А
Это моё дело, мой бизнес, моё детище, созданное мною совершенство, и созданное за столь короткое время, что глядя на своё творение, вышедшее таким техническим абсолютом, я невольно и вполне оправдано наполняюсь безграничной гордостью, такой же безграничной, как само производство. С самого начала, когда существовал лишь расплывчатый проект этого гиганта, где-то в туманных низинах моего разума, я неоднократно подвергал свою задумку миллионам сомнений и терзаний. Мне казалось, что такую огромную махину попросту не удастся запустить, мне казалось, что затраты ушедшие на её создание не окупятся никогда, мне казалось, слишком сложной и запутанной получается технология, но несмотря на все эти порывы неверия, я ни на секунду не прекращал работу над своим детищем. Внутри меня вместе с развитием идеи словно формировался положительно наэлектризованный стержень, и все отрицательные мысли и ощущения прилипали к нему, нисколько не вредя его прочности, а лишь усиливая её. И чем ближе подходил я к завершению этого грандиозного проекта, тем уверенней смотрел я в его будущее.
В
На этом производстве я работаю так долго, что совсем не помню того момента, когда впервые пришёл сюда, хотя точная дата трудоустройства наверняка прописана жирным шрифтом в моих личных документах, лежащих где-то в отделе кадров. Но и это, лишь моя внутренняя уверенность, так как никаких документов подписанных самим руководством я ни разу не видел, впрочем, как и все работающие здесь, а видел лишь непонятные бумажки, которые наши непосредственные начальники иногда заставляют собирать у них по одному листочку, а затем, сложив всё это в одну толстую папку, снова им же отдавать. Цель этой простой, и в то же время путаной операции для меня всегда оставалась неясной, и ни один из дающих и собирающих бумажки ни разу не сказал мне об этом ничего путного. Так надо — единственный ответ, которого я добивался от них. Но всё это не столь интересно, как интересно само производство, или, как называю его я — завод.
Во-первых, он огромен. Видимо, создававший эту махину, ставил своей целью абсолютную и непререкаемую монополию в выбранном секторе. Во-вторых, это потолки. Они настолько высоки, что их никак невозможно увидеть, отчего создаётся впечатление, что их нет, и прямо над головой нависает бездна. В-третьих, трубы проходящие через наш цех, исчезают во мраке сотен коридоров, и мне не дают покоя мысли — куда они идут, что течёт, или летит по ним, и в конце концов, можно ли следовать вдоль них, не опасаясь затеряться в ветвистых коридорах?
А
Но на удивление, производство заработало можно сказать с полуслова, и благодаря моим долгим, кропотливым расчётам, практически идеально. Готовый продукт стабильным потоком устремился сквозь цеха, наполнять гигантские резервуары, и мне оставалось только отпраздновать такое благополучное начало. Но, к тому времени я был уже настолько уверен в успехе, что лишь устало улыбнулся, и взял себе выходной.
На следующий день после выходного, убедившись, что производство продолжает функционировать без каких-либо ошибок и сбоев, причём совершенно автоматизировано и автономно, я невольно задумался, а нужны ли мне теперь рабочие, которые всё же, благодаря всего одной маленькой капле неуверенности, дрейфующей в море моей убеждённости, трудились в одном из цехов. И этой капли хватило, чтобы я всё-таки решил оставить их.
В
Когда-то сама работа на этом заводе приносила мне простую, непонятную разуму, но ощущаемую всем телом радость. Я готов был целыми днями носиться туда-сюда по цеху, выполняя несложные, без каких-либо признаков творчества, замкнутые сами в себе задания, вроде натирания труб до слепящего глаза состояния, но однажды я вдруг понял, что задания эти лишены всякого смысла. И тогда, я потерял интерес к любой деятельности, и в мою голову вползли ядовитые мысли безразличия ко всему происходящему в цеху. Однако, боясь потерять работу, я стойко терпел их ядовитые укусы и так же продолжал что-то делать, но теперь всё это было через силу, которую я пытался отыскивать в себе, но удивлённый, не находил, словно она безвозвратно исчезла, как то, что текло или летело по трубам, исчезая в чёрных пропастях коридоров.
Но, как я не старался, мне всё же не удалось скрыть от прозорливых коллег происходящие внутри меня изменения, и пришло время, когда они начали смотреть на меня с напряжённым презрением. Я уловил его в их взглядах, раньше прямых и привычных, а теперь бросающихся искоса, бросающихся словно хищник на жертву, не давая ей шанса на оправдание своего существования. И мне показалось, что я стою на краю пропасти, и от следующего шага зависит моё будущее.
А
Удовлетворённый, и даже впечатлённый, не нуждающейся в поддержке и вмешательствах со стороны, работой моего производства, я даже потерял некоторый интерес к нему, и отвлёкся на новые идеи, которые непрерывно наводняют мой мозг, отчего я нахожусь в постоянном творческом порыве. Таким я был всегда, стоило мне что-то закончить, как я тут же непроизвольно обращался к своим бездонным источникам нового, наслаждаясь их нескончаемой свежестью. Но это производство не было чем-то посредственным, чем-то даже отдалённо напоминающим всё то, что я делал раньше, я превзошёл сам себя создавая его, потому и вернулся, пожертвовав манящей экзотикой новизны.
Но возвращение оказалось совсем не таким, как я себе его представлял. Я думал, что меня встретят те же рабочие, знающие своего хозяина, но я ошибся. Это были совсем другие. Они не помнили меня, и мне пришлось доказывать своё право на это производство, и что больше всего меня разочаровало, на один конкретный цех, тот, в котором они работали.
В
И я сделал этот шаг, я открыто выразил своё нежелание работать. Я сказал им, что просто не могу делать то, что лишено для меня смысла. И ещё, я не хотел продолжать всю эту работу, пока не узнаю, что есть результат моего труда, что бежит по этим блестящим, почти слепящим глаза, трубам, исчезая в непроглядных коридорах. Я уверил их, что обязательно найду ответы на все свои вопросы, и некоторые из них смеялись, а у некоторых я увидел ненависть на лице.
Мой открытый протест привлёк внимание непосредственных начальников, и они сначала уговорами, а затем и угрозой увольнения пытались вернуть меня в привычное русло, заставить работать, бездумно и до изнеможения, как все остальные, не имея и секунды свободного времени, чтоб хотя бы задуматься о несправедливости своего бессмысленного существования.
Но никакого увольнения не последовало, и я понял, что они не имеют на это полномочий, и возможно, они сами не то что не знают, а и никогда не видели хозяина. Тогда я стал смеяться и говорить им в лицо, о том, что они такие же, как все, бессмысленные, а потому, обездоленные существа.
А
Мне стала интересна своей необъяснимостью и наглостью та простота, с которой рабочие вычеркнули меня, хозяина всего производства, из своей памяти, и тогда я решил вновь исчезнуть на некоторое время, а вернувшись, появиться среди них, не открыв им того, кем являюсь.
Я так и поступил. И они не узнав меня, приняли за своего, за рабочего цеха, и в таком амплуа я провёл с ними чуть больше тридцати лет. За это время я очень хорошо изучил их, но полученные знания лишь усилили моё непонимание этих существ, напрочь лишённых всего того, что было присуще мне.
Да, они работали, не покладая рук, но при этом не испытывая ни капли благодарности к самой работе. Они были всегда недовольны, и недовольство это выражали в причинении друг другу ущерба, что неблагоприятно сказывалось на функционировании всего производства. Единственное что обрадовало меня, это то, что они и не пытаются понять, что производят. Им наплевать, что летит по трубам проходящим через их цех, и они до скрипа сердец ненавидят тех, кто хочет об этом узнать.
В
С тех пор я стал изгоем, чужим среди чужих, и моё отдаление от них с каждым днём росло, делая мою жизнь невыносимой физически, но облегчая морально. Видя мою несхожесть, они назвали её сумасшествием, и ограничили моё перемещение по цеху. Теперь я в полном одиночестве бродил вдалеке от мест их работы, всё больше и больше размышляя о том, куда же идут эти серебристые, натёртые до блеска трубы? Я стал замечать, что иногда я громко смеюсь, хотя ничего и близкого к смешному нет в моих мыслях. А вдруг мы производим нечто такое, что несёт в себе зло? Такие мысли стали всё чаще проникать в мой мозг, воспаляя его до болезненных ощущений, и я тогда старался погрузиться в сон, чтобы избавиться от невыносимой боли.
