагающим актом субъекта", или, как его еще называет Фуко, с "конституирующим субъектом", "субъектом-дарителем смысла", - вот что было главным для Фуко и что определяло его интерес к тем исследованиям и практикам, которые обычно собирают под именем "структурализм". Подобного рода выпады против "привилегий основополагающего субъекта" находим мы не только в "Структурализме и постструктурализме", но и в Порядке дискурса и в "Что такое автор?".
В этом контексте станут понятны - в их интонации, в их интенции слова, сказанные Фуко в интервью 1966 года, т.е. еще изнутри, так сказать, "структуралистского" периода. В силу важности того, что говорит здесь Фуко, позволим себе привести несколько выдержек из этого интервью. "Мы ощущали поколение Сартра как, несомненно, мужественное и благородное, со страстью к жизни, к политике, к существованию... Но что касается нас, мы открыли для себя нечто другое, другую страсть: страсть к понятию и к тому, что я назвал бы "система"". На вопрос собеседника: "В чем состоял интерес Сартра как философа?" Фуко отвечает: "...столкнувшись с таким историческим миром, который буржуазная традиция, себя в нем не узнававшая, склонна была рассматривать как абсурдный, Сартр хотел показать, напротив, что всюду имеется смысл". На вопрос же о том, когда Фуко перестал "верить в смысл", - он отвечает: "Точка разрыва - это тот момент, когда Леви-Стросс для обществ, а Лакан -для бессознательного показали нам, что "смысл", возможно, есть лишь своего рода поверхностный аффект, отсвет, пена, а то, что глубинным образом пронизывает нас, что есть до нас и что нас поддерживает во времени и в пространстве, - это система". И дальше: "Значение Лакана как раз в том, что он показал, как через дискурс больного и через симптомы его невроза говорят именно структуры, сама система языка - а не субъект... Как если бы до любого человеческого существования уже имелось некое знание, некая система, которую мы переоткрываем...". И на вполне естественный вопрос: "Но кто же тогда продуцирует эту систему?" Фуко отвечает: "Что это за такая анонимная система без субъекта, хотите Вы спросить, что именно мыслит? "Я"- взорвано, взгляните на современную литературу происходит открытие некоего имеется". [...] В некотором роде здесь происходит возврат к точке зрения XVII века, с одним различием: не человека ставить на место Бога, но анонимную мысль, знание без субъекта, теоретическое без идентифицируемой субъективности [identite]..." (Dits et ecrits, t.I, pp. 514-515).
За шумным конфликтом в связи со структурализмом Фуко, стало быть, видит прежде всего попытку поставить такие теоретические проблемы и нащупать такие формы анализа, которые, будучи рациональными, не апеллировали бы при этом к идее субъекта. Именно поэтому его не устраивали формы рациональности, стоящие за марксизмом или за феноменологией, и именно в этом контексте Фуко не устает подчеркивать роль Леви-Стросса, давшего "своего рода рациональную точку опоры для этой постановки под вопрос [...] теории субъекта" (Dits et ecrits, t.IV, р.52).
с. 91 ** О том месте, которое Жорж Катилем и его работы по истории наук о жизни занимали во французской философии послевоенных десятилетий, см. "Жизнь: опыт и наука" (Вопросы философии, 1993, 5, сс.43-53) - перевод статьи Фуко "La vie: Г experience et la science" (Dits et ecrits, t.IV, pp.763-776), впервые опубликованной на французском языке в 1985 году.
