Вечерами у нас Татьяна, она никуда и не уходила, кроме магазина. И обязательно еще кто-нибудь. Это после того, как однажды к нам зашел Павел Павлович Дмитриев: он разрешил, чтобы к маме приходили гости.
Павел Павлович сидел за столом, пил чай. Громко и весело говорил:
– Вы, наверно, думаете, Валентина Ивановна, что я пришел к вам как врач к больной? Нет и нет! Приехал с другого конца города… Кстати: отличную квартиру мы получили, отличную!
– Да знаю-знаю, – отвечала мама, будто своему ученику.
– А вот, молодые люди! – Он поглядел на нас с Татьяной. – Ваш уважаемый однокашник, а мой – сын, средненько, знаете ли, сдает экзамены в политехнический средненько! И это – при нынешнем конкурсе, а?
– Лоботряс! – отвечала мама. – Жалко, не попался он мне в десятом классе.
– Вот-вот! – говорил Павел Павлович. – А я о чем жалею?! – И вдруг совсем по-другому спросил меня: – А ты документы подал? – Я кивнул. – В политехнический? – Я кивнул. – На собеседовании был? – Я кивнул, хотя еще и не был. – Все в порядке? – Я кивнул; а он сказал уже снова громко и весело: – А мой Вениамин?!. Кстати, Валентина Ивановна, в вашей педагогической практике не было случая, чтобы родители жалели о том имени, которое дали при рождении своему ребенку?
– Как же, как же! – в тон ему отвечала мама.
– Ве-ни-амин! – по складам выговорил он. – Теперь мне понятно, почему у него успехи средненькие! Ну, спасибо за чай, поеду скорей домой, буду пороть его как Сидорову козу: возможно, еще наверстаю упущенное, а?… – Пожал маме руку, поглядел ей в глаза, пошел из комнаты.
Мы с Татьяной вышли за ним в прихожую. Он постоял, закуривая, а из своих дверей на него смотрели Вить-Вить с Зиной. Лицо у Павла Павловича было уставшим, даже осунувшимся. Закурил, поглядел на меня, опять заулыбался:
– Режим – тот же, если гости придут – милости просим, понятно? О мировых проблемах – не рассуждать, понятно? Разговоры вести легкие, веселые, самим – носы не вешать, понятно?!. – И кивнул Пастуховым, пожал мне руку, Татьяне; в дверях обернулся, нашел глазами Татьяну, вздохнул, вышел.
– Плохо дело! – не вытерпела Зина.
– А он осматривал маму? – спросил я у Татьяны.
Она кивнула, пряча лицо.
– Веселый уж очень этот профессор, – осуждающе сказал Вить-Вить.
– Вот и я говорю, – вздохнула Зина. – Одно это уж, видать, ему и остается, что веселым быть! Ах, Валентина Ивановна, Валентина Ивановна, родная ты моя!…
Я подождал, пока Татьяна вытрет лицо, и мы пошли в комнату.
– Очень мужественный человек! – сказала мама, поглядев на нас. – Очень. – И легонько улыбнулась. Вот после этого мы с Татьяной и стали заботиться, чтобы по вечерам у нас обязательно кто-нибудь бывал. Да и заботиться не надо было: как только узнали, что к маме можно, люди сами пошли. Мы заботились только о том, чтобы маме было как-нибудь полегче в эти ее последние дни.
Я, правда, смутно помню эти дни. У меня как-то смешалось и настоящее, и прошлое, и действительность, и фантазия. И знакомые люди, и те, с которыми я только что познакомился. Вообще в мире будто сместилось что-то, он стал чуть другим в эти дни, точно контрастность всего вдруг увеличилась, как на фотоснимке, где одни детали обрисованы четко и ясно, а другие почти не видны.
