Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Это наш певец, это наш гимнаст.

Может быть, это неправильно? Может быть, это портит? А может быть, только придает ребенку храбрости прямо сказать то, что думает: да, он гордится, что лучше всех поет, что он самый ловкий.

Разве не бестактнее грубо сказать: «Думаешь, раз хорошо поешь, раз у тебя отец войт [28] , так уж тебе все можно?»

Или: «Думаешь, обманул своей улыбкой?»

Или: «Ты целуешь, потому что тебе что-то надо!»

Да, это так, но ты и сам так поступаешь.

Разве не подменяешь ты памятью отсутствие собственных мыслей или способностью логически мыслить отсутствие памяти? Не стараешься добиться послушания с помощью улыбки, так как не умеешь или не любишь прибегать к угрозам? Не хочешь исправить, целуя? Разве сам ты не скрываешь своих пороков и недостатков? Почему ты лишаешь ребенка права, которым пользуешься сам, хотя и располагаешь колоссальными преимуществами возраста и власти?

У огромного большинства детей еще нет ума. У них смекалка. Локк называет смекалку обезьяной разума [29] . Чем более благоприятные условия созревания создашь ты своим воспитанникам, тем скорее твои забавные обезьянки превратятся в людей.

Когда нужно терпение

Дети опаздывающие – вот мерило терпения воспитателя.

Звонок. Непосвященные не знают, сколько нужно усилий со стороны воспитателя и сколько упорства и доброго желания со стороны детей, чтобы эта сотня по данному сигналу явилась в полном составе.

Еще только одна строка не переписанного до конца стиха, один номер в лото, одно слово неоконченного разговора, не до конца главы, а только до точки дочитанная сказка.

Уходя из класса, ты ждешь, чтобы закрыть дверь. Крича и толкаясь, летят сломя голову все, кроме одного или двух, и ты обязан ждать, пока они в последнюю минуту чего-нибудь не наденут или не вынут.

Выдаешь башмаки, пальто – то же самое.

И ты стоишь и ждешь у открытого шкафа – у лампы, чтобы ее погасить, – у ванны, чтобы спустить воду, – у стола, чтобы собрать посуду, ждешь этого одного или двух, чтобы начать или закончить какую-нибудь работу. А у них вечно то затеряется шапка перед самым уходом, то сломается перо в начале диктанта.

«Скорее! Ну, пошевеливайся!.. И долго это будет продолжаться?.. Когда же ты, наконец, соизволишь?..»

Не сердись, такими они и должны быть. Запрещение на первый взгляд не обременительное. Но борешься безрезультатно: ребята не слушаются.

Не сердись.

Мы запретили по вечерам разговаривать в спальне.

– Целый день в вашем распоряжении, могли наболтаться. А теперь спать.

Видно, что-то не позволяет подчиниться этому, казалось бы, справедливому требованию, раз ребята разговаривают вполголоса, шепотом. Стоит шум. Прикