К сожалению, после смерти Ленина старая партийная интеллигенция, которая прекрасно помнила, что многие из оказавшихся в эмиграции были активными участниками революции, борцами против самодержавия и за интересы народа, стала довольно быстро "вымываться" из высших эшелонов власти. С началом массовых призывов в партию уровень интеллигентности руководства страной постепенно снижается. Уже в 1925 году в партии насчитывалось около 30 тыс. полностью неграмотных, таких, которые не умели ни читать, ни писать. Среди делегатов XVI съезда партии в 1930 году 74,7 процента имели только начальное или неполное среднее образование. Это была уже та пластилиновая, вязкая масса, из которой при малейшем подогреве можно было лепить любые фигуры. Иммунитет партии к невежеству резко снижается. По сути дела, Сталин в интересах укрепления своей власти вел целенаправленную политику вытеснения интеллигенции из партии и из руководства экономикой страны. С первых же шагов своего пребывания у власти Сталин извратил привычные представления об интеллигенции в русском обществе. Объявляя себя учеником Ленина, его наследником, Сталин в отношении интеллигенции стал, по сути дела, последователем Махайского *, считавшего интеллигенцию враждебным пролетариату классом.
* Махайский В. К. - лидер одного из течений в российском революционном движении, получившего название "махаевщина". Считал, что базой революции являются деклассированные элементы общества.
Этот реверс по отношению к интеллигенции не мог, разумеется, не сказаться на взглядах на интеллигенцию, находившуюся в эмиграции. После смерти Ленина постепенно меняются оценки и таких нравственно-патриотических течений эмиграции, как "евразийство", "сменовеховство", "возвращенчество". Отношение к ним становится все более подозрительным, а впоследствии и враждебным. Враждебность, по сути дела, начинает преодолеваться только сейчас. Нетерпимые, однозначные оценки "сменовеховства" в течение десятилетий кочевали из одной книги в другую. Упор делался на заблуждения, ошибки, и, напротив, замалчивалось все то искреннее и честное, что было в стремлении этих людей найти пути к возвращению на родину.
Процесс отторжения эмиграции, подталкивания ее в стан политических противников шел параллельно с шельмованием интеллигенции внутри страны. Официальная история потратила немало сил, чтобы затушевать массовую вовлеченность русской интеллигенции в подготовку и проведение революции. Делалось это отчасти и потому, что не так-то просто было объяснить, почему большие массы революционной интеллигенции оказались за границей. В оценках стали преобладать упрощение, а впоследствии и откровенная фальшь. Образ интеллигента настойчиво и целенаправленно накладывался на образ меньшевика и эсера, к которым все крепче пришивался ярлык "врага народа". В стране начинал падать престиж интеллигенции, а в научную литературу все шире внедрялся фальшивый тезис о врожденной контрреволюционности интеллигенции. Практически все процессы 30-х годов, независимо от того, против кого они фабриковались - троцкистов, левых и правых "уклонистов", "Промпартии", "Трудовой крестьянской партии", - "Шахтинское дело" и т. д. были, в сущности, процессами против интеллигенции. Необходимость труда интеллигентов сквозь зубы еще признается: надо же было кому-то изобретать машины, строить самолеты, развивать науку. Но интеллигенции уже постепенно дают понять, что она не своя, чужая, ненадежная. Рождаются унизительные и опасные термины, обращенные прежде всего к интеллигенции: вначале "попутчик", а позднее, когда времена еще более ужесточились и "попутчики" тоже стали не нужны, нужны были лишь "запевалы", родился один из самых отвратительных терминов сталинской эпохи - "внутренний эмигрант".
Нетрудно догадаться, как сложно складывалась судьба тех эмигрантов, которые, послушавшись голоса сердца, вернулись на родину. Советский читатель более или менее осведомлен о жребии тех вернувшихся на родину эмигрантов, которых обошла ядовитая чаша сталинских репрессий: Алексея Толстого, Сергея Прокофьева, Александра Куприна, Сергея Конёнкова, Степана Эрьзи, Александра Вертинского... Но под тяжелыми глыбами молчания и забвения долгие годы скрывалась судьба тех, которые, вернувшись и вдохнув воздуха отечества, были захвачены безжалостным смерчем репрессий. Ведь если под широкий каток ежовских и бериевских "органов" попадали миллионы совершенно невинных людей, то нетрудно догадаться, какой легкой и "желанной" жертвой становились те, кто побывал в эмиграции и в глазах ненавистников интеллигенции нес на себе смертельную печать "реэмигранта". А людей с такими "печатями" было много, ибо велико и непреодолимо было желание вернуться на родину. И человека, "заболевшего" этой страстью, уже невозможно было ни заманить западной свободой, ни напугать происходящим в России. Из эмиграции в Москву шел огромный поток писем с просьбами разрешить вернуться. В 1921 году после принятия ВЦИК декрета об амнистии рядовых участников белого движения домой вернулось более 120 тыс. Какова их судьба? Об этом нам мало что известно. Хотелось бы надеяться, что, по мере того как будет расширяться деятельность добровольной общественной организации "Мемориал" по увековечению памяти жертв сталинского террора, дойдет очередь и до судеб тех, кто, вернувшись на Родину из эмиграции, разделил трагедию других жертв сталинской контрреволюции.
Трагически окончилась и жизнь Юрия Вениаминовича Ключникова, человека, которого Ленин пригласил на Генуэзскую конференцию и который был редактором "Накануне" - единственной эмигрантской газеты, официально распространяемой в советской России в короткий период до смерти Ленина. Объектом травли Ю. В. Ключников становится с начала 30-х годов. В журнале "Красная новь" (№ 1 за 1931 г.) появляется статья "Предшественники вредительства", где он и его сподвижники подвергаются язвительной критике. Репрессирован и погиб Ю. В. Ключников в период "ежовщины".
Одно из немногих счастливых исключений - судьба русского писателя Ивана Сергеевича Соколова-Микитова, вернувшегося в Россию в 1922 году. На родине он прожил долгую жизнь и умер в 1975 году, пережив все волны довоенного и послевоенного террора. В 1933 году он даже был участником арктической экспедиции ледохода "Малыгин" и был принят Сталиным.
Но своим спасением он едва ли обязан этому виражу судьбы. Встречи со Сталиным далеко не всегда служили гарантией безопасности. Часто наоборот. Соколова-Микитова спасла приверженность к деревенской, глубинной жизни России. Больших городов он не любил, столичной суеты не терпел, в дружбу к властям не навязывался и держался подальше от трибун как литературной, так и политической жизни. "Живу постоянно в деревне, потому что это приближает меня к моему детству и моей семье, дает возможность охотиться и видеть ближе людей, а главное - не служить" 16, - писал он в 1928 году в автобиографическом очерке.