с. 94 Ср. в уже цитировавшейся небольшой статье Фуко о Жане Ипполите-. "Гегель обозначал для него тот момент, когда философский дискурс поставил перед самим собой, и внутри себя самого, проблему своего мчала и своего конца, момент, когда философская мысль берет на себя тяжкий неисчерпаемый труд, труд высказать все поле не-философии в целом, а также берется возвестить, совершенно самодержавно, о собственном конце. [...] Философия, которая, начиная по крайней мере с Декарта, была неустранимым образом связана с не-философией, стала вместе с Гегелем не только сознанием этой связи, но и действительным дискурсом этой связи: серьезное задействование игры философии и не-философии. Тогда как другие видели в гегелевской мысли замыкание философии на саму себя и момент, когда она переходит к рассказыванию своей собственной истории, Ипполит признал в ней такой момент, когда она пересекает свои собственные пределы, чтобы стать философией не-философии или, быть может, не-философией самой же философии" (Dits et ecrits, t.I, рр.783-784).
Комментарий к "Воля к знанию" История сексуальности, том 1 Первый том Истории сексуальности вышел в свет в декабре 1976 года, когда еще не успели стихнуть шум и споры вокруг предыдущей книги Фуко - Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы (1975). Эти две книги близки не только по времени своего выхода в свет. Они маркируют очередной "разрыв" в творчестве Фуко и, в этом смысле, - появление Фуко "нового", того, о котором так лаконично и точно сказал названием одной из глав своей книги Дидье Эрибон: "Борец и преподаватель Коллеж де Франс...". Если в предыдущих книгах анализ Фуко фокусировался на "сказанных вещах", на дискурсе как отдельной и автономной реальности, как особой практике, то теперь дискурс рассматривается как востребуемый и получающий свое место внутри той или иной практики (судебной, медицинской, педагогической и т.д.), отличной от самого дискурса. Этот сдвиг, происшедший между Археологией знания и Надзирать и наказывать, отмечает Жиль Делюз в статье с характерным названием: "Писатель? Нет, новый картограф" ("Ecrivain поп: un nouveau cartographe"), об этом же в дискуссии после одной из своих лекций в Токийском университете в 1978 году говорит и сам Фуко. Отвечая на реплику одного из слушателей, заметившего, что объектом анализа у Фуко становится теперь не только в какой-то момент истории сказанное, но также и то, что в этот момент было сделано, Фуко подчеркивает, что он начинал как историк наук и что одним из первых вопросов, вставших перед ним, был вопрос о том, может ли существовать такая история науки, которая рассматривала бы "возникновение, развитие и организацию науки не столько исходя из ее внутренних рациональных структур, сколько отправляясь от внешних элементов, послуживших ей опорой" (Dits et ecrits, t.III, p.583). Так, в Истории безумия наряду с "внутренним анализом научных дискурсов" - анализом того, как развивалась психиатрия, какие она затрагивала темы и какие изучала объекты, какими понятиями пользовалась и т.д., - есть и анализ внешних условий: "...я попытался, - говорит Фуко, ухватить историческую почву, на которой все это произошло, а именно: практики заточения, изменение социальных и экономических условий в XVII веке. [...] Анализ же в Словах и вещах - это по преимуществу анализ сказанных вещей, правил образования сказанных вещей". Анализ внешних условий существования, функционирования и развития дискурсов оказался при этом как бы за скобками. Это отмечали критики Фуко. "Но я и сам это осознавал, говорит он, - просто объяснения, которые в то время предлагались, к которым меня склоняли (и упрекали меня, если я их не использовал), - эти объяснения меня не удовлетворяли". Не "производственные отношения" или "идеологию господствующего класса", но "отношения власти внутри общества" предлагает теперь Фуко рассматривать в качестве "точки внешнего укоренения организации и развития знания" (ibid.).