Как-то пришел со смены, а у мамы сидит Дарья Трифоновна, наша учительница с первого по четвертый класс. Давным-давно они с мамой вместе начинали работать, но мама кончила институт, а Дарья Трифоновна – нет, поэтому она и сейчас преподает в начальных классах. Увидев ее, сухонькую и маленькую, я на минутку даже почувствовал привычное стеснение.
Поздоровался, Дарья Трифоновна кивнула, увлеченно вспоминая, как они с мамой начинали работать еще до войны. И странно было слышать: «А помнишь, Валька?» Или: «А он ведь так боялся тебя, Валька!…»
Приходили ребята из школы – те, что еще учатся, и те, что уже кончили, даже работают. Сначала сидели тихо, со страхом и любопытством исподтишка поглядывая на мамино белое и отекшее лицо. Но мама начинала расспрашивать их, не путая ни одного имени, четко помня, кто и где работает. И ребята, позабыв уже про мамину болезнь, говорили оживленно, даже спорили, хохотали. Мы с Татьяной организовывали быстренько чай и видели, что у мамы точно такие же глаза, какими они бывали, когда она еще работала в школе.
Однажды пришла молодая учительница математики, сна и в нашем классе преподавала, Глафира Андреевна, по-нашему – Граня. Человек она умный, но очень уж нервный. В первую очередь – из-за своих семейных обстоятельств. Поэтому сначала она была подчеркнуто-веселой, только все говорила:
– Знали бы вы, Валентина Ивановна, скольким я вам обязана!
– Ну-ну, – чуть улыбаясь, останавливала ее мама.
А потом стала рассказывать про своего мужа, он тоже математик в соседней школе, и вдруг расплакалась, горько так и беззащитно, как Светка. Я не знал, что делать, а Татьяна уже хотела увести ее, но мама сказала, чтобы это мы с Татьяной вышли. Мы посидели у Пастуховых минут сорок, наверно, пока Глафира Андреевна, уже успокоенная, почти веселая, постучала в двери, извинилась передо мной, улетела, как на крыльях. А у мамы было веселое лицо, когда мы с Татьяной вошли в комнату.
– Глупенькая еще Глаша, – сказала она.
И мне снова, как на контрастном снимке, показалась почти невидимой беда Глафиры Андреевны по сравнению с нашей.
Из нашего класса перебывали все ребята, кроме Венки и Гуся с Лямкой. Даже своих одноклассников я тоже вдруг увидел чуть по-другому. И – еще дороже мне стала мама, так по-настоящему уважительно они разговаривали и советовались с ней. Возможно, кое-кто из них даже и с родителями своими так не разговаривает!
Однажды после смены Игнат Прохорыч пошел вместе со мной. Шел, курил, разговаривал, и лицо у него было каким-то странным. Вить-Вить усиленно поддерживал разговор и в метро, и потом на улице. Только все поглядывал на меня, и я видел: никак не мог решиться пригласить Колобова к нам. Тогда я уж сам сказал:
– Может, зайдете к нам, Игнат Прохорыч, а?
– Ну что ж, – согласился он, и все лицо у него так и разгладилось.
В прихожей он приостановился, одернул пиджак, поправил воротничок рубашки, провел рукой по волосам, шепнул мне:
– Скажи Вале, что и я пришел.
Я вошел в комнату, сказал как можно беззаботнее:
– А тут со мной Игнат Прохорыч пришел.
У мамы сразу как-то метнулись глаза. Кажется, первый раз в жизни я видел ее такой.
– Ой, Танюша, – сказала она, – мне бы хоть причесаться, а?
– Выйди, – сказала мне Татьяна, – займи чем-нибудь Игната Прохорыча.
Он стоял в прихожей, а Вить-Вить с видом крайне занятого человека метался по кухне от плиты к раковине и назад.
– Сейчас, Игнат Прохорыч, – сказал я. – Мама только причешется.
– Да-да, – кивал он и вдруг посмотрел на меня пристально и вроде испуганно: – Как… Как ты сказал?
– Причешется. А что?