Это коротенькое слово "не служить" многое объясняет в позиции вернувшегося из эмиграции писателя и своими глазами увидевшего, как губительна атмосфера насаждаемого сталинского культа на культурную, и в частности литературную, жизнь.
Весть о возвращении И. Соколова-Микитова в Россию эмиграцией была встречена с немалой долей удивления. Прослышав об отъезде писателя, Зинаида Гиппиус писала своей знакомой С. П. Ремизовой-Довгелло: "Меня берлинские дела очень интересуют: падают люди в небытие, словно карточные. И вот Соколов-Микитов: я его помню, ведь такой твердокаменный, казалось. И пыль одна!" 17.
Метаморфоза писателя многим представлялась непонятной, неожиданной. Ведь совсем недавно, за год до отъезда, он помещал в издаваемой в Берлине И. В. Гессеном газете "Русь" статьи, свидетельствующие о крайней степени неприятия того, что происходит в дорогой его сердцу крестьянской России.
В сущности, И. С. Соколов-Микитов говорил многое из того, что ранее уже осознали и сами большевики. На IX съезде партии в 1920 году Троцкий, подводя предварительные итоги гражданской войны, вынужден был признать: "Мы разорили страну, чтобы разбить белых". Однако большевики-интеллигенты умели признавать ошибки и извлекать уроки из тяжкого опыта. Нэп был признанием ошибок в отношении крестьянства. Продразверстка отвернула деревню от города и снова поставила страну на грань гражданской войны. По России прокатилась волна крестьянских восстаний, упорно называемых в литературе последующих лет "мятежами".
В Москве, впрочем, вполне отдавали себе отчет в том, что речь, в сущности, идет о крестьянской войне. В специальной инструкции командования Тамбовской губернии от 12 мая 1921 г. говорилось, что "на задачу искоренения бандитизма следует смотреть не как на какую-нибудь более или менее длительную операцию, а как на более серьезную военную задачу - кампанию или даже войну" 18. В распоряжение Тухачевского, посланного в Тамбовскую губернию, где размах крестьянских волнений был особенно угрожающим, было предоставлено 35 тыс. штыков, около 10 тыс. сабель, несколько сот пулеметов и свыше 60 орудий.
По сути дела, регулярные военные операции велись против восставших зимой и весной 1921 года сибирских крестьян. "По просьбе Сибревкома, - пишет советский историк И. Я. Трифонов, - Советское правительство послало на подавление мятежа Казанский и Симбирский стрелковые полки, Вятские пехотные курсы, 121-й и 122-й кавалерийские полки, Отдельную кубанскую кавалерийскую бригаду, 21-ю стрелковую дивизию, 4 бронепоезда, восстановительные поезда и телеграфно-строительные роты" 19.
Однако, в отличие от последующих десятилетий, когда политика Сталина и его окружения все более застывала в узких догмах вновь взятого на вооружение "военного коммунизма", для политики начала 20-х годов были характерны высокая степень гибкости, умение извлекать уроки из неверных ходов. Откликаясь на крестьянские восстания и "кронштадтский мятеж", Ленин говорил на X съезде РКП(б) в марте 1921 года: "...Мы не должны стараться прятать что-либо, а должны говорить прямиком, что крестьянство формой отношений, которая у нас с ним установилась, недовольно, что оно этой формы отношений не хочет и дальше так существовать не будет. Это бесспорно. Эта воля его выразилась определенно" 20.
Известия о крестьянских восстаниях, "кронштадтском мятеже" и последовавшая вслед за ними переоценка экономической политики в отношении крестьянства, торговли, концессий вызвали в эмиграции бурные споры, очередную лихорадку взаимных обвинений и размежеваний. Одни увидели в ленинском нэпе слабость большевизма, вторые - хитрый тактический ход, третьи - способность большевиков к трезвой и реалистической политике.
Так или иначе, но совпадение по времени нэпа в России и "сменовеховства" в эмиграции отнюдь не случайно. Эмиграция продолжала чувствовать себя частью России, а свою судьбу - частью судьбы отечества. Нэп вселил в эмиграцию огромные надежды на "наведение мостов", а слова Ленина о новой экономической политике - "это всерьез и надолго" - стали предметом самых оживленных дискуссий в эмигрантской среде. В том факте, что 1 июня 1921 г. в Москве открылось отделение редакции эмигрантской газеты "Накануне", видели политическое и культурное продолжение нэпа.
С надеждами на возрождение исконной, крестьянской России, предпосылкой которого стала новая экономическая политика, и возвращался на родину И. С. Соколов-Микитов. После мелких раздоров эмигрантской групповщины, после "беззвездного неба эмигрантщины" его с особой силой тянуло на просторы отечества, приходившего в себя после кровавых снов гражданской войны.
Весьма характерна эволюция взглядов писателя. В июле 1921 года, когда эмиграция еще не осознала новизну экономической политики, Соколов-Микитов публикует в берлинской эмигрантской газете "Руль" свой знаменитый памфлет "Крик. - Вы повинны", обвиняя большевиков в беспримерной по масштабам национальной катастрофе:
"...Вы повинны в том, что довели народ до последней степени истощения и упадка духа.
Вы повинны в том, что истребили в народе чувство единения и общности, отравили людей ненавистью и нетерпимостью к ближнему. И от кого ожидаете помощи, если вы же научили людей смотреть друг на друга, как на врага, и радоваться чужому страданью" 21.
В эмигрантской среде И. С. Соколов-Микитов числился в стане непримиримых, и его неожиданный отъезд в "совдепию" в августе 1922 года поразил многих. А между тем в возвращении известного писателя была своя логика - логика национального единения, которая составляла политическую основу нэпа.
В письмах Соколова-Микитова сквозит надежда на то, что возвращающаяся к мирному быту Россия, несмотря на разорение и только что пережитый страшный голод, обретет единство и покой. Писателю казалось, что могилы по полям отечества, кровь и красных, и белых, полегших на полях гражданской войны, взывают к примирению, к единой молитве и общему труду на благо России. "Давно прошло время самохвата и озорства, нет ни "помещиков", ни "бедноты", ни "пролетариев", ни "буржуев". Несчастье многому научило людей и оброднило", - писал И. С. Соколов-Микитов из России в Берлин Алексею Толстому.
Первые впечатления вернувшегося писателя благоприятны. Его поражают богатство и разнообразие литературной жизни, кипение молодых страстей набирающей силу новой, вместе с революцией выросшей интеллигенции. "Всем нутром чувствую: правильно сделал. Врут сменовеховцы, но есть для чего в России нужно быть", - пишет он через неделю после приезда.
