— Но…
— Ах, уволь меня от проповедей! Я наизусть знаю все, что ты мне скажешь. У меня тоже были свои упования, свои страхи. Ты думаешь, я не делал всех усилий, чтобы сохранить счастливые суеверия своего детства? Я перечел всех наших богословов, чтобы найти в них утешение в тех сомнениях, что меня устрашали, — я только усилил свои сомнения. Короче сказать, я не мог больше верить и не могу. Вера — это драгоценный дар, в котором мне отказано, но которого я ни за что на свете не старался бы лишить других людей.
— Мне жаль тебя.
— Прекрасно, и ты прав. Будучи протестантом, я не верил в проповеди; будучи католиком, я так же мало верю в обедню. К тому же, черт возьми, не достаточно ли было жестокостей в нашей гражданской войне, чтобы с корнем вырвать самую крепкую веру?
— Жестокости эти — дела людей, и притом людей, извративших слово Божье.
— Ответ этот принадлежит не тебе. Но допусти, что для меня это недостаточно еще убедительно. Я не понимаю вашего Бога и не могу его понять… А если бы я верил, то это было бы, как говорит наш друг Жодель{47}, не «без превышения расходов над прибылью».
— Раз ты к обеим религиям безразличен, зачем тогда это отступничество, так огорчившее твое семейство и твоих друзей?
— Я двадцать раз писал отцу, чтобы объяснить ему свои побуждения и оправдаться, но он бросал мои письма в огонь не распечатывая и обращался со мной хуже, чем если бы я совершил большое преступление.
— Матушка и я не одобряли этой чрезмерной строгости. И если б не приказания…
— Я не знаю, что обо мне думали. Мне это не важно. Вот что меня заставило решиться на этот опрометчивый поступок, которого я не повторил бы, если бы вторично представился случай…
— А! Я всегда думал, что ты в нем раскаиваешься.
— Я раскаиваюсь? Нет, так как я не считаю, что я совершил какой-нибудь дурной поступок. Когда ты был еще в школе, учил свою латынь и греческий, я уже надел панцирь, повязал белый шарф[15] и участвовал в наших первых гражданских войнах. Ваш маленький принц Конде, благодаря которому ваша партия сделала столько промахов, — ваш принц Конде посвящал вашим делам время, свободное от любовных похождений. Меня любила одна дама — принц попросил меня уступить ее ему; я ему отказал в этом, и он сделался моим смертельным врагом. С той поры его задачей стало изводить меня всяческим образом.
указывает партийным фанатикам на меня как на некое чудовище распутства и неверия. У меня была только одна любовница, которой я держался. Что касается неверия, я никого не трогал. Зачем было объявлять мне войну?
— Я никогда бы не поверил, что принц способен на такой дурной поступок.
— Он умер, и вы из него сделали героя. Так уж ведется на свете. У него были свои достоинства; умер он как храбрец, и я ему простил. Но тогда он был могуществен и считал преступлением со стороны какого-то бедного дворянина вроде меня противиться ему.
Капитан прошелся по комнате и продолжал голосом, в котором все больше слышалось волнение:
— Все священники и ханжи в войске сейчас же набросились на меня. Я так же мало обращал внимания на их лай, как и на их проповеди. Один из приближенных принца, чтобы подслужиться ему, назвал меня в присутствии всех наших капитанов развратником. Он добился пощечины, и я его убил. В нашей армии каждый день дуэлей по двенадцати, и генералы делали вид, что не замечают этого. Но для меня сделали исключение, и принц решил, чтобы я послужил примером всей армии. По просьбе всех знатных господ и, должен признаться, по просьбе адмирала меня помиловали. Но ненависть принца еще не была удовлетворена. В сражении под Жизнейлем{49} я командовал отрядом пистольщиков; я был первым в стычке, мой панцирь, погнутый в двух местах от аркебузных выстрелов, сквозная рана от копья в левую руку показывали, что я не щадил себя. Вокруг меня было не более двадцати человек, а против нас шел батальон королевских швейцарцев. Принц Конде отдает мне приказ идти в атаку… Я прошу у него два отряда рейтаров… и… он называет меня трусом.
