Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: От земли к земле - Виталий Александрович Закруткин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Когда В. А. Десницкий спросил, какая тема кандидатской диссертации избрана мной, я, конечно, сразу же назвал Пушкина. Вначале Василий Алексеевич с удивлением посмотрел на меня поверх очков, потом иронически усмехнулся: " Разве Пушкин плохо изучен?"

Робея под взглядом любимого учителя, я взволнованно заговорил о том, что меня давно интересует таинственная история уничтоженной Пушкиным поэмы «Братья-разбойники», ее истоки и корни, что привезенные А. В. Луначарским из Парижа страницы пушкинских рукописей, а также отдельные тетради поэта, хранящиеся в Институте русской литературы и в Московской публичной библиотеке, позволяют по-новому истолковать происхождение и причины уничтожения значительной части загадочной пушкинской поэмы.

Василий Алексеевич внимательно выслушал меня, подумал и решил:

— Ну что ж, попробуйте. Считайте, что тема ваша утверждена. Желаю успеха…

Так собрание сочинений Пушкина, случайно приобретенное мной у московских букинистов, еще раз послужило мне, натолкнув на изучение поэмы «Братья-разбойники». Кстати, позже, когда мой брат Ростислав по окончании института был принят в аспирантуру и причислен к кафедре Десницкого, склонный к юмору Василий Алексеевич добродушно именовал нас братьями-разбойниками.

Весной 1936 года работа над диссертацией была завершена. Она получила высокую оценку профессора Н. К. Гудзия, официальных оппонентов профессора Н. П. Андреева и профессора С. А. Андрианова. Главный редактор московского журнала «Красная новь» В. В. Ермилов напечатал значительную часть диссертации. Была она опубликована и в «Ученых записках» института им. А. И. Герцена.

В июне 1936 года я защитил диссертацию. Она была единогласно утверждена. Мне были присвоены ученая степень кандидата филологических наук по русской литературе и звание доцента. Этим же летом нарком Просвещения А. С. Бубнов направил меня заведующим кафедрой русской литературы в Ростовский-на-Дону педагогический институт. Ленинградский период моей жизни остался позади…

Еще до переезда в Ростов, летом 1935 года, я побывал в станице Усть-Медведицкой на Дону, куда из Новгорода был переведен мой отец. Там, в Усть-Медведицкой, мне посчастливилось познакомиться с А. С. Серафимовичем, у которого в станице был свой дом.

Неожиданно для меня Александр Серафимович пришел в Летний театр послушать лекцию о Пушкине. Нужно ли говорить о том, с каким волнением и с каким подъемом рассказывал я в этот вечер о великом поэте, который стал моей судьбой?

Много лет изучая жизнь и творчество Пушкина, я, естественно, знал множество его стихов, поэмы, маленькие трагедии, прозу, лекцию читал без тезисов и конспектов.

А. С. Серафимовичу лекция очень понравилась.

Он пришел за кулисы, обнял меня, пригласил к себе и предложил в одно из воскресений вместе с ним рассказать

станичникам о Горьком. Вскоре такой вечер состоялся.

Я стал часто бывать у Александра Серафимовича. Иногда мы сидели с ним до рассвета, и он рассказывал мне о многих литераторах, с которыми встречался и которых я знал только по их книгам, говорил о задачах советской литературы, о своих творческих замыслах. Встречи с большим писателем, одним из зачинателей советской литературы, конечно, сыграли в моей жизни огромную роль.

Благодаря А. С. Серафимовичу, мне этим же летом удалось познакомиться с М. А. Шолоховым, о чем я подробно рассказал в своей книге «Цвет лазоревый». Но об этом позднее.

Ростов-на-Дону встретил меня гостеприимно. Дирекция института немедленно предоставила мне хорошую квартиру, площадь которой позволила отдаться страсти собирания книг. Нагрузка у меня была большая — я читал весь курс лекций по русской литературе XIX века, зарплата высокая, и потому, бывая в Москве и Ленинграде, я всегда привозил оттуда ящики с книгами.

Вскоре мне удалось собрать большую библиотеку, которая помогла мне строить курс лекций на достаточной высоте.

Шел 1937 год. Вся страна собиралась отметить столетие со дня смерти Пушкина. Не остался в стороне и Ростовский педагогический институт. В то время Ростов был центром сначала Азово-Черноморского, а потом Северо-Кавказского края. По моей просьбе краевое начальство выделило для пушкинских празднеств большую сумму денег. Меня командировали в Москву и Ленинград, где я достал сотни интересных гравюр, портретов, фотокопий, рукописей, заказал картины на пушкинские темы. Для подготовки выставки был мобилизован весь факультет языка и литературы. Выставка, по единодушным отзывам посетителей, получилась отличной. Она занимала много институтских комнат и обширнейший актовый зал. По всему городу, в станицах и селах читались циклы лекций о Пушкине, была созвана научная конференция, изданы «Ученые записки», посвященные поэту…

А на горизонте сгущались тучи. Второй год шла кровопролитная гражданская война в Испании. Вместе с наемными марокканскими солдатами генерала Франко на республику лезли дивизии Муссолини, гитлеровские хищники. Немецкие нацисты уже строили планы порабощения всего мира. Франкистским мятежникам помогали слетевшиеся в Испанию троцкисты. Предательскую политику «невмешательства в Испанские дела» вели правители Англии и Франции.