Удивляет обилие новых литературных талантов, имен. Россия жива, не оскудела! Он довольно быстро сближается с писателями, входящими в группу "Серапионовы братья", особенно с Константином Фединым, с которым сохранил дружбу на всю жизнь. Письма Соколова-Микитова в Берлин полны маленьких портретных зарисовок советских писателей. Эти письма служили в "Новой русской книге" большим подспорьем при подготовке обзоров послереволюционной прозы.
"Константин Федин, напечатавший пока ряд небольших рассказов "Сад" и др., писатель тонкий, явно в будущем с уклоном к академизму..."
"Сад" был удостоен первой премии на конкурсе Дома литераторов в Петрограде и принес К. Федину известность в эмиграции. Рассказ был перепечатан в литературном приложении к газете "Накануне". О нем А. М. Ремизов писал в коротенькой рецензии в "Новой русской книге": ""Сад" Федина - рассказ подгородный: нежности посолонной, а тема нынешняя". Собственно, с этого времени у К. Федина устанавливаются долгие дружеские отношения с литературными кругами русской эмиграции, вначале берлинской, затем парижской.
Городской жизни И. С. Соколов-Микитов не любил. На его вкус, в городах, особенно в столице, слишком много шумели о политике. И вообще со своими представлениями о вольности, братстве ему было трудно врасти в новую систему отношений, в которой все явственнее слышатся бюрократические мотивы. Довольно скоро писатель понимает, что в столицах ему не ужиться, ему мнится (и не без оснований), что в России даже и дышится теперь не так, как хочется. И уже терзают душу страшные сомнения: та ли это Россия, к которой он рвался, или уже другая?
"...Пробыть два дня в Москве было мученье, - пишет он А. С. Ященко в Берлин. - И только в деревне, кажется мне, умели пронести Страстные свечи и нетронутую вербу. Отказаться от России невозможно. И, Бог знает, кто прав и кто ближе к России - Бунин из Парижа или Пильняк из Коломны? В Москве о России знают меньше, чем мы знали в Берлине. Здесь так же много слепых, как и там. И самое, может быть, подлое подхалимство - описывать нынешний быт и Россию так, чтобы "начальство" не придралось. Ты заметил, что почти все теперь сбиваются на "лакейский" стиль. Попадаются книги рассказов, написанные смердяковским слогом. Писали их не Смердяковы. Но это впадение в смердяковский тон - неспроста и кое-что значит..."
Когда в 1922 году И. С. Соколов-Микитов писал это письмо, до начала "сплошной коллективизации" было еще долгих семь лет. Еще были надежды на то, что Россия сможет пойти другим, не насилием проложенным путем. Но тонкое чутье писателя, впитавшего в себя дух российской вольницы, уже уловило в воздухе тех лет признаки другой, может быть, еще более пагубной коллективизации - коллективизации интеллекта. Бродяжнический дух писателя не приемлет новой "советской демократии", в которой ему все слышнее угадываются мотивы "смердяковщины". И он бежит туда, где еще не тронутыми пластами лежала русская, изначальная жизнь: "...Уеду на дальний север, на Ледовитый океан или пойду с ружьем и сумкой по мертвым и живым душам..."
На волне нэпа вслед за И. С. Соколовым-Микитовым возвращается в Россию и один из виднейших писателей, оказавшихся в эмиграции, - Алексей Толстой, активно сотрудничавший с 1921 года в "сменовеховской" газете "Накануне".
В своем ответе Николаю Васильевичу Чайковскому, требовавшему от имени Комитета помощи писателям-эмигрантам объяснить причины его сотрудничества с "Накануне" (в эмиграции ходили слухи, что газета финансируется большевиками), Алексей Толстой изложил мотивы не только своего сотрудничества со "сменовеховской" газетой, но и, по сути дела, причины своего возвращения в Россию. Интересно, что в этом ответе явственно звучат ноты, навеянные новым политическим курсом Москвы, обоснованным Лениным на X съезде РКП(б).
Письмо было опубликовано в газете "Накануне" 14 апреля 1922 г., а через одиннадцать дней перепечатано "Известиями" с комментарием П. С. Когана "Раскол эмиграции".
Говорить о расколе было, вероятно, преувеличением, поскольку эмиграция никогда и не была единым организмом. Это было живое существо с тысячью трагических лиц и масок.
Острота и болезненная реакция Берлина, Парижа, Праги - крупнейших центров средоточия русских беженцев - на возвращение ряда известных писателей в Россию объяснялась во многом тем, что в ту пору эмиграция еще в значительной степени жила под влиянием тех политических импульсов, которые исходили из советской России. Спор эмиграции в связи с отъездом А. Толстого на родину был прежде всего спором о России. Говоря словами Г. П. Федорова, это была "тяжба о России" внутри эмиграции. Письмо и отъезд А. Толстого в Москву были не результатом "раскола эмиграции", а следствием психологической победы, которую одержал нэп как в советской, так и в эмигрантской России.
Приведу ту часть письма А. Толстого 22, где писатель мотивирует свое возвращение на родину.
"...Я представляю из себя натуральный тип русского эмигранта, то есть человека, проделавшего весь скорбный путь хождения по мукам. В эпоху великой борьбы белых и красных я был на стороне белых.
Я ненавидел большевиков физически. Я считал их разорителями русского государства, причиной всех бед. В эти годы погибли два моих брата, один зарублен, другой умер от ран, расстреляны двое моих дядей, восемь человек моих родных умерли от голода и болезней. Я сам с семьей страдал ужасно. Мне было за что ненавидеть.
Красные одолели, междоусобная война кончилась, но мы, русские эмигранты в Париже, все еще продолжали жить инерцией бывшей борьбы. Мы питались дикими слухами и фантастическими надеждами. Каждый день мы определяли новый срок, когда большевики должны пасть, - были несомненные признаки их конца. Парижская жизнь начала походить на бред. Мы бредили наяву, в трамваях, на улицах. Французы нас боялись, как сумасшедших. Строчка телеграммы, по большей части сочиняемой на месте, в редакции, приводила нас в исступление, мы покупали чемодан, чтобы ехать в вот-вот готовую пасть Москву. Мы были призраками, бродящими по великому городу. От этого постоянного столкновения воспаленной фантазии с реальностью, от этих постоянных сотрясений многие не выдерживали. Мы были просто несчастными существами, оторванными от родины, птицами, спугнутыми с родных гнезд. Быть может, когда мы вернемся в Россию, оставшиеся там начнут считаться с нами в страданьях. Наших было не меньше: мы ели горький хлеб на чужбине.
Затем наступили два события, которые одним прибавили жару в их надеждах на падение большевизма, на других повлияли совсем по-иному. Это были война с Польшей и голод в России.