Мержи встал и взял брата за руку. Капитан продолжал с гневно сверкающими глазами, не переставая ходить:
— Он назвал меня трусом в присутствии всех этих господ в позолоченных кирасах, которые через несколько месяцев бросили его при Жарнаке{50} и дали врагам убить его. Я подумал, что следует умереть; я бросился на швейцарцев, поклявшись, если случайно выйду живым, никогда впредь не обнажать шпаги за столь несправедливого принца. Я был тяжело ранен, сброшен с лошади. Еще немного — и я был бы убит, но один из приближенных герцога д'Анжу, Бевиль, этот сумасшедший, с которым мы обедали, спас мне жизнь и представил меня герцогу. Обошлись со мной хорошо. Я жаждал мести. Меня обласкали и уговорили поступить на службу к моему благодетелю, герцогу Анжуйскому; приводили мне стих:
Я с негодованием видел, как протестанты призывают иноземцев на нашу родину… Но почему не открыть тебе единственной причины, побудившей меня к решению? Я хотел отомстить — и сделался католиком, в надежде встретиться на поле битвы с принцем де Конде и убить его. Но долг мой взялся заплатить негодяй… Обстоятельства, при которых он убил принца, заставили меня почти забыть свою ненависть… Я видел принца окровавленным, брошенным на поругание солдатам; я вырвал тело у них из рук и покрыл его своим плащом. Я уже крепко связал себя с католиками, я командовал у них конным эскадроном, я не мог их оставить. К счастью, как мне кажется, мне все-таки удалось оказать кое-какую услугу моей прежней партии; насколько мог, я старался смягчить ярость религиозной войны и имел счастье спасти жизнь многим из моих старых друзей.
— Оливье де Басвиль везде твердит, что он тебе обязан жизнью.
— И вот я католик, — произнес Жорж более спокойным голосом. — Религия эта не хуже других: с их святошами ладить очень нетрудно. Взгляни на эту красивую Мадонну — это портрет итальянской куртизанки. Ханжи в восторге от моей набожности и крестятся на эту мнимую Богородицу. Поверь мне: с ними гораздо легче сторговаться, чем с нашими священнослужителями. Я могу жить как захочу, делая незначительные уступки мнению черни. Что? Нужно ходить к обедне? Я иногда хожу туда, чтобы посмотреть на хорошеньких женщин. Нужно иметь духовника? Черта с два! У меня есть бравый монах, бывший конный аркебузир, который за экю дает мне свидетельство об отпущении грехов, да и в придачу берется передавать любовные записочки своим духовным дочерям. Черт меня побери! Да здравствует обедня!
Мержи не мог удержаться от улыбки.
— Например, — продолжал капитан, — вот мой молитвенник. — И он бросил ему богато переплетенную книгу в бархатном футляре с серебряными застежками. — Этот Часослов стоит ваших молитвенников.
Мержи прочел на корешке: «
— Прекрасный переплет! — сказал он с презрительным видом, возвращая книгу.
Капитан открыл ее и снова передал ему с улыбкой.
Тогда Мержи прочитал на первой странице: «
— Вот это книга! — воскликнул со смехом капитан. — Я придаю ей больше значения, чем всем богословским томам Женевской библиотеки.
— Автор этой книги, говорят, был исполнен знания, но не сделал из него благого употребления.
Жорж пожал плечами:
— Прочти этот том, Бернар; ты потом скажешь мне свое мнение.
Мержи взял книгу и, помолчав немного, начал:
— Мне очень жаль, что чувство досады, безусловно законной, увлекло тебя к поступку, в котором ты, несомненно, со временем будешь раскаиваться.
Капитан опустил голову и, уставив глаза на ковер, разостланный у него под ногами, казалось, внимательно рассматривал узор.
— Что сделано, то сделано, — произнес он наконец с подавленным вздохом. — Когда-нибудь, может быть, я и вернусь в протестантство, — прибавил он веселее. — Но бросим об этом, и дай мне слово не говорить со мной больше о таких скучных вещах.
— Надеюсь, что твои собственные размышления сделают больше, чем мои рассуждения или советы.
— Пусть так. Теперь побеседуем о твоих делах. Что ты думаешь делать при дворе?
— Я надеюсь представить адмиралу о себе достаточно хорошие отзывы, так что он соблаговолит принять меня в число приближенных на время предстоящей Нидерландской кампании.
— Плохой план. Дворянину, у которого есть храбрость да шпага на боку, совсем нет надобности с легким сердцем брать на себя роль слуги. Поступай добровольцем в королевскую гвардию; хочешь в мой отряд легкой кавалерии? Ты совершишь поход, как и все мы, под начальством адмирала, но ты не будешь ни при ком лакеем.
— У меня нет никакого желания поступать в королевскую гвардию; я чувствую даже некоторое отвращение к этому. Я ничего не имел бы против того, чтобы служить солдатом в твоем отряде, но отец хочет, чтобы свой первый поход я совершил под непосредственным начальством адмирала.