Несмотря на большую нагрузку в институте, меня все время тянуло к художественному творчеству. Давно хотелось написать книгу об ученых энтузиастах, причем перед глазами моими всегда стоял старый профессор-археолог Василий Васильевич Передольский, с которым я встречался в Новгороде. В любое время года он бродил по берегам Волги и, отыскивал вымытые волнами каменные скребки, топоры, стрелы, черепки древних сосудов, искал захоронения времен Новгородской Руси. Вспоминая жизнь старика Передольского и по-своему помышляя ее, я в 1938-1939 годах написал, а в 1940 году напечатал большую повесть "Академик Плющов". Она была издана в Ростове и тотчас же вызвала ожесточенные споры. Одни расхваливали повесть, другие ругали. Это было первое мое произведение в прозе, и сейчас, спустя тридцать с лишним лет, я отношусь к этой книге как к доброму, но не доведенному конца замыслу.

Однако это был серьезный экзамен, и, как показало время, я его выдержал.

Через год, перед самой войной, вышла в свет книга моих исследований и статей «Пушкин и Лермонтов», куда, кроме диссертации о поэме «Братья-разбойники», были включены исследование о незавершенных замыслах Пушкина в Кишиневе (пьеса «Игрок» и несостоявшаяся поэма о князе Мстиславе Удалом), а также застенографированный студентами специальный курс моих лекций о Лермонтове.

Канун войны был для меня «урожайным». В 1939 году в Ростовском архиве была обнаружена рукопись, содержащая калмыцкий и русский текст «Джангара».

К начале девятисотых годов запись калмыцкого эпоса сделана была Иваном Ивановичем Поповым. Уроженцы Дона хорошо знали этого любителя-этнографа и фольклориста. Он окончил Лейпцигский университет, был состоятельным человеком, но поселился в глуши, в степной балке Аюла, где прожил более двадцати лет, почти всю свою жизнь посвятив собиранию материалов о жизни донских калмыков. Когда работники архива, уже после смерти И. И. Попова, обнаружили его рукопись, мне было предложено предварить ее опубликование исследованием о «Джангаре» и комментариями к записи Попова.

Рукопись меня заинтересовала. За короткое время я старался освоить труды целого ряда ученых-монголистов, приобрел много материалов по этой теме. Результатом было опубликование книги с моей статьей «К истории изучения «Джангара». За эту книгу известный советский полководец Ока Иванович Городовиков прислал мне теплую благодарность.

В довоенном Ростове ключом кипела театральная жизнь, и я, вспоминая свой дальневосточный драмколлектив, самое горячее участие принимал в работе театра под руководством Ю. А. Завадского: печатал рецензии на спектакли, выступал в дискуссиях и в обсуждениях пьес, писал для театра инсценировки по произведениям Пушкина и Лермонтова, встречался с актерами. Запомнилась мне долгая работа с прекрасным артистом Николаем Дмитриевичем Мордвиновым, когда он готовился к чтению лермонтовской поэмы «Демон». Бывало, мы с ним просиживали ночи, уточняя каждый оттенок глубокой и горькой мысли поэта, интонации, ритм, все, что, с нашей точки зрения, должно было наиболее полно раскрыть гениальное творение Лермонтова. Позже наша дружба с Н. Д. Мордвиновым окрепла и продолжалась до печального дня его неожиданной смерти.

Лекции в пединституте и университете, публичные лекции в городе и районах, работа над очередной книгой, встречи в театре и горячие споры, частые выступления в газетах и журналах — так складывалась моя жизнь в Ростове…

Все это прервала война. В первые же дни войны, когда группа ростовских писателей отправилась на фронт, я ежедневно обивал пороги военкоматов, военного совета СКВО и других организаций с просьбой, чтобы меня отправили с уходящими на фронт товарищами, — на все мои слезные просьбы я получал один и тот же ответ:

— Группа уже укомплектована. Мы не можем нарушать порядок. Подождите немного. В нашем округе будет формироваться отдельная армия, пошлем вас в эту армию…

С тяжелым чувством провожал я на вокзале уезжавших на фронт писателей-земляков Александра Бусыгина, Анатолия Софронова, Илью Котенко, Григория Каца, Михаила Штительмана, Александра Оленича-Гнененко, Григория Гридова. Все они были уже одеты в военную форму и направлялись (тогда мы этого еще не знали) в 19-ю армию. Не думал я в этот теплый летний день, что большинство товарищей мне не придется увидеть никогда.

7 октября 1941 года 19-я армия была окружена в районе Вязьмы двумя танковыми армиями гитлеровцев. Почти все оказавшиеся в окружении ростовские писатели погибли с оружием в руках или были расстреляны немцами. Такая судьба была уготована и мне, если бы меня не отправили в другую армию.