Я в числе многих, многих других не мог сочувствовать полякам, завоевавшим русскую землю, не мог пожелать установления границ 72-го года или отдачи полякам Смоленска, который 400 лет назад, в точно такой же обстановке, защищал воевода Шеин от польских войск, явившихся также по русскому зову под стены города. Всей своей кровью я желал победы красным войскам. Какое противоречие... Я все еще был наполовину в призрачном состоянии, в бреду. Приспело новое испытание: апокалипсические времена русского голода. Россия вымирала. Кто был виноват? Не все ли равно - кто виноват, когда детские трупики сваливаются, как штабели дров у железнодорожных станций, когда едят человеческое мясо. Все, все мы, скопом, соборно, извечно виноваты. Но, разумеется, нашлись непримиримые; они сказали, - голод ужасен, но - с разбойниками, захватившими в России власть, мы не примиримся, - ни вагона хлеба в Россию, где этот вагон лишний день продлит власть большевиков! К счастью, таких было немного...
Наконец, третьим, чрезвычайным событием была перемена внутреннего, затем и внешнего курса русского, большевистского правительства, каковой курс утверждается бытом и законом. Каждому русскому, приезжающему с запада на восток, - в Берлин, - становится ясно еще и нижеследующее:
Представление о России, как о какой-то опустевшей, покрытой могилами, вымершей равнине, где сидят гнездами разбойники-большевики, фантастическое это представление сменяется понемногу более близким к действительности. Россия не вся вымерла и не пропала, 150 миллионов живет на ее равнинах, живет, конечно, плохо, голодно, вшиво, но, несмотря на тяжкую жизнь и голод, - не желает все же ни нашествия иностранцев, ни отдачи Смоленска, ни собственной смерти и гибели. Население России совершенно не желает считаться с тем, угодна или не угодна его линия поведения у себя в России тем или иным политическим группам, живущим вне России.
Теперь представьте, Николай Васильевич, как должен сегодня рассуждать со своей совестью русский эмигрант, например - я. Ведь рассуждать о судьбах родины и приходить к выводам совести и разума - не преступление. Так вот, мне представилось только три пути к одной цели - сохранению и утверждению русской государственности...
Первый путь: собрать армию из иностранцев, придать к ним остатки разбитых белых армий, вторгнуться через польскую и румынскую границы в пределы России и начать воевать с красными. Пойти на такое дело можно, только сказав себе: кровь убитых и замученных русских людей я беру на свою совесть. В моей совести нет достаточной емкости, чтобы вмещать в себя чужую кровь.
Второй путь: брать большевиков измором, прикармливая, однако, особенно голодающих. Путь этот так же чреват: 1) увеличением смертности в России, 2) уменьшением сопротивляемости России, как государства. Но твердой уверенности именно в том, что большевистское правительство... будет взято измором раньше, чем выморится население в России, - этой уверенности у меня нет.
Третий путь: признать реальность существования в России правительства, называемого большевистским, признать, что никакого другого правительства ни в России, ни вне России - нет. (Признать это так же, как признать, что за окном свирепая буря, хотя и хочется, стоя у окна, думать, что - майский день.) Признав, делать все, чтобы помочь последнему фазису русской революции пойти в сторону обогащения русской жизни, в сторону извлечения из революции всего доброго и справедливого и утверждения этого добра, в сторону уничтожения всего злого и несправедливого, принесенного той же революцией, и, наконец, в сторону укрепления нашей великодержавности. Я выбираю этот третий путь...
Что касается желаемой политической жизни в России, то в этом я ровно ничего не понимаю: что лучше для моей родины - учредительное собрание, или король, или что-нибудь иное? Я уверен только в одном, что форма государственной власти в России должна теперь, после четырех лет революции, вырасти из земли, из самого корня, создаться путем эмпирическим, опытным - и в этом, в опытном выборе и должны сказаться и народная мудрость, и чаяния народа. Но снова начать с прикладывания к русским зияющим ранам абстрактной, выношенной в кабинете идеи, - невозможно. Слишком много было крови, и опыта, и вивисекции".
Увы, уверенность Алексея Толстого была преждевременной: начиная с 1927 года, со времен коллективизации, перечеркнувшей собою нэп, Сталин и его подручные снова принялись выправлять Россию наждачным кругом насилия.
Ревизия политического наследия Ленина, демонтаж нэпа, с которым демократические силы и в России, и в эмиграции связывали столько надежд, постепенное вытеснение интеллигенции из общественной жизни сделали строительство мостов доверия между эмигрантской и советской Россией невозможным. Каждый шаг, каждое доброе слово в адрес эмиграции, а соответственно и доброе слово эмиграции в адрес России уже расценивается как предательство.
Глава 5
ТРЕВОГИ И ИСПЫТАНИЯ
С начала лета 1921 года до эмиграции из России стали доходить слухи о тревожных видах на урожай. Точных прогнозов никто еще дать не мог, говорили, что засуха может усугубить и без того скудное снабжение городов продовольствием. Судили о возможных политических последствиях недорода. Участники Февральской революции, во множестве оказавшиеся среди эмигрантов, вспоминали, что именно перебои со снабжением хлебом и продовольствием спустили курок Февральской революции. Люди посвященные уточняли: хлеб и продовольствие в 1917 году, накануне революции, имелись, и даже имелись в изобилии, в провинции, а трудности со снабжением Питера и Москвы были связаны с расстройством транспорта во время войны. Теперь же речь шла именно о нехватке хлеба. Год 1920-й был засушливым. Засушливым пришел и год 1921-й.
Масштабы надвигающегося на Россию нового несчастья стали очевидны к середине лета. В июле 1921 года Президиум ВЦИК обращается ко всем гражданам России с тревожной вестью: "В обширных районах засуха этого года свела на нет урожай и травы..." 1. Речь, таким образом, шла не только о хлебном недороде, но и об угрожающем положении с фуражом. Грядущая зима грозила бескормицей и людям, и скоту.
По мере того как в депешах, поступающих из Москвы, уточнялись географические границы засухи, эмиграция, среди которой было немало бывших земских деятелей, вспоминала недороды прежних лет. В Берлине в это время находился большой знаток крестьянского быта и сельскохозяйственного положения России, бывший министр земледелия во Временном правительстве В. М. Чернов. Еще будучи молодым человеком, он имел возможность наблюдать страшные картины голода в 1891 году. В своих воспоминаниях "Перед бурей", опубликованных в эмиграции, он описывает страшные холерные бунты и эпидемии, возникшие на почве голода. Тогда Чернов только что окончил гимназию в Дерпте и ехал домой на Волгу, вооруженный аттестатом зрелости. "А рядом с ним у меня была в кармане другая бумажка: свежеотпечатанная прокламация под заглавием "Письмо к голодающим крестьянам". Прокламация была изготовлена в типографии "Группа народовольцев"". В том году будущий народоволец, а позднее один из лидеров партии социалистов-революционеров имел возможность увидеть опасность идеализации народа, с одной стороны, и легкость, с которой он поддается манипулированию вожаков "с преобладанием мускульных и стихийно-волевых ресурсов над интеллектуальными", - с другой. Отчаяние населения и недовольство действиями властей во время холерных беспорядков нередко оборачивались против интеллигенции - фельдшеров и врачей, которых темные личности обвиняли в том, что их-де "подкупили баре, чтобы травить народ".