– Нет-нет, что ты, что ты! – И улыбнулся, стал торопливо закуривать.
Я молча топтался рядом с ним, пока он курил, все стараясь встать спиной ко мне.
– Вы уж извините, Игнат Прохорыч, – сказала Татьяна, выходя из комнаты, – Валентина Ивановна очень рада, очень, что вы пришли!
– Так я пойду, да?
– Ну конечно же.
Он медленно приоткрыл дверь, сказал: – Это я, Валя…
– Входи, входи, Игнаша. Вот видишь, как встретиться пришлось.
Я пошел в комнату, Татьяна взяла меня за руку, сказала шепотом:
– Пойдем-пойдем, погуляем.
Мы пошли в садик, сели на скамейку. Татьяна держала меня за руку и молчала. На дорожке два мальчика перебрасывали воланчик бадминтона… Старушка вела за руку девочку, ласково говорила ей: – Вот когда пойдешь в школу, тогда и научишься танцевать, а пока ты еще только смотреть можешь, как другие танцуют.
По улице прошел трамвай, а рядом с ним, как привязанный, автобус.
…Я был маленький, лежал в постели, а мама, протянув руку со своей кровати, дала мне подержать ее, и я сразу же заснул от уверенного покоя…
По дорожке сада шли парень с девушкой, улыбались и молчали.
…Мы с мамой сидели в Малом оперном на третьем ярусе, уже играли увертюру, огромный и темный, как котлован, зал затихал, только в лампочках большущей люстры еще тлели багрово волоски…
Не знаю, сколько прошло времени, только Татьяна вдруг чуть сильнее сжала мою руку, и я увидел, что мимо сада быстро идет Игнат Прохорыч, отвернувшись от нас.
Мы с Татьяной пошли домой. Мама молчала, смотрела в потолок. И улыбка застыла на ее губах…
Через день или два в обед я позвонил, как обычно, домой. Татьяна сказала:
– Я вызвала неотложку, Валентине Ивановне что-то стало хуже.
– Я сейчас приеду!
– Подожди, я у нее спрошу.
– Хорошо. – Я долго держал трубку, прижимая к уху; она была совсем мокрая.
– Знаешь, Валентина Ивановна сказала, что не надо, пройдет.
Я помолчал, спросил:
– А может, все-таки…
– Сказала, что не надо, пройдет.
– Хорошо. Татьяна всхлипнула, повесила трубку.
А когда мы с Вить-Витем приехали домой с работы, мамы уже не было… То есть она по-прежнему лежала на своей кровати, но я даже посмотреть на нее не мог. И заплакать никак не мог.
…Мама лежала в гробу. Он стоял на нашем обеденном столе, и клеенка была та же… И вообще все в комнате было то же и совсем не то.
…Мы ехали в похоронном автобусе на кладбище. Провожающих оказалось так много, что сзади образовалась вереница такси.
Мамина сестра тетя Варя приехала из Москвы, еле успела на похороны, а больше родственников у нас с мамой не оказалось: дедушка и бабушка умерли в блокаду от голода.
Потом все прощались со мной, с Татьяной, с тетей Варей. Татьяна настойчиво говорила что-то Вить-Витю, Зине, Игнату Прохорычу.
Мы оказались в квартире Татьяны, и Лена была с нами, укладывала тетю Варю в постель.
Потом я заметил, что стою у окна, вожу пальцем по стеклу, смотрю на крыши внизу. А Татьяна все говорит и говорит мне что-то. И слова, вроде, даже повторяются, говорит она ласково и настойчиво, а что -» никак не понять. Повернулся к ней.
– Я вызвала такси: нет у нас другого выхода, Иван, нет! И я в институт уже позвонила, и домой Лямкным: Кирилл Кириллович как раз в институте! – Взяла меня за руки: – Да пойми же ты, что последний день сегодня для собеседования! Ваня, ну же!
– Хорошо.