Оба мои брата уже воевали: Ростислав на Ленинградском фронте в авиации, а Евгений на Западном – в кавалерии. Наконец, после того как в Кировском райвоенкомате Ростова я демонстративно порвал выданную мне бронь научного работника, военком товарищ Корец молча пожал плечами и выписал мне направление в 56-ю действующую армию на должность военного корреспондента армейской газеты «Красный кавалерист» на фронте».

На кануне моего ухода в армию немцы начали зверски бомбить Ростов, особенно центр города. Были разрушены многие дома, а университетскую библиотеку охватил пожар. Часть книг люди успели выбросить из окоп. Мои друзья подобрали на улице толстый кожаный переплет одного из томов «Римской истории» Роллена, сброшюровали огромную книгу с тысячью чистых страниц и вручили мне в виде подарка с наказом заполнять ее своими дневниками и военными записками. Эта книга во время войны была моим постоянным спутником. Она с трудом входила в офицерскую полевую сумку, много раз заменяла мне подушку. Каждый день страницы ее заполнялись новыми строчками, схемами, которые рисовал после очередного боя, заметками, черновиками стихов и стихотворных шапок, сочиненных для армейских и фронтовых газет, копиями боевых донесений рот, батальонов, полков, дивизий. Позже эта толстая, тяжелая книга сослужила мне добрую службу, став одним из наиболее проверенных источников для работы над рассказами, повестям и романами…

Просиживая ночами за столом, я летом 1941 года успел написать небольшую книжку о нацистах — «Коричневая чума». В ней было рассказы о Гитлере, Геринге, Геббельсе, Гиммлере, об их подручных, об изуверских планах порабощения народов всего мира. Книжка была напечатана «молнией». Часть ее тиража разошлась по воинским подразделениям, а часть осталась в типографии и в книжных магазинах, так как 21 ноября гитлеровские танкисты заняли Ростов. Читателями «Коричневой чумы» оказались гестаповцы и головорезы из карательной зондеркоманды. Как мне потом рассказали старые библиотекарши, гитлеровцы усиленно разыскивали автора книжки и его родственников. К счастью, все старые и малые Закруткины были вовремя эвакуированы в тыл. В Ростове немцы продержались всего семь суток, 29 ноября они были выбиты из города…

Что же сейчас, спустя много лет, сказать мне о войне, обо всем, что я видел, чему был свидетелем, какие чувства злобной ненависти, любви и жалости обуревали меня, какие скорбные и радостные дороги прошел я с великим множеством боевых друзей? Трудно обо всем говорить. Скажу честно: вначале, в первые месяцы войны, читая наши газеты, я не верил, не хотел верить тому, что гитлеровская армия, состоявшая из немцев, народа, который я уважал, ценил и считал талантливым, таким же, как все другие, могла дойти до состояния маразма, превратиться в скопище изуверов, убийц и мерзавцев. Так я думал до 29 ноября 1941 года, до того дня, когда наша отдельная 56-я армия вышибла немецких танкистов генерала Эвальда фон Клейста из Ростова и я своими глазами увидел все, что натворили гитлеровцы только за одну неделю. Горы слегка присыпанных снежком трупов женщин и детей, противотанковые рвы, заполненные расстрелянными ростовчанами, разграбленные дома, городские кварталы, сожженные от начала до конца, — все это казалось мне кошмарным сном, каким-то болезненным видением в бреду.

Потом в других городах и селах мне довелось видеть сотни виселиц, истерзанные тела людей, страшные призраки узников Майданека, Бухенвальда, Освенцима. Все это тяжким грузом ложилось на душу, заставляло задумываться над судьбами человечества, укрепляло неистребимую веру в то, что армия наша свершает всемирно-историческое дело, освобождая планету от уготованного ей чудовищного зла…

В то же время я не мог не понимать того, что далеко не все немцы стали палачами и грабителями. За годы войны я много говорил с пленными немецкими солдатами и офицерами, иногда, с разрешения начальства, просиживая с ними целые ночи. Передо мной проходили разные люди: храбрившиеся бахвалы, до слепоты верные воинскому уставу нерассуждающие солдаты, дрожавшие за свою шкуру трусы, развращенные нацизмом тупые ублюдки, но немало было и таких, которые, оказавшись в плену, со страхом, болью и ненавистью рассказывали обо всем, что происходит в Германии, и совершенно искренно обращались по радио к своим однополчанам с призывом обратить оружие против нацизма и спасти родную немецкую землю от несмываемого позора и вечного проклятия народов.

На войне я был до ее последнего дня, видел многие сражения, быстротечные бои, испытал вместе со всеми тяжкую горечь отступления до берегов Черного моря и радость широкого наступления наших войск после знаменитой Сталинградской эпопеи. Мне пришлось наблюдать бои в лесистых предгорьях Кавказа на линии Новороссийск — Туапсе, стычки на перевалах Главного Кавказского хребта, оборонительные бои в районе Моздока и разгром немецкой группировки на подступах к Орджоникидзе у селения Гизель. С гордостью вспоминаю я смелый фланговый марш-маневр Донского и Кубанского казачьих кавалерийских корпусов в песчаных бурунах у Ага-Батыря, сражения под Корсунь-Шевченковским, форсирование Вислы и, наконец, уличные бои в Берлине — величественное и грозное завершение войны.