"Самоотверженная и наивная молодежь, - писал В. Чернов о народовольческой молодой интеллигенции, обожествлявшей и героизировавшей народ, - получила от жизни предметный и весьма жестокий урок - не смешивать "народ", к которому они рвались, с распыленной беспорядочной толпой, в которой на первое место выдвигались подонки и отребье городского населения" 2.
В эмигрантских спорах о судьбе отечества, разгоравшихся в связи с надвигающимся голодом, постоянно возникали страшные призраки 1891 года *. Соотнесение это стало вполне реальным, когда советские газеты обозначили географические границы неурожая 3. В значительно более поздней работе (1975 г.) советский исследователь Ю. Поляков 4 уточнил масштабы территории, пораженной голодом. Она простиралась от северного побережья Каспия, охватывая все Поволжье, бассейн реки Урал до Казани и Чебоксар, а также часть среднего течения Дона, бассейна Камы, районы Башкирии, часть Казахстана и Западной Сибири, многие районы Южной Украины.
Но тогда, в 1921 году, реальные масштабы засухи и голода эмиграцией еще не были осознаны. Возможно, что московское правительство и само еще тогда не до конца оценило масштабы надвигающейся катастрофы ** и считало, что можно будет справиться своими силами, без помощи буржуазной заграницы.
* От голода 1891 года пострадало около 1 млн. человек.
** "Большая советская энциклопедия" и 1950, и 1970 годов преуменьшает масштабы катастрофы, упоминая лишь о голоде в Поволжье.
В попытках занизить масштабы голода проявились, вероятно, и психологические факторы. До революции большевики постоянно утверждали, что голод - результат самодержавия, что единственный виновник голода и всероссийского разорения - царское правительство. Теперь не было ни самодержавия, ни царского правительства. Более того, уже не было и войны, на которую можно было бы списать все народные беды. За несколько трудных лет, прошедших после революции, при отсутствии свободной прессы население уже в значительной мере приучили верить тому, что все несчастья проистекают от происков Антанты, международной буржуазии, Деникина, Колчака, Врангеля, меньшевиков и эсеров. Но теперь меньшевики и эсеры были уничтожены политически, а их лидеры частично сосланы, частично сидели в Бутырках; белые генералы были разбиты, мировая буржуазия тоже не могла нести ответственность за резкое снижение запашки, за нежелание крестьян отдавать хлеб даром разве что теоретически. Признавать же собственные просчеты и ошибки было трудно, много труднее, чем клеймить классового врага.
Пришедшие к власти практически сразу из подполья большевики не обладали той политической гибкостью, которая подсказывает, что признание ошибки - это первый шаг к ее преодолению. Газеты информируют население о плохих видах на урожай, но в их тоне проглядывает явное стремление приуменьшить опасность. Сообщение "Виды на урожай хлеба и трав" газета "Правда" от 2 июля 1921 г. помещает на последней странице, как бы относя его к разряду второстепенных. В информации признается, что "в нынешнем году урожай хлебов будет ниже среднего за десятилетие (1905-1914)", однако сообщение выдержано в спокойном, констатирующем тоне. В другой статье, на этот раз передовой, от 22 июля уже появляется слово "голод", но и в ней слышится желание занизить масштабы бедствия и отыскать привычного "врага". В статье "Поволжье, голод и наши враги" "Правда" пишет: "Напрасно думают они, что у нас всеобщая катастрофа. Нулевой урожай в Поволжье компенсирует прекрасный урожай на Украине" 5.
Москва пытается ввести в заблуждение и заграницу, в том числе и эмиграцию. 23 июля заместитель наркома земледелия В. В. Осинский дает интервью берлинской эмигрантской газете "Новый мир": "В общем и целом надо считать, - успокаивает он, - что урожай будет средним, даже, пожалуй, чуть-чуть выше среднего".
"Правда" пытается объяснить собственному и мировому пролетариату, что постигшее страну и народ несчастье "является результатом не только засухи этого года, оно подготовлено и обусловлено прошлой историей, отсталостью нашего сельского хозяйства, неорганизованностью, низким уровнем сельскохозяйственных знаний, низкой техникой, отсталыми формами севооборота; оно усилено результатами войны и блокады, непрекращающейся борьбой против нас помещиков, капиталистов и их слуг; оно усугубляется и сейчас действиями бандитских шаек, являющихся выполнителями воли организаций, враждебных Советской России и всему трудящемуся населению".
Эти объяснения, предназначенные для "сознательных рабочих" внутри страны (ибо крестьяне в подавляющей массе не читали "Правду"), не вполне удовлетворяли критически настроенную к советской власти эмиграцию. В Берлине, Париже, Праге было достаточно русских профессоров и экономистов, в том числе и ученых-аграрников, которых классово заостренная аргументация "Правды" не могла ввести в заблуждение.
Многие из бывших революционеров, вынужденных еще при царском правительстве скрываться за границей, хорошо помнили, как из "отсталой" России на процветающий Запад им приходили прекрасные продуктовые посылки. Рядовые, не отягощенные экономическими знаниями изгнанники из России, поглядывая на свой тощий эмигрантский стол, не без грусти вспоминали богатство провинциальных рынков - будь то в Тамбове, Курске, Орле, Ростове или в городах Сибири, где "неорганизованность" и "забитость" крестьян не мешали им не только кормить себя, но и отправлять товарное зерно в центральные районы России. Экономисты - те не преминули вспомнить, что, несмотря на все перечисленные исторические изъяны русского крестьянства и низкую технику, до первой мировой войны Россия была не только среди крупнейших в мире экспортеров зерна, но и полностью обеспечивала свои города мясом и молоком. Что касается гастрономических магазинов, ресторанов и трактиров в Русских городах, то эмигранты имели полную возможность убедиться за границей, что гастрономия России, уступая, вероятно, западной в нюансах и разнообразии, по изобилию превосходила и немецкую, и французскую, и английскую. Описания быта и материального уровня населения казацких станиц в романе М. Шолохова "Тихий Дон" или крестьянского и купеческого быта в заволжских городах и селах в романах А. Мельникова-Печерского свидетельствуют о том, что для русского крестьянства жизнь не была столь безрадостной, как ее пытались, оправдывая тотальную коллективизацию, представить более поздние исследователи и бытописатели. "Антон Горемыка" был далеко не главной фигурой в русском селе.