Но и во сне вопросы кружили вокруг меня, похожие на чёрных мух. Они садились на мою голову, и я слышал их мерзкое зудение, я видел их вибрирующие крылья прямо перед своими глазами, а их мохнатые хоботки выпрыскивали на моё лицо рвотные массы.
Неужели, хозяин этого огромного завода настолько страшное существо, что ему приходится прятаться от нас? Или он не хочет, чтобы мы прочитали о его коварных замыслах по его лживым глазам? Или хозяина нет? Я не знал ответов на эти вопросы, я и не мог их знать, ограниченный, как и все здесь, одним этим цехом, не имеющий права знать истину.
Что же бежит по этим трубам? Может быть яд, способный убить всё живое? Или бальзам, дарующий бессмертие?
Я бродил вдали от них, а они продолжали работать, и в их головах не возникало никаких вопросов. А если они возникали, непосредственные начальники всегда имели заготовленные ответы, так что никогда ничего не менялось, и никогда не могло измениться. А я никак не мог понять, зачем это им? Ведь они тоже ничего не знают, ни о заводе, ни о хозяине, ни о том, что в трубах. Никто ничего не знает.
А
Я не могу всё время находиться на производстве, моё существование намного многогранней, я не могу заниматься только одним, но как же мне быть с рабочими?
Иногда уходя, а потом возвращаясь, я вижу, как они меняются. Они придумывают нелепые легенды обо мне, они пытаются делать своё, нагло используя для этого ресурсы производства, они становятся вредны и очень опасны.
Единственный плюс, нежелание знать, что же течёт в трубах, и тот медленно трансформируется в опасный минус. Что-то изменило их, или кто-то.
Ещё в прошлый раз, когда я скрыто присутствовал среди них, я слышал нелепые байки, о том, что в трубах течёт то, что должно изменить их жизнь к лучшему, то, что даст им вечное блаженство, но сегодня, находясь в их обществе, я услышал совсем другое. Они стали позволять себе кощунственные мысли, пусть не многие, но некоторые из них уже сомневаются в добром начале того, что они производят, считая, что в трубах течёт само зло. А вдруг они действительно докопаются до истины?
В
Но надежда всегда есть. Сегодня, когда я после очередной попытки расковырять трубу, отдыхал, лёжа на грязном полу цеха, неожиданно послышались шаги. Я резко вскочил, и этим очень напугал молодого человека, остановившегося в нерешительности в нескольких метрах от меня. Конечно, мой вид не мог вызвать даже лёгкой симпатии, но я не ожидал, что за несколько лет одинокого существования, в стороне от рабочих, мой облик стал так страшен.
Я, стараясь быть более мягким, спросил его, зачем он пришёл. Он сказал, что слышал обо мне, и пришёл учиться истине. Я сказал, что истине нельзя научиться, истина просто есть и всё, и будет, даже если все люди в цеху станут против неё.
Он рассказал мне о своём друге, который исчез в одном из чёрных коридоров, шагнув в его тьму ради того, чтобы узнать правду.
Я просто обезумел от этой новости, слёзы потекли по моим глазам. Значит они начали понимать то, что я понял давно. Это начало, сказал я себе. Это начало, сказал я молодому человеку.
Это начало! — крикнул я всем, кто уже мог услышать меня.
А
В связи с происходящим, в связи с тем, что они меняются, и начинают представлять опасность, я всё чаще и чаще склоняюсь к определённой и как мне кажется правильной мысли.
Конечно, это лучшее из созданного мною, но иногда стоит чем-то жертвовать. Можно было бы конечно просто избавиться от рабочих, и полностью всё автоматизировать, но я ведь прекрасно знаю, что такое Дух. Это то, что пробирается в каждую маленькую щель, в каждую трещинку, в каждый атом материи, и уже нет никакой возможности избавиться от его присутствия. И потому я считаю, что мысль, появляющаяся всё чаще и чаще в моём мозгу, самое правильное из того, что можно сделать, и я это сделаю.
Я уничтожу это производство, так же вдохновенно, как и сотворил его, сказав всего три слова — да будет тьма.
Венеция и пустыня
Где это произошло, и в каком веке, я уже, если честно и не помню. Но в том, что это было, я ничуть не сомневаюсь. Венеция и пустыня встретились.