Множество героических подвигов совершили наши воины в эти годы. Полностью раскрылся характер советского народа в пору великих испытаний, ниспосланных ему историей. Тысячи тысяч людей, самоотверженно сражавшихся за свою землю, прошли перед моими глазами: пехотинцы и кавалеристы, летчики и моряки, артиллеристы и саперы, танкисты и партизаны, солдаты и офицеры, генералы и маршалы. И я был счастлив и горд тем, что видел их ратные дела, в меру своих возможностей участвовал в них и честно, без всяких прикрас заносил в свою тысячестраничную книгу все, чему был свидетелем…

В годы войны сотни моих очерков, рассказов, информационных сообщений, стихов, рифмованных «шапок», фельетонов, антифашистских памфлетов печатались в армейских и фронтовых газетах и центральной прессе. Тогда же были опубликованы две небольшие книжечки документальных рассказов — «Сила» и «На переднем крае», а также написанная мной по заданию командования повесть о разведчиках «Человек со шрамом».

В 1944 году я послал с фронта в Ростовское издательство сборник рассказов «О живом и мертвом» и рукопись, которая называлась «Повесть о слободе Крепкой». Обе книги были изданы в том же году.

В 1945 году я был заочно принят в члены Союза писателей СССР. Заочно, так как в это время, после взятия Берлина, с 43-м стрелковым корпусом Первого Украинского фронта участвовал в ликвидации последней группы гитлеровских войск фельдмаршала Шернера и в освобождении Праги…

Закончилась война. Я вернулся в город, откуда в 1941 году ушел на фронт, в превращенный в развалины Ростов. Вернулся в звании майора, награжденный боевыми орденами, в потертой шинели, с неизменной полевой сумкой, в которой лежали мои фронтовые записки. Больше ничего у меня не было: ни квартиры, ни постели, ни библиотеки, которую я любовно собирал тринадцать лет. Гитлеровцы уничтожили все. Жизнь надо было начинать сначала.

Долгие месяцы я скитался по чужим углам, спал на полу, укрываясь шинелью, обедал где попало, большей частью в жалких окраинных харчевнях, ютившихся на задворках разбитых домов. Зима 1946 года была суровой, морозной, но я часами бродил по изуродованным улицам, по заледенелым тропинкам, проложенным среди рыжих кирпичных развалин, которые протянулись на многие километры. Нет, я не впал тогда в уныние, не проклинал мою судьбу. Во мне совершалась какая-то еще не совсем осознанная работа души и мысли, она не давала покоя, тревожила, звала куда-то.

Все дни перед моими глазами бесконечной чередой проходили картины только что минувшей войны: багровое от пожаров ночное небо, разноцветные росчерки трассирующих пуль, черный дым взрывающихся бомб и снарядов, тысячи мертвецов, оскверненные трупами воды рек, виселицы, бегство людей из горящих сел и городов, изуродованные, покореженные поля, посеченные, порезанные леса, предсмертные крики умирающих детей, надрывный плач женщин, простые и прекрасные в своей простоте подвиги наших солдат, до предела обнаженные в преддверии смерти человеческие характеры со всеми их тончайшими, в обычной жизни почти неуловимыми чертами. Передо мной, словно невиданная, похожая на охватившее все небо северное сияние, вдруг открылась великая и скорбная панорама жизни и смерти, и я увидел, познал трагедию человека и трагедию мира. Обо всем увиденном на войне я не мог молчать, обязан в меру своих сил поведать людям, чтобы воздать должное живым и мертвым героям и предостеречь своего сына от всего, что могло ему грозить в будущем. И я понял, что к научной работе, к чужим, пожелтевшим от времени рукописям, к институтскому кабинету, к докторской диссертации, к лекциям и экзаменам, ко всему тому, чем я жил до войны, мне не суждено вернуться больше никогда…

И тогда меня потянуло к земле, к деревне, к природе. Воспоминания о Екатериновке, о полях, о солнечных восходах и закатах одолевали меня. По правде говоря, о жизни на земле я никогда не забывал, потому что с землей были связаны мое детство, отрочество, юность. Но до войны воспоминания о жизни в деревне отдалялись от меня, таяли, заслоняемые научными конференциями, заседаниями кафедры, студентами, которых я успел полюбить. Еще полтора года прожил я в разрушенном городе, видел его восстановление, самоотверженный труд ростовчан, читал специальные курсы по творчеству Льва Толстого в университете и руководил работой одиннадцати аспирантов.

Об углубленной работе над произведениями Л. Толстого мне необходимо сказать особо, так как творчество величайшего писателя мира (в этом я непоколебимо убежден) не могло не сказаться на определении моих взглядов на роль литературы в обществе, на цели и задачи художника, несущего огромную ответственность перед народом.

Речь, конечно, идет не о подражании Л. Толстому, не о попытках копирования его стиля, но о приобщении к его философским взглядам. Любая такая попытка (тем более в наше время) неизбежно обречена на неудачу. Хочется сказать о другом, гораздо более глубоком и серьезном влиянии Льва Толстого на мои творческие воззрения.