Разумеется, часть аргументов советского правительства у эмиграции не вызывала сомнений: войны - вначале мировая, потом гражданская, растянувшиеся на семь лет, разорили многие крестьянские хозяйства, оставили их без мужчин, без тягловой силы, без скота. Были нарушены традиционные рынки, связи, в том числе с заграницей, много добра, в том числе сельскохозяйственных орудий, в условиях анархии под лозунгом "грабь награбленное" было растащено и выведено из строя.
Подтверждение этим своим оценкам эмиграция услышала из России, из уст такого авторитетнейшего и честнейшего человека, кровно связанного с историей русского демократического движения, каким был писатель В. Г. Короленко. Несколько списков его писем к А. В. Луначарскому, ходивших по рукам в России, достигло заграницы и позднее, в 1922 году, было опубликовано в Париже 6. Есть свидетельства, что письма Владимира Галактионовича читал Ленин. Однако в то время опубликовать их не сочли возможным 7. Короленко писал о страшной разрухе, нарушении всего экономического уклада в стране и как о результате - об ужасающем голоде.
"...Вы победили капитал, - писал В. Г. Короленко наркому просвещения, и он лежит теперь у ваших ног, изувеченный и разбитый. Вы не заметили только, что он соединен еще с производством такими живыми нитями, что, убив его, вы убили также производство. Радуясь своим победам над деникинцами, над Колчаком, над Юденичем и поляками, вы не заметили, что потерпели полное поражение на гораздо более обширном и важном фронте. Это тот фронт, на протяжении которого на человека со всех сторон наступают враждебные силы природы. Увлеченные односторонним разрушением капиталистического строя, не обращая внимания ни на что другое в преследовании этой своей схемы, вы довели страну до ужасного положения. Когда-то в своей книге "В голодный год" я попытался нарисовать то мрачное состояние, к которому вело самодержавие: огромные области хлебной России голодали, и голодовки усиливались. Теперь гораздо хуже, голодом поражена вся Россия, начиная со столиц, где были случаи голодной смерти на улицах. Теперь, говорят, вы успели наладить питание в Москве и Петербурге (надолго ли и какой ценой?). Но зато голод охватывает пространства гораздо большие, чем в 1891-1892 годах в провинции. И главке - вы разрушили то, что было органического в отношениях города и деревни: естественную связь обмена. Вам приходится заменять ее искусственными мерами, "принудительным отчуждением", реквизициями при помощи карательных отрядов..."
Публикация писем В. Короленко произвела гнетущее, душераздирающее впечатление на эмиграцию.
В России шепотом, с оглядкой на ухо Чрезвычайной комиссии, а в эмиграции громко, подчеркнуто громко, говорилось и о других причинах голода. Не ставя под сомнение главную причину - двухлетнюю засуху, указывали и на политические факторы, и прежде всего на ненормальные отношения с крестьянством. Мимо внимания эмигрантских публицистов не прошел тот факт, что в отношении села все чаще используется военная терминология - ведется "борьба за хлеб", на добычу продовольствия в деревню посылаются "продотряды". Хлеб не покупается, как прежде, а изымается. Крестьянин в силу введения хлебной монополии лишается привычной возможности везти плоды своего труда на рынок и продавать по рыночной цене. В телеграммах, идущих из Москвы в адрес продовольственных комиссаров, звучат жесткие императивы классового подхода: брать заложников из богачей, не останавливаться перед применением силы, беспощадно подавить... Вспоминая в 1926 году о встречах с крестьянами, которые приходили к нему с жалобами на новые порядки, вводимые комиссарами в деревне, Михаил Иванович Калинин писал о методах изъятия хлеба: "...В деревне много недовольства вызвала продразверстка, которая нередко действительно проводилась слишком жестко и необдуманно" 8.
Сопротивление крестьян мерам насильственного изъятия хлеба носило двойственный характер. С одной стороны - восстания, с другой - в значительной мере в духе широко распространенного в крестьянской России толстовского "непротивления злу насилием" - экономическое сопротивление: сокращение запашки, укосов, а следовательно, и количества скота. По свидетельству Л. Каменева, посевные площади за один только 1920 год сократились на четверть.
На максимализм мер советских властей по отношению к крестьянству эмиграция отвечала максимализмом оценок, объясняя голод прежде всего национализацией хлебной торговли, продразверсткой, то есть политикой большевистской партии по отношению к крестьянству.
Однако за острой словесной полемикой, развернувшейся в эмиграции по поводу того, кто виноват, сквозило глубокое сочувствие народу, оказавшемуся после стольких лет испытаний войной в тисках страшного голода. По мере того как из России поступали все новые и новые сведения, становилось яснее, что голод 1921 года по своим масштабам существенно превосходит голодный мор 1891 года. Советские исследователи называют число голодавших в 1891 году близким к 1 млн. Голод 1921 года охватил неизмеримо большее число людей. 11 ноября 1921 г. парижская газета "Последние новости" напечатала сообщение из Берлина, в котором приводилось страшное пророчество Максима Горького, приехавшего в Германию: "Я полагаю, что из 35 миллионов голодных большинство умрет". Новость поразила эмиграцию. До этого сообщения никто и не подозревал о том, что счет возможных жертв может идти не только на миллионы, но на десятки миллионов. Беспокойство эмиграции вполне объяснимо: ведь у большинства в советской России оставались близкие и дальние родственники, друзья.
К счастью, этот прогноз М. Горького не сбылся. Меры правительства, помощь из-за границы помогли ограничить размеры демографической катастрофы. В книге С. Н. Прокоповича "Народное хозяйство в СССР", в первом томе, со ссылкой на данные Центрального статистического управления потери от голода 1921-1922 годов оцениваются в 5053 тыс. человек. Цифра, безусловно, устрашающая. Но и она в тот год была неизвестной. А эмиграцию облетела именно та, другая, апокалипсическая цифра - 30 с лишним миллионов.
Нетрудно понять, что катастрофа такого масштаба имела не только нравственные последствия. Она не могла не повлечь последствий политических. Нынешние историки с полным основанием считают, что именно голод 1921 года дал стимул серьезным сдвигам во внутренней политике советской власти, что последствиями голода стали нэп, либерализация торговли, оживление экономических связей с заграницей и, в контексте всех этих политических перемен, новый климат духовной и культурной жизни со значительно большим допуском мнений и дискуссий, чем прежде. Но в начале лета 1921 года, когда голод только расползался по России, ни Москва, ни тем более эмиграция еще не могли представить весь масштаб его политических последствий. Эмиграция понимала, что большевики оказались перед лицом самого серьезного кризиса со времени захвата власти и что привычными военными или полувоенными мерами этот кризис не разрешить. Изымать попросту было уже нечего, так как у крестьян сплошь и рядом отобрали даже семенные запасы.