Так в горизонте мысли Фуко кристаллизуется новая тема - тема власти. Она звучит уже в Порядке дискурса. И это не умозрительный поиск нового объяснительного принципа, но именование и экспликация нового периода в жизни Фуко, периода, который, по его собственным словам, открылся "потрясением 1968 года". Фуко заведует в это время кафедрой философии в Тунисском университете и становится очевидцем сильных студенческих волнений, которые в Тунисе начались раньше, чем во Франции и вообще в Европе, и которые завершились арестами, процессами и суровыми приговорами. Фуко, пользуясь своим положением, оказывает студентам прямую помощь (материальную, организационную) и становится в конечном счете persona поп grata в этой стране. Эти события, эти молодые люди, которые "действительно рисковали своей свободой", произвели на Фуко сильное впечатление:
для меня это было настоящим опытом политики", - скажет он впоследствии (Dits et ecrits, t.IV, р.78). С этого момента Фуко - в центре всего, что происходит в политической и социальной жизни, он - всюду, где происходят столкновения с властью и силами порядка, причем не только в самой Франции. Даже простое перечисление того что было им сделано и организовано, в чем он принял непосредственное участие, заняло бы не одну страницу. Так, осенью 1968 года, после "майской революции" и в ответ на нее, был создан новый экспериментальный - университет в Венсене. Фуко принимает предложение возглавить кафедру философии, которую он же и должен был сформировать. Одновременно Фуко создает первую во Франции кафедру психоанализа, куда он приглашает в основном психоаналитиков лакановского направления. И при первом же столкновении студентов, которые хотели на деле испытать границы предоставленной им автономии, с полицией Фуко оказывает последней физическое сопротивление и вместе с большой группой студентов проводит ночь в полицейском участке (что в дальнейшем с ним случится еще не раз).
В 1975 году Фуко принимает участие в весьма смелой акции протеста против смертного приговора одиннадцати испанцам, которые боролись с режимом Франко. Текст петиции был подписан виднейшими представителями французской интеллигенции (среди которых были Сартр, Арагон и многие другие), опубликован в прессе, но, кроме того, зачитан в самом Мадриде во время пресс-конференции, устроенной специально для этого десантировавшейся туда группой из семи человек, в числе которых - Фуко, Ив Монтан и Жан Даньель, редактор Nouvel Observateur. Пресс-конференцию разгоняют, десант выдворяют из Испании, приговор приводится в исполнение. У акции этой были, однако, очевидные последствия. Во-первых, по всей Европе прокатилась волна демонстраций в поддержку испанской оппозиции, во-вторых, резко изменилась официальная позиция Франции. Жискар д'Эстен согласился с предложением Голландии: девяти европейским странам обратиться к Франко с просьбой об отмене приговора, против чего прежде Франция возражала.
И так далее, и тому подобное: по приглашению комиссии по реформе Уголовного кодекса Фуко представляет свою точку зрения по поводу тех статей кодекса, которые касаются сексуальности, участвует в демонстрации в поддержку Параджанова, организует акцию протеста против приема Жискар д'Эстеном в 1977 году Леонида Брежнева: в день приема в одном из парижских театров французская интеллектуальная элита встретилась с советскими диссидентами, оказавшимися к тому времени на Западе, в 1981-1982 годах работает в комитете поддержки польской "Солидарности" и даже отправляется в Польшу в качестве сопровождающего (а по совместительству и шофера грузовика) гуманитарного груза, среди которого было спрятано... нелегально провозимое оборудование для типографии.
Но, пожалуй, главным "детищем" Фуко этого периода является "Группа информации о тюрьмах", образованная по его инициативе в начале 1971-го и самораспустившаяся в декабре 1972 года. Поводом к ее образованию послужила голодовка, объявленная заключенными-маоистами и членами других групп ультралевых с требованием придания им статуса политических заключенных и улучшения условий содержания в тюрьмах. Характерно, что юридический адрес Группы - это домашний адрес Фуко. Группа ставила перед собой задачу собрать и сделать достоянием гласности информацию о положении заключенных в тюрьмах, равно как и обеспечить доступ информации в тюрьмы. Последнее было достигнуто довольно быстро: уже через несколько месяцев работы Группы в тюрьмы было допущено радио и стали поступать ежедневные газеты. Для сбора же информации по всей Франции в тюрьмах тайно распространяются вопросники, опрашиваются также родственники заключенных и бывшие заключенные, полученные таким образом сведения публикуются в издававшихся Группой брошюрах.