— Узнаю вас, господа гугеноты! Вы проповедуете единение, а сами гораздо больше, чем мы, помните старые счеты.
— Каким образом?
— Ну да. Король до сих пор в ваших глазах — тиран, Ахав{53}, как называют его ваши пасторы. Да что тут говорить! Он даже не король, — он узурпатор, а после смерти Людовика Тринадцатого[16] во Франции король — Гаспар Первый.
— Какая неудачная шутка!
— В конце концов, все равно, будешь ли ты на службе у старого Гаспара или у герцога де Гиза, — господин де Шатильон — великий полководец, и под его командованием ты научишься военному делу.
— Его уважают даже враги.
— Конечно, ему несколько подпортил некий пистолетный выстрел.
— Он доказал свою невиновность, к тому же вся жизнь его служит опровержением его причастности к гнусному убийству Польтро[17].
— Знаешь латинское изречение: «Fecit cui profuit»{54}? He будь этого пистолетного выстрела, Орлеан был бы взят.
— В конечном счете в католической армии стало одним человеком меньше.
— Да, но каким человеком! Неужели ты не слышал довольно плохих два стиха, которые стоят ваших псалмов:
— Ребяческие угрозы, больше ничего. Если бы я принялся перечислять все преступления приверженцев Гизов, длинная бы вышла ектения. В конце концов, если бы я был королем, чтобы восстановить мир во Франции, я бы велел посадить всех Гизов и Шатильонов в хороший кожаный мешок, хорошенько завязал бы его, зашил бы, потом велел бы бросить их в воду с грузом в сто тысяч фунтов, чтобы ни один не убежал как-нибудь. Да и еще есть несколько личностей, которых я охотно посадил бы в этот мешок.
— Хорошо, что ты не французский король.
Разговор принял более веселый характер; о политике бросили говорить, как и о богословии, и братья принялись рассказывать друг другу о всех мелких приключениях, случившихся с ними со времени их разлуки. Мержи был достаточно откровенен и угостил брата своей историей в гостинице «Золотого льва»; брат от души посмеялся и подтрунивал над потерей восемнадцати золотых экю и превосходной рыжей лошади.
Раздался звон колоколов в соседней церкви.
— Черт возьми! — воскликнул капитан. — Идем сегодня вечером на проповедь; уверен, что тебя это позабавит.
— Благодарю, но у меня еще нет желания обращаться.
— Пойдем, дорогой мой, сегодня должен говорить брат Любен. Это францисканец, который так смешно говорит о вопросах религии, что всегда толпами ходят на его проповеди. К тому же сегодня весь двор будет в церкви Святого Якова — стоит посмотреть.
— А госпожа графиня де Тюржи там будет и снимет маску?
— Кстати, она непременно там будет. Если ты хочешь записаться в число искателей, не забудь, уходя с проповеди, занять место у входных дверей и подать ей святой воды. Вот тоже один из очень приятных обрядов католической религии. Боже мой, сколько хорошеньких ручек я пожимал, сколько любовных записочек передал, подавая святую воду!
— Не знаю сам почему, но эта святая вода вызывает во мне такое отвращение, что, кажется, ни за что на свете не окунул бы я в нее пальца.
Капитан прервал его взрывом смеха. Братья надели плащи и пошли в церковь Святого Якова, где уже собралось многочисленное и высокое общество.
V. Проповедь
В глотке широк, — отхватить ли часы, отмахать ли обедню, отжарить ли всенощную; говоря вообще, одним словом: настоящий монах, какой только бывал когда-либо с тех пор, как монашествующий мир монашил монашевщиной.
Когда капитан Жорж со своим братом проходили через церковь, ища удобное место поближе к проповеднику, внимание их привлекли взрывы хохота, доносившегося из ризницы; они зашли туда и увидели толстого человека с веселым и румяным лицом, одетого в платье святого Франциска, в оживленной беседе с полудюжиной богато одетых молодых людей.
— Ну, дети мои, — говорил он, — поторапливайтесь: дамам не терпится; задайте мне тему.
— Скажите нам о том, какие проделки выкидывают эти дамы со своими мужьями, — сказал один из молодых людей, в котором Жорж сейчас же узнал Бевиля.
— Тема богатая, мой мальчик, согласен; но что же я тут могу сказать после проповеди Понтуазского проповедника? «Сейчас я запущу своей камилавкой в голову той, что больше всех наставила рогов своему мужу». При этом все женщины в церкви закрыли головы рукой или покрывалом, чтобы защититься от удара.