Эмигрантские газеты 1921 года полны вопросов. Как поступят большевики? К кому обратятся за помощью? Муссировался любой слух, любая вероятность, особенно с момента, когда в печать просочились сведения о том, что советское правительство начало зондировать возможность получения помощи при посредничестве международных организаций. Но кто мог дать хлеб? Западная Европа сама еще не оправилась от разорительной войны. Чаще всего взоры обращались в сторону США. Но и здесь возникло немало вопросов. Захочет ли буржуазия помогать стране, которая открыто призывает к мировой революции, к свержению капиталистов и обращается поверх голов правительств и парламентов к рабочим с призывами идти на штурм "отжившего" строя? Ведь всего два года назад, в марте 1919-го, в Москве было объявлено о создании III Интернационала. В первом номере журнала "Коммунистический Интернационал" Г. Зиновьев писал под многозначительным заголовком "Перспективы пролетарской революции": "Гражданская война зажглась во всей Европе; победа коммунизма в Германии абсолютно неизбежна; через год в Европе забудут о борьбе за коммунизм, ибо вся Европа будет коммунистической; потом начнется борьба за коммунизм в Америке, возможно, в Азии и на других континентах".
У эмиграции были сомнения и беспокойства иного, не политического, а гуманитарного характера. Вопрошали приезжих из Москвы, советских дипломатов, начавших после установления дипломатических отношений с Веймарской республикой прибывать в Берлин: будет ли в случае получения помощи из-за границы применяться кассовый подход при распределении продуктов питания? Опасались, что продовольствие будет раздаваться выборочно. По письмам из советской России здесь было хорошо известно, что большевики ввели классовый паек и учредили категории питания в зависимости от характера труда. Имелось четыре категории: рабочие тяжелого физического труда, другие рабочие и служащие, лица свободных профессий, нетрудовые элементы. К нетрудовым элементам были, в частности, отнесены кулаки, то есть самая производительная сила деревни, и интеллигенция. Еще в 1918 году "Правда" писала: "Народный комиссариат социального обеспечения подтверждает тем самым необходимость лишения пайков всех кулацких и буржуазных элементов города и деревни; полученные таким образом излишки пойдут на увеличение пайка городской и деревенской бедноты" 9.
С нетерпением ждали вестей из Москвы, явных или скрытых признаков неизбежных, с точки зрения эмиграции, политических сдвигов.
И такие вести пришли.
2 августа 1921 г. парижские газеты выходят с броскими заголовками: "Ленин обращается с просьбой о внешней помощи России, ставшей жертвой голода!"
"Владимир Ильич Ленин обратился к трудящимся развитых стран с настоятельным призывом прийти на помощь советской России, над которой нависла угроза голода вследствие катастрофически низкого урожая. Полагают, что около 21 миллиона человек вынуждены бежать из районов Волги и юга России, где не осталось достаточного количества семян даже для того, чтобы обеспечить посевы следующего года. Беженцы хлынули в Москву. Европейская печать считает, что причиной несчастья является негодная политика Советов. Американский государственный секретарь Г. Гувер предложил помощь для одного миллиона детей и инвалидов, при условии освобождения американских граждан, находящихся в заключении в России. Норвежский дипломат Нансен прибыл в Москву для организации комитета международной помощи. Кроме того, поступили сообщения о создании в Берлине комитета международной помощи трудящимся. Среди основателей этого комитета ряд всемирно известных деятелей науки и литературы, такие как Альберт Эйнштейн, Бернард Шоу, Анатоль Франс и Кати Кольвитц" 10.
Заметка сопровождалась фотографией двух босоногих, в изодранных рубищах русских детишек с вздутыми от голода животами.
Публикация произвела большое впечатление на русскую эмиграцию по целому ряду причин. Во-первых, впервые из солидных источников стали более или менее известными масштабы миграции населения, гонимого голодом. Во-вторых, личное обращение главы советского правительства к мировой общественности свидетельствовало о крайнем положении страны и о намерении принять помощь. В-третьих, удивило то, с какой готовностью отозвалось американское правительство на несчастье страны, проповедовавшей классовую войну во всемирном масштабе.
Не успели успокоиться толки в связи с этим сообщением, как из Москвы стали поступать новые, еще более поразительные новости - о том, что перед лицом всеобщего несчастья большевики разжали кулак диктатуры и позволили непартийной, некоммунистической интеллигенции - в определенных, разумеется, границах - общественную деятельность для организации помощи голодающим. Слухи были небезосновательными.
Идея совместных, с участием партийцев и беспартийных, действий для спасения голодающих родилась на проходившем в июне 1921 года в Москве седьмом Всероссийском съезде по сельскохозяйственному опытному делу. Понятно, что съехавшиеся в Москву со всей страны агрономы, сельские кооператоры, ученые-селекционеры не могли не говорить о засухе и голоде. Многие из них прибыли из районов, пораженных засухой, и были свидетелями страданий народа. О необходимости совместной государственной и общественной помощи говорил, в частности, известный кооператор М. И. Куховаренко, приехавший из Саратова. Настоящей сенсацией стало выступление на съезде министра продовольствия во Временном правительстве, известного экономиста профессора Сергея Николаевича Прокоповича *, который и предложил обратиться к советской власти с инициативой создания общественного комитета по борьбе с голодом **.
При посредничестве М. Горького, с которым жена С. Н. Прокоповича Е. Д. Кускова *** была знакома еще по Нижнему Новгороду, удалось снестись с председателем Московского Совета Львом Каменевым. Депутацию непартийных общественных деятелей пригласили в Кремль. Речь шла о возможности получения помощи из-за границы и о справедливом ее распределении среди голодающих.
* Прокопович С. Н. с 1906 года - член ЦК партии кадетов, министр Временного правительства. После Октябрьской революции преподавал в МГУ. В 1922 году выслан за границу.
** История Всероссийского комитета помощи голодающим в контексте данной книги интересна тем, что многие его деятели впоследствии были высланы из РСФСР и оказались в эмиграции.
*** Кускова Е. Д. (1873-1958) - известный общественный деятель России. Примыкала к партии кадетов, затем, с 1917 года, - к меньшевикам. Принимала участие в кооперативном движении. Активный деятель эмиграции. Умерла в Женеве.
""Верите ли Вы, Лев Борисович, что разразившейся катастрофе можно помочь внутрирусскими средствами?" - спросила Е. Д. Кускова у Каменева. "Нет, не верю", - серьезно отвечал тот"".