Мы приехали в политехнический, пришли в приемную комиссию. Все документы, которые надо, оказались у Татьяны: по пути мы заехали домой, я сидел в такси, а Татьяна поднялась, взяла их. Кирилла Кирилловича я узнал с трудом. А ведь и в школе его видел, и дома у Ляминых бывал. Меня он не узнал, глянул мельком, кивнул, чтобы я сел перед его столом. А сам, отложив какой-то английский журнал, стал быстро чертить мне задачу на листе бумаги. Протянул его через стол:
– Определите, пожалуйста, предельный угол, при котором этот лом еще не будет скользить по полу. – Снова взял журнал.
Я как-то автоматически поглядел на лом, – чертеж был выполнен четко, даже красиво, и стена отчетливо, и пол. Сначала показал стрелкой силу веса лома, приложенную по середине его, потом две силы трения, одна – вдоль стены у верхнего конца лома, вторая – по полу, в который упирался его нижний конец. Составил уравнение равновесия, приравнял обе части, нашел предельное значение угла. И в это время увидел маму: она стояла в классе у доски и улыбалась…
– Не спать, молодой человек! – сказал мне Лямин, взял лист с моим ответом, прочитал его, посмотрел на меня уже внимательнее: – А я нигде не мог вас видеть?
– Нет.
Если бы я сказал, как на самом деле все обстоит, он бы, возможно, начал еще меня расспрашивать, а мне пришлось бы отвечать. Да еще про маму пришлось бы сказать, и, значит, я произнес бы вслух слово «умерла», а это было не так, не так!…
– А вам никогда не приходило в голову, почему крестьяне делают оглобли телег определенной длины, ни больше, ни меньше?
– Нет.
– Ну, тогда слегка упростим задачу. – Взял новый лист бумаги, стал опять чертить на нем, протянул через стол: – Под каким углом надо приложить силу к этому телу, чтобы при равномерном его скольжении она имела наименьшее значение?
Опять эскиз был выполнен четко и аккуратно, и мне это было приятно: на плоскости лежал прямоугольник, к центру тяжести его был приложен вектор силы под некоторым углом к горизонту. А над ним еще было указано, что скорость – постоянна. Задачу можно было решить по-школьному, но путь этот был долгим, а сил у меня уже не было. Поэтому я просто составил дифференциальное уравнение движения, взял производную, приравнял ее нулю. Угол наклона силы оказался равным углу трения, это мне смутно представлялось и раньше.
И тут же снова увидел чуть обиженное лицо мамы, какое у нее бывало всегда, когда я возвращался с математического кружка: ей хотелось, чтобы я занимался гуманитарными предметами, а мне они меньше нравились. И даже на Глафиру Андреевну мама сердилась втихомолку, когда я начал с ней проходить дифференциальное и интегральное исчисления.
– Опять заснул? – спросил меня Лямин, протянул руку через стол, взял у меня листок, посмотрел на него, и тут у него лицо сделалось настоящим, а до этого было совсем, как у Лямки; вот и у Павла Павловича лицо бывает то настоящим его, то похожим на Венкино.
– Егоров? – сказал он, уже улыбаясь с любопытством.
Я кивнул.
– А почему сразу не сказал? Неудобно было?… Я кивнул.
– Или не хотел снисхождения по знакомству? Я кивнул.
– Так это же Соломина! – сказал он, глядя в сторону.
Оказалось, Татьяна сидела у стены в углу.
– Ну, Валентине Ивановне большущий привет передавай! – сказал он мне.
Я кивнул. И не потому, что мне пришлось бы рассказать о смерти мамы: пока решал эти премудрые задачи, ко мне постепенно все возвращалось и возвращалось старое, привычное, и мама снова была рядом со мной, как и раньше!… И Татьяна, молодец, ничего не сказала.
– Ну, будешь работать у меня на кафедре в студенческом научном обществе! – оживленно говорил Лямин.