— Я Венеция — гордо представилась Венеция — Прекрасная жемчужина Европы.
— А я — пустыня — великая завоевательница Земли. Пройдёт время, и я…
— Фи, какая вы грубая — Венеция поморщилась — Мне, аристократке, и не следовало бы заводить с вами разговор. Но я добродетельна и воспитана…
— Ах-ах-ах — зашуршала песком пустыня — Мы так признательны вам за вашу добродетель, что прямо что ты что ты.
— Это в вас говорит зависть — сдержанно произнесла Венеция — Вы завидуете тому, что люди меня просто обожают, и мечтают обо мне. А о вас они, конечно же, не мечтают.
— Люди? — пустыня рассмеялась — Эти слабые двуногие существа?! Мне не нужно ни их обожание, ни их мечты. Зачем? Мне хватает того, что они боятся меня.
— Я же говорю, вы грубы — Венеция осудительно покачала гладью каналов — Вы ничего не смыслите в людях. Они, не все конечно, но многие — весьма интересные создания. Особенно те, кто называет себя творческими личностями. Ах, если бы вы знали, как они могут взволновать! Какие прекрасные вещи они могут создать! Но откуда вам знать? Вы ведь не утончённая натура. Другое дело я. О, сколько их жило и творило во мне! Скольких я вдохновила! И вот, в благодарность, они обожают меня. Я их муза. Их маленький рай на Земле. Вы знаете, что такое Венеция для людей?! О, это…
— Творческие личности? — перебила её пустыня — Кажется, я знала одного. Он иногда навещал меня. Лётчик. Однажды я чуть не убила его. Но, когда он в очередной раз приземлился во мне, я увидела, как он, вместо того чтобы, как обычно, ремонтировать свой самолёт, склонился над блокнотиком. И я заглянула в этот блокнотик. О да, я тоже знала волнение! Там было что-то про маленького мальчика. И ещё что-то про лиса. Больше я никогда не пыталась его убить.
— Всё вы врёте — насупилась Венеция — Не было такого никогда. Я, например, никогда не слышала о таком.
— Не верите? — зашуршала пустыня — Ну, как хотите. А вы думаете, что существует только то, о чём вы слышали?
— Зато вы никогда не слышали и не услышите прекрасные голоса гондольеров, распевающих в ночи свои серенады. Нежный плеск вёсел, плывущий над тёмными каналами — гордо сказала Венеция.
— А вы когда-нибудь слышали, как поёт песок под телом ползущей змеи? — парировала пустыня
— А вы когда-нибудь видели, как таинственно сверкают фонари, которые гондольеры зажигают на своих гондолах?
— А вы видели, какие прекрасные картины рисуют миражи, когда жаркое солнце накаляет песок?
— Не видела, и видеть не хочу! — крикнула Венеция.
— А мне ваши гондольеры с их гондолами и даром не нужны — закружилась вихрем пустыня — Не нужны!
— А мне, мне ваши миражи! — закричала Венеция — И змеи, что вы мне своими змеями тут хвастаетесь.
— Да вы!..
Когда они устали спорить, они разошлись в разные стороны.
— Подумаешь — Венеция выгнула брови мостов — Миражи, змеи.
— Ишь, какая фифа — думала пустыня, поправляя барханы — Люди её обожают, хм.
— Я завоевательница — Венеция призадумалась — Так, по-моему, она о себе сказала? Грубая… и сильная. Какая же она сильная…
— Да, люди никогда не будут любить меня, так как её — призналась себе пустыня.
— Боже, как это, наверное, прекрасно быть пустыней — загрустила Венеция — Могучей, пугающей, свободной…
— Господи, Господи — печально шептала безбрежным песком пустыня — Ну почему же ты не сделал меня Венецией?
Время собирать…
Даже сейчас, умирая в своей постели, насквозь пропитанной потом и страхом, я пытаюсь восстановить в памяти все, что знал о нём. Сквозь оконные стёкла безмятежно льются ручейки солнечного света, там, за стеклом неумолимое продолжение жизни, щебет птиц, смех людей, шелест листвы, а здесь я, переживший два инфаркта, и вряд ли переживущий третий. Умирать не страшно, умирать жаль. Я так любил этот мир, я любил саму жизнь, я с наслаждением вдыхал воздух и пил прохладную воду, смотрел на мир вокруг и заглядывал в свою душу, всё мне приносило радость, но, наверное, так говорит каждый, обречённо стоя на пороге смерти. На самом деле я прожил обычную человеческую жизнь, в которой помимо любви и радости были и злоба, и ненависть, и грязные поступки, и уж если быть откровенным, намного больше, чем мне сейчас хочется об этом помнить. Вопрос — виноват ли я, или это обстоятельства управляли мною? — уже не имеет значения. Всё, что было сделано за отпущенные мне пятьдесят два года, аккуратно разложено на чаши весов и мне осталось только узнать результат, справедливость которого нельзя подвергнуть сомнению.
Что могу вспомнить я сам? Разве что малую часть от сделанного. Но и здесь всё достаточно трудно. Какие поступки важны, какие нет? Наверное, это не правильно, слишком по-человечески думать так, а на самом деле важно каждое движение руки, каждый поворот головы, каждое слово, и даже каждая мысль. Любая секунда моего существования может повлиять на положение стрелки, и мне греет душу то, что я провёл рядом с ним достаточно много времени.
Я подружился с ним, когда мне было десять, а ему около сорока. Наш барак наконец-то решили снести и вместо выделенной государством трёхкомнатной квартиры, мы переехали в небольшой домик, в тихом пригородном районе. Я не хочу жить в этом скворечнике — по любому поводу повторял отец, имея ввиду новенькую панельную многоэтажку, и потому с радостью обменял свежую жилплощадь на четвёртом этаже на уютный частный двор. Мне же было в принципе всё равно, да и мой голос тогда ещё совершенно не учитывался при решении разных важных дел.
Улица на которую мы переехали, утопала среди всевозможных деревьев и кустарников, причём почти буквально. Когда осенью умершие листья с высоченных тополей у нашего двора опадали на землю, мне приходилось сгребать их в кучи, и меньше двух, величиной в мой рост никогда не выходило. А потом, когда все жгли свои кучи листьев, начиналось и совсем невообразимое. Смог стоял целую неделю, люди задыхались, у них слезились глаза, случались даже отравления, но никто никогда не прекращал жечь. Я уже тогда знал, что листья лучше не сжигать, а закапывать в землю, так происходит естественное возвращение всего вытянутого корнями из почвы обратно, но моё мнение в те времена ещё совершенно не спрашивалось.
Я помню, сидел на корточках возле огромной оранжево-красной кучи, и чиркал спичками о коробок. Получалось не очень. Одна спичка сломалась, со второй отлетела сера, третья просто выпала из рук, когда я зашёлся очередным приступом кашля. Это было в самый разгар сжигания листьев и покрасневшие глаза вместе с заходящимся кашлем были само собой разумеющимися.
— Не получается? — услышал я вопрос за спиной и от неожиданности четвёртая спичка треснув, сложилась пополам. Тьфу ты!
Я недовольно скривившись обернулся и тут же моя недовольная мина перекривилась в презрительную. Передо мной стоял мой сосед из маленького домика справа от нашего двора, сорокалетний придурок, точно маньяк — так по любому поводу повторял мой отец, а потому, так "по наследству" считал и я. Не мог же я думать не так, как отец, в те времена за несовпадение мнения можно было запросто получить от него подзатыльник, оттого и презрение автоматически начерталось на моём лице.
Он извинительно улыбнулся, и эта улыбка навсегда запечатлелась в моём мозгу, наверное, потому что до этого я такой не видел. Уже потом, позже, когда социализм окончательно умер, и на смену ему пришла совсем новая и непривычная мне жизнь, я случайно встретил такую же. Повинуясь всеобщему стадному тяготению, а может и благодаря страху неумолимо приближающейся смерти, я, закалённый советский атеист на старости лет решил посетить церковь, и там на стене… Сначала мне показалось, что я вижу своего соседа, и я чуть было с радостью не бросился к нему, но вовремя успел понять, что это только картина, да и попросту разглядел лицо. Совсем не те глаза, не тот нос, и даже губы не те, одна только улыбка в которой они застыли была копией той, которую я так часто видел на лице моего соседа.