— О отец Любен, — сказал другой, — я только ради вас пришел на проповедь; расскажите нам сегодня что-нибудь веселенькое. Поговорите немного о любви, теперь этот грех очень в моде.
— В моде? Да, у вас, господа, которым всего двадцать пять лет, в моде. Но мне уже за пятьдесят. В мои годы нельзя уже говорить о любви. Я даже позабыл, какой это такой грех-то.
— Не ломайтесь, отец Любен, вы и теперь, как и встарь, могли бы порассуждать на эту тему; мы вас знаем.
— Да, скажите проповедь насчет любострастия, — прибавил Бевиль, — все дамы найдут, что эта тема так и брызжет из вас.
Монах в ответ на эту шутку подмигнул, и в глазах у него сквозили гордость и удовольствие, что его упрекают в пороке, свойственном людям молодым.
— Нет, об этом я не буду говорить в проповеди, а то все придворные красавицы не захотят больше ходить ко мне на исповедь, если я в этом отношении покажу себя слишком строгим; а по совести говоря, если бы я коснулся этого, то лишь для того, чтобы показать, как обрекают себя на вечную муку… ради чего?.. ради минутного наслаждения.
— Ну так как же… Ах, вот и капитан! Скорее, Жорж, дайте нам тему для проповеди! Отец Любен взялся сказать проповедь на любую тему, какую мы ему зададим.
— Верно, — подтвердил монах, — поспешите, черт меня подери, я уже давно должен был бы быть на кафедре.
— Чума меня заешь, отец Любен, вы чертыхаетесь не хуже короля! — воскликнул капитан.
— Держу пари, что в проповеди он не обойдется без крепкой клятвы! — сказал Бевиль.
— А почему и нет, если захочется? — отважно возразил отец Любен.
— Ставлю десять пистолей, что у вас не хватит смелости.
— Десять пистолей? По рукам!
— Бевиль, — сказал капитан, — я с тобой в половине.
— Нет, нет, — возразил тот, — я хочу один выиграть деньги с батюшки; а если он побожится, черт возьми, мне не жалко моих десяти пистолей; крепкое словцо в проповеди стоит таких денег.
— А я вам объявляю, что я уже выиграл, — сказал отец Любен, — я начну свою проповедь прямо тройной божбой. А, господа дворяне, вы думаете, что если у вас рапира на боку да перо на шляпе, так вы одни и умеете божиться? Мы еще посмотрим.
С этими словами он вышел из ризницы и в одну минуту был уже на кафедре. Тотчас же глубокое молчание воцарилось среди присутствующих.
Проповедник обвел глазами толпу, теснившуюся вокруг кафедры, как будто отыскивая того, с кем бился об заклад. И когда он увидел его прислонившимся к столбу прямо против него, он нахмурил брови, подбоченился и тоном рассерженного человека начал так:
— Дорогие братья!
Шепот удивления и негодования прервал проповедника или, вернее, наполнил преднамеренную паузу.
— …Господа нашего, — продолжал монах
Общий взрыв смеха вторично прервал его. Бевиль вынул из-за пояса кошелек и потряс его напоказ перед проповедником, признаваясь, что проиграл.
— Итак, братья мои, — продолжал невозмутимо брат Любен, — вы довольны, не так ли?
Ах, грешники закоренелые! Так вот на что вы рассчитываете! Ну так вот, брат Любен вам говорит, что вы считали без хозяина.
А вы, господа еретики, гугенотствующие гугеноты, вы воображаете, что Спаситель наш соизволил взойти на крест ради вашего спасения? Что за дурак! Ха-ха, как бы не так! Чтобы ради такой сволочи он стал проливать свою драгоценную кровь! Это значило бы, простите за выражение, метать
Здесь оратор прокашлялся и остановился на минуту, чтобы осмотреть публику и насладиться впечатлением, которое его красноречие производило на верующих. Он продолжал:
— Итак, господа гугеноты, обращайтесь, выказывайте усердие, не то… куда вы годитесь? Не спасены вы и от ада не избавлены. Итак, повернитесь спиной к вашим проповедям, и да здравствует обедня!
Вы, дорогие братья мои католики, вы уже потираете руки и пальчики облизываете при мысли о преддвериях рая. Откровенно говоря, братья мои, до него еще далеко от двора, где вы живете как в раю, — дальше (даже если прямиком идти), чем от Сен-Лазара до ворот Сен-Дени.