Когда я по-настоящему начал читать художественные творения великого мастера-учителя, мне стало казаться, что передо мной не литература, не роман, повесть или рассказ, а нечто иное, настолько высокое, мудрое, человеколюбивое, беспощадно строгое к самому себе, что ты уже не читаешь, а как будто, склонив голову, внемлешь голосу пророка, учащего людей добру, любви и правде.

С большим трудом добывал я первое, считавшееся тогда полным, собрание сочинений Л. Толстого, перечитывал том за томом потрясающие дневники, письма, записные книжки и с каждым днем все больше понимал, что я, именуемый кандидатом

наук и доцентом, не знаю самого великого из великих художников, что передо мной чудо, сотворенное человеком-гением, поднимающим тебя на такую головокружительную высоту, что ты вдруг начинаешь видеть всех людей на земле, их поиски правды и счастья, их заблуждения, страдания их и ошибки.

Именно Лев Толстой воспитал во мне жестокую требовательность к себе, стремление к жизненной правде, ненависть к литературщине, к пустопорожнему оригинальничанью, к формализму, к тому антинародному словесному баловству, псевдоноваторству, которое он объединял словом «декадентство» и которое имеет место не только за рубежом, по, к сожалению, и у нас.

Лев Толстой значительно усилил во мне обостренное внимание к жизни, быту, характеру трудового народа, того самого народа, среди которого я жил с детства, уважал его работу и преклонялся перед его силой, мужеством, терпением, мудростью. Толстому более чем кому-либо другому я обязан и своим отношением к живой природе. Все это безусловно нашло свое выражение и в том, что было написано мной, но выражение не прямое, не обнаженное, а скрытое где-то в «подпочве» творчества и очень часто не осмысленное мной самим…

В 1946-1947 годах были напечатаны две мои книги: роман «У моря Азовского» и документальная книга о войне «Кавказские записки». Роман был посвящен одному из самых драматических эпизодов гражданской войны — гибели красного десанта, высаженного в мае 1918 года против немецких войск кайзеровского генерала фон Кнерцера. Часть глав этого романа я написал, находясь после контузии в госпитале в Познани, а закончил его в Ростове. Что касается «Кавказских записок», то можно сказать, что в основном эта книга писалась на фронте, в перерывах между боями, а также в пору моего короткого пребывания в военном санатории в Кисловодске, куда меня почти насильно направил генерал армии И. В. Тюленев, которому я был очень благодарен за заботу и за его стремление помочь мне в работе над книгой.

Сразу же после выхода «Кавказские записки» получили самое широкое распространение, были несколько раз переизданы у нас и переведены на европейские языки. Обширное послесловие написал к книге чехословацкий критик, ее высоко оценили в Болгарии и других странах. Но больше всего меня тронуло выступление в «Литературной газете» Петра Андреевича Павленко, который сам воевал на Кавказе и счел нужным на страницах газеты сказать в мой адрес много теплых, добрых слов…

В 1947 году я навсегда простился с городом. Кочетовский колхоз «Победа» Семикаракорского района Ростовской области выделил мне хороший приусадебный участок на берегу Дона, помог транспортом. За два года мне удалось построить на своем участке просторный деревянный дом, привести в порядок двор, начать посадку фруктового сада.

Итак, мечта моя исполнилась: выросший на земле, я через много лет снова вернулся к полям, к лугам, к лесам, мог распределять рабочие часы по своему усмотрению — вставать на рассвете, бродить по берегу реки, садиться за письменный стол, отдыхать на охоте и рыбной ловле.

В Кочетовской были тогда два колхоза — полеводческий и рыболовецкий. Оба работали неважно, полагаясь на сегодняшний день. Если у полеводов не хватало техники, удобрений, а подчас им мешали весенние разливы Дона и Донца, то рыбаки, выполняя начертанный где-то наверху план и стараясь обязательно его перевыполнить, хозяйничали на реках хищнически, не считаясь ни со сроками лова, ни с размерами вылавливаемой молоди, загребали все, что попадало в сети.

Вскоре после моего приезда станичники избрали меня депутатом местного Совета, районного, областного. С каждым днем я все больше интересовался работой колхозов, часто бывал в полеводческих бригадах, на виноградниках, на рыбацких тонях, стал присматриваться к людям, по вечерам беседовал со стариками.

На третьем году моей деревенской жизни я написал роман «Плавучая станица», за который мне была присуждена Государственная премия СССР. Роман много раз переиздавался у нас и за рубежом, был переведен почти на все европейские языки. Советские критики Ю. Лукин, Д. Молдавский, В. Ермилов, Б. Платонов, Б. Галанов, Ю. Иващенко и другие с редким единодушием высоко оценили «Плавучую станицу». В журнале «Октябрь» много хороших, дружеских слов сказала о романе Д. Н. Сейфуллина. От читателей я получил сотни писем, в числе которых было большое интересное письмо английских коммунистов из приморского города Саутпорта, близ Ливерпуля. Тесно связанные с рыбаками, английские товарищи писали мне о том, что они коллективно обсуждали «Плавучую станицу», что книга им очень понравилась и что натолкнула их на мысль помочь нищенствующим рыбакам возродить промысел креветок, что постоянная, умная помощь трудящимся — прямая обязанность коммунистов, и что примером для этого им послужил изображенный в «Плавучей станице» рыбак коммунист Архип Антропов. Тотчас же после выхода книги в свет министр рыбной промышленности СССР специальной директивой приказал всем инспекциям рыбоохраны страны прочитать роман и сделать практические выводы по вверенным им водоемам. Рыбаки Байкала организовали десятки конференций по «Плавучей станице», предложили принять ряд мер по охране уникальных рыбных запасов знаменитого озера.

Признаюсь честно: так же, как любой писатель, я испытал чувство удовлетворения при чтении критических статей и рецензий, воздающих должное тому, что было сделано. Но особую радость я почувствовал, когда познакомился с письмами англичан, директивой министра, резолюциями байкальских рыбаков, отзывами болгарских рыбаков из Варны, Бургаса, Созопола. Это было чувство исполненного долга, твердой уверенности в том, что твоя книга принесла прямую пользу людям и послужила добру…

В последние годы судьба довольно близко свела меня с Михаилом Александровичем Шолоховым, и это не могло не отразиться на моей жизни. Как я уже писал, Шолохова мне впервые довелось увидеть в 1935 году в Вешенской, куда я приехал с письмом А. С. Серафимовича. Однако прошло больше десяти лет, прежде чем мы с Михаилом Александровичем стали встречаться в разных местах: в Ростове, в Москве, в Вешенской, куда он меня не раз приглашал. Приезжал он и ко мне в Кочетовскую и пробыл у меня в гостях три дня. Об этих встречах я подробно писал в своей книге «Цвет лазоревый», изданной в 1965 году.

Близкие мне друзья-литераторы настойчиво спрашивали у меня: какие черты Шолохова — человека и писателя — стали для тебя особенно дорогими? Я сам над этим часто задумывался, и сейчас, когда прошло немало времени, считаю, что ответить на этот вопрос не столь просто, как кажется на первый взгляд. Во-первых, Шолохов — как человек и как художник — всегда привлекал и привлекает меня твердостью и постоянной последовательностью своего мировоззрения. На протяжении своей жизни, видя вокруг себя достижения и недостатки, доброе и плохое, энтузиазм и жестокие ошибки, он никогда не подвергал какому бы то ни было пересмотру свои позиции, всегда оставался писателем-коммунистом, веря в великие цели партии и народа. Эта особенность Шолохова породила его гражданское и художественное бесстрашие. Он смело боролся и борется против всего, что мешает народу. Доказательством этого являются все его выступления на партийных и писательских съездах, на встречах с избирателями, в печати. Служение правде, борьбе за человека, изумительное проникновение в душу человеческую определяют прекрасные произведения Шолохова-художника.

Во-вторых, мне всегда была понятна и дорога глубокая народность Шолохова, та истинная народность, которая не может быть привнесена извне, а определяется всей жизнью, взглядами, характером, стремлениями писателя, великолепным знанием народного быта, национальных традиций, языка народного.

В-третьих, меня трогало и привлекало то, что Михаил Александрович знает и любит на земле все живое. Он прекрасно знает природу, и это нашло выражение во всех его произведениях, запечатлевших изумительные по красоте и глубине проникновения картины родной земли, с которой неразрывно связана жизнь всех шолоховских героев…

Не меньшее значение имели для меня и встречи с замечательным мастером русской литературы, прославленным писателем Сергеем Николаевичем Сергеевым-Ценским. Еще юношей, живя в Екатериновке, я случайно добыл отдельные книги С. Н. Сергеева-Ценского, в которых были напечатаны «Бабаев», «Медвежонок», «Лесная топь», «Печаль полей», «Тундра», «Гриф и граф» и другие повести и рассказы. Меня тогда удивило и взволновало свойственное только очень талантливому живописцу понимание тончайших оттенков цветов и красок на земле, умение показать душу героев, чистоту отношения к людям, сострадание к ним. Совершенно покорила меня величественная, словно высеченная из цельной скалы, эпопея Сергеева-Ценского «Севастопольская страда». И как же я был обрадован, когда после войны, находясь вместе с моим ленинградским другом Виссарионом Саяновым в Крыму, я был приглашен престарелым мастером в его алуштинский дом!

Сопровождал нас давний мой товарищ Евгений Поповкин. Он тогда руководил Крымской писательской организацией и часто бывал у С. Н. Сергеева-Ценского. Из Симферополя мы ехали автомобилем, и я почти всю дорогу молчал, думая о своем родном городе Феодосии, в котором так и не удалось побывать, о том, как целомудренно и тонко изобразил крымскую природу, поросшие лесами горы, виноградники, синее море мастер слова, к которому мы ехали в Алушту.

Сергей Николаевич принял нас радушно, угостил отличным массандровским вином, а потом, узнав от Поповкина, что я много лет изучал Пушкина и даже пытался сочинять музыку на пушкинские тексты, насильно усадил меня за пианино, заставил играть, слушал мои импровизации очень внимательно, вздохнул и сказал:

— Спасибо. Я тоже долго работал над Пушкиным и уверен в том, что его гений еще не раскрыт и не познан нами до конца…

В тот вечер мы долго говорили о литературе, о языке художественных произведений, о роли писателя в наше время, о его ответственности перед народом, вернее, мы больше слушали, а говорил Сергей Николаевич, и мне вечер в Алуште запомнился навсегда. Года через полтора я еще раз увиделся с С. Н. Сергеевым-Ценским в Москве и в последний раз проведал его, когда он, тяжело больной, лежал в больнице. Это было 17 августа 1958 года. Сергею Николаевичу было плохо. Он лежал с темным лицом, с разметавшейся львиной гривой седых волос. Я пробыл у него недолго, не хотел утомлять. Он слабеющей рукой подписал мне только что вышедшую в огоньковском издании книжечку стихов «Родная земля» и тихо сказал:

— Помните, мы в Алуште говорили о красоте русского языка? Тут, на четвертой странице, есть строки об этом, прочтите по свободе…

Стихотворение называлось «Наш язык», и я его прочитал сразу же, выйдя из больницы на залитую солнцем улицу:

…И слово вещее мы ценим, И слово русское мы чтим, И силе слова не изменим, И святотатцев заклеймим. Тех, кто стереть готовы грани Всех слов родного языка, Всех самоцветов, цветотканей, До нас дошедших сквозь века, Кто смотрит взглядом полусонным, Забившись зябко в свой шалаш, Кто пишет языком суконным И выдает его за наш. Ведь это гений наш народный Сверкал под гнетом тяжких туч — Язык правдивый и свободный, И величав он и могуч. К нам перешел он по наследью, Для нас дороже он всего, Мы заменять чужою медью Не смеем золото его. Как стража драгоценной чаши, Должны мы дар веков сберечь И новым блеском жизни нашей Обогатить родную речь!

Прочитав стихи умирающего писателя, я подумал о том, что он прав, что мы, писатели, — «стража драгоценной чаши» и обязаны быть стражей верной, честной, неподкупной…

Я рассказал о встречах с двумя писателями, которые оставили след в моей жизни. Но мне хотелось сказать еще о двух. Я только видел, смотрел на них издали, но произведения их прочитал и преклонялся перед ними. Это —Алексей Толстой и Вячеслав Шишков. Четыре гранитные глыбы, четыре вершины на горных кряжах — «Тихий Дон», «Севастопольская страда», «Хождение по мукам» и «Угрюм-река» — не случайно, видимо, стали моими настольными книгами. О Леониде Леонове я скажу несколько позже.

Картины широкой народной жизни, связанные с крутыми поворотами в истории, характеры сильные, мужественные, трагические столкновения страстей, поиски человеком истины, глубокая, потрясающая душу любовь — вот что всегда привлекало меня в литературе. Я ненавидел и ненавижу «литературщину» — плод бесталанного ремесленничества, формалистическое штукарство, косноязычие и нарочитую ломку, уродование языка, выросшие на ядовитой почве западного буржуазного модернизма. Высокая художественность, простота, яркий, самобытный язык, взволнованное стремление писателя обращаться к народу, ко всем, а не к жалкой кучке самовлюбленных снобов, — именно такими должны быть черты истинного творения искусства.

Должен покаяться: я не люблю произведений, высосанных, как говорится, из пальца, в которых нет ни цветов, ни запахов жизни, ни жизненной природы, а есть только «игра воображения», этакие кокетливые арабески, порожденные «чистой» выдумкой, а подчас больной фантазией писателя, в тумане которой автор тщится преподнести читателям затейливо упрятанную мысль и при этом выдает «кота в мешке» за глубоко философскую, сложнейшую проблему. Вот почему ставшие архимодными сочинения Кафки, Джойса и их современных последователей представляются мне лишь интересным объектом для психиатров и удобным украшением отгороженных от народа хлыщей.

Хочется быть понятым правильно. Конечно, я не против художественного воображения, не против права писателя на домысел, без этого не может быть создано ни одно произведение подлинного искусства, но я за реализм и за народность искусства, за искусство здоровое, цельное, одухотворенное, нужное, как воздух, всему народу и понятное всем…

На протяжении последних лет я получил множество читательских писем, в которых повторяется один и тот же вопрос: как вы пишете, живы ли герои, которых вы показали в своих книгах?

Пользуюсь случаем ответить на эти вопросы и в качестве примера приведу два произведения: рассказ «Подсолнух» и повесть «Матерь Человеческая».

Лет десять тому назад поехали мы на охоту в калмыцкие степи, где большими стадами бродили степные антилопы-сайгаки. Добрались до Черных земель и заночевали в чабанской землянке. Весь вечер гостеприимные чабаны рассказывали нам о своей жизни, о суровых зимах, о повадках овечьих отар, о суховеях и безводье. По привычке я проснулся раньше всех, вышел из землянки и пошел в степь. На востоке еле алела утренняя заря, потом она стала расширяться, принимать желтовато-золотистый оттенок. Степь лежала ровная, притихшая, чуть увлажненная холодной росой. От поникшей полыни вяло струился горький, печальный запах. В это ясное утро мне казалось, что в степи можно все видеть за сто километров. И вот я увидел предмет, который издали показался мне палкой или воткнутой в землю лопатой. Это оказался высокий сухой ствол подсолнуха. Шляпка была давно с него срезана, а ствол стоял, и его было видно далеко-далеко. Вокруг одинокого ствола земля была утоптана и валялось много окурков.