Есть свидетельства, что мнения в правительстве относительно целесообразности создания общественного комитета разделились. С одной стороны, было очевидным искреннее стремление непартийной общественности, далеко не однозначно относящейся к советской власти, встать выше идейных споров и сведения счетов во имя помощи попавшему в беду народу; с другой - у большевиков имелись опасения, что создается опасный прецедент пусть и ограниченного, но все же носящего политический характер сотрудничества с укрощенной, но не уничтоженной оппозицией. Ленин колеблется, проявляет озабоченность тем, чтобы поставить деятельность комитета под контроль "ячейки коммунистов", которых предполагалось ввести в комитет. Особое подозрение у главы правительства вызывает Е. Д. Кускова, родственно связанная с министром Временного правительства.
Сложный спор велся о гарантиях. Представители общественного комитета, опасаясь подвохов со стороны правительства, настаивали на официальном утверждении положения о комитете, где подробно перечислялись бы его полномочия. Наконец переговоры завершились, и 21 июля декретом ВЦИК был утвержден статус общественного Всероссийского комитета помощи голодающим (Всероспомгола) 12. Председателем комитета был назначен председатель Московского Совета Л. Каменев, его заместителем - А. Рыков. О надеждах, которые правительство возлагало на получение помощи через Всероспомгол, свидетельствует то, что в состав комитета было включено и несколько других видных большевиков: М. Литвинов, Л. Красин, Н. Семашко, А. Луначарский, А. Шляпников.
Однако "ячейка коммунистов", на создании которой настаивал В. И. Ленин, оказалась тем не менее в явном меньшинстве. Большинство составляли представители беспартийной общественности. Во Всероспомголе работали виднейшие представители русской интеллигенции - А. М. Горький, К. С. Станиславский, А. И. Сумбатов-Южин, Б. К. Зайцев, А. Л. Толстая, известные врачи - П. И. Бирюков, В. Ф. Булгаков. Широко были представлены научные круги России. Помимо президента Академии наук А. П. Карпинского и вице-президента В. А. Стеклова в комитет вошли академики П. П. Лазарев, В. Н. Ипатьев, А. В. Ферсман, Н. И. Курнаков, Н. Я. Марр, С. Ф. Ольденбург. Много сил работе в комитете отдавали А. В. Чаянов и председатель правления сельских кооперативов П. А. Садырин, крупный русский экономист Н. Д. Кондратьев *.
* Профессор Н. Д. Кондратьев с 1920 по 1928 год был руководителем Конъюнктурного института. В 1929 году вместе с А. В. Чаяновым проходил в качестве обвиняемого по сфальсифицированному процессу "Трудовой крестьянской партии".
Комитет был наделен широкими полномочиями по сбору и распределению средств, организации своих отделений на местах, устройству работ; ему разрешалось иметь свой транспорт, столовые, медицинские пункты, было разрешено издавать бюллетень, и действительно успело выйти несколько номеров. Комитет имел право принимать участие в обсуждении местными и центральными органами всех вопросов, касающихся помощи голодающим и борьбе с неурожаем. Разрешались и сношения с заграницей для сбора средств и создания там комитетов помощи. На комитет не распространялась власть Рабоче-Крестьянской инспекции.
В сущности, это был беспрецедентный в истории СССР случай предоставления такой широкой автономии общественной организации, в состав которой входили представители бывших оппозиционных большевикам партий. Можно предположить, что именно эти полномочия, на которые правительство вынуждено было согласиться под давлением чрезвычайных обстоятельств, и явились главной причиной скорого роспуска, а точнее сказать, разгона Всероспомгола.
Упоминавшийся выше видный эмигрантский публицист Михаил Осоргин, бывший одним из членов Всероспомгола и оставивший интересные свидетельства о его создании и ликвидации, вспоминает слова сотрудника ВЧК, к которому он ходил хлопотать за арестованных членов комитета: "Вы говорите, что комитет не сделал ни одного нелояльного шага. Это верно. Но он являлся центром притяжения для так называемого русского общества... Этого мы не можем допустить. Знаете, когда нераспустившуюся вербу опустят в стакан с водой, она начинает быстро распускаться. Так же быстро начал обрастать старой общественностью и комитет... Вербу надо выбросить из воды..." 13.
Теперь, спустя много десятилетий, весьма не просто восстановить реальную картину происходившего в пораженной голодом России. Так же не просто понять и истинные причины поспешного разгона Всероспомгола. Созданный решением ВЦИК, получивший широкие полномочия, разрекламированный, он просуществовал менее шести недель. 8 сентября 1921 г. "Правда" уже опубликовала сообщение об арестах ряда членов Всероспомгола. Их обвиняли в связях с "антоновщиной", в антиправительственной агитации и, нетрудно догадаться, в преступных сношениях с заграницей. Вероятно, одной из причин, побудивших правительство к срочным мерам по ликвидации комитета, было обращение Всероспомгола за помощью к патриарху Тихону. После Всезаграничного собора русских архиереев-эмигрантов в Сербии, в Карловцах Сремских (Карловацкий раскол), провозгласившего большинством в 86 голосов против одного основной задачей Русской православной церкви восстановление в России монархии 14, отношения молодого советского государства с церковью резко ухудшились. Ведь Собор открылся с благословения Святейшего патриарха. Обращение комитета к Тихону могло быть расценено правительством как вызов.
Однако, думается, реальной причиной разгона общественного комитета было, в сущности, то же, что тремя годами ранее привело к разгону Учредительного собрания, - опасение, что обузданная, лишенная политического влияния, прессы, организационных структур, но не умершая оппозиция получит в лице комитета помощи голодающим организационную форму, с которой при полной дискредитации "военного коммунизма" невозможно будет не считаться. Имелся и еще один аспект: за годы "военного коммунизма" успели в значительной мере сложиться и определенный стиль руководства, который ныне мы называем "командным", и административная система, ставшая проводником командных импульсов. В эту систему уже входил и весьма разросшийся аппарат "чрезвычайных" учреждений. В той поддержке, которую Всероспомгол получил от не ликвидированных еще форм общественно-экономической деятельности, в частности от кооперативов, административная система безошибочно усмотрела вызов своему существованию. Михаил Осоргин писал во "Временах": "Нескольких дней оказалось достаточно, чтобы в голодные губернии отправились поезда картофеля, тонны ржи, возы овощей - из центра и Сибири, как в кассу общественного комитета потекли отовсюду деньги, которых не хотели дать комитету официальному *. Огромная работа была произведена разбитыми, но еще не вполне уничтоженными кооперативами, и общественный комитет, никакой властью не облеченный, опиравшийся лишь на нравственный авторитет образовавших его лиц **, посылал всюду распоряжения, которые исполнялись с готовностью и радостно всеми силами страны..." 15.