Вернувшись к землянке, я стал расспрашивать чабанов, откуда в этой угрюмой, бесприютной степи вдруг появился подсолнух. Один из чабанов сказал:

— Был тут у нас за старшего один старик, здоровенный такой дед. Недавно его в больницу отвезли, уж очень старый он был и болеть стал. Он и посадил этот подсолнух. У нас даже спор был: вырастет подсолнух или же нет. В полдень стырлуем мы овец, сядем возле этого подсолнуха и разговор ведем. А дед в наш разговор не вмешивался. Сядет себе в стороне и сидит молчком.

— У него сын был на войне убит, —добавил второй чабан, — вот старик и горевал. Бывало, за целый день слова от него не услышишь..

Это было все, что я узнал тогда об одиноком подсолнухе в бескрайней калмыцкой степи, в которой не было в те годы никаких посевов. Находясь несколько дней на охоте, наблюдая жизнь чабанов, побродив по степи с овечьими отарами, я почувствовал, что мне надо обязательно рассказать людям о старом чабане, о его неутешном горе и его неугасимой вере в неумирающую жизнь. Положив в основу рассказа то, что было услышано от черноземельских чабанов, остальное я додумал, домыслил, представляя в воображении жизнь своего героя.

Так был написан рассказ «Подсолнух». Он печатался с продолжениями в «Правде», был издан в огоньковской серии и переводился за рубежом. Рассказ прекрасно издали в Чехословакии. Он каким-то образом оказался в Непале, где его распространяли в рукописных копиях. Канадские литераторы Дайсон и Шарлотта Картер очень высоко оценили «Подсолнух», делая лестные для автора сравнения с известными образцами американской и советской прозы.

Таково же, примерно, происхождение повести «Матерь Человеческая», с той только разницей, что история работы над повестью растянулась почти на четверть века. Началась эта история ранней осенью 1943 года. Наши войска только что прорвали вражеский Миус-фронт, освободили Таганрог и ринулись в погоню за поспешно отступающим противником в направлении Мариуполя. Мы с моим всегдашним спутником шофером старшим сержантом Сашей Зеленым оказались на нашей видавшей виды «эмке» в самой гуще наступавших дивизий, растянувшихся по дорогам на десятки километров. Между тем мне хотелось как можно быстрее попасть туда, где происходили решающие, с моей точки зрения, события. Однако слева от нас было Азовское море, а справа — бездорожная степь.

— Сворачивай, Саша, направо, — сказал я шоферу, — иначе мы не выберемся из этой толчеи.

— А если фрицы заминировали проселочные дороги? — возразил шофер. — Доведется нам тогда поспешать прямо в рай к господу богу.

— Ничего, сворачивай, — сказал я, — фрицы так драпают, что им не до мин…

Мы покинули забитую войсками дорогу и поехали по степи, все больше удаляясь от магистральной дороги. Переночевали на покинутой хозяевами бахче, поели холодных последышей-арбузов, а на рассвете двинулись дальше. По компасу я определил, что шофер отклоняется все правее и правее. В полдень мы въехали в черные развалины какого-то сожженного гитлеровцами хутора. На хуторе не было ничего живого: ни человека, ни собаки, ни птицы, ни дерева. Мы уже приблизились к выезду из руин, как вдруг из какой-то темной норы выскочил голый мальчишка лет четырех, а следом за ним из этой же норы выползла еле прикрытая лохмотьями молодая женщина. Увидев нас, она остолбенела от страха, но, рассмотрев на наших фуражках красные звезды, вскрикнула, упала на колени и, захлебываясь от рыданий, стала целовать полы наших шинелей. Мы подняли плачущую женщину, и она, придя в себя, рассказала нам все, что ей пришлось пережить среди развалин родного хутора. Немцы угнали всех хуторян, так рассказывала женщина, а ей посчастливилось спрятаться в кукурузе. Вернулась она, когда сожженный хутор был пуст. Она поселилась в чьем-то уцелевшем погребе и в полном одиночестве прожила среди руин больше года.

Молча слушали мы страшный рассказ женщины, успокоили ее, оставили все продукты, которые у нас были, и поехали дальше. Война не ждала, мы должны были вовремя поспеть к началу решительных боев…

Шли дни, недели, а судьба одинокой хуторской женщины не давала мне покоя, и она сама, одетая в грязные солдатские отрепья, босоногая, плачущая, все время стояла у меня перед глазами.

Тогда же, в перерывах между боями, я написал об этой женщине рассказ, который назывался «О живом и мертвом». Весной 1944 года рассказ был напечатан в Ростове, в моем сборнике с таким же названием. Сборник похвалили, он быстро разошелся. А война продолжалась на немецкой земле, шли бои на Одере, потом начался долгожданный штурм Берлина… Великие события заслонили в моей памяти образ случайно встреченной в степи женщины-колхозницы, и я забыл ее и свой рассказ о ней.



Поделиться книгой:



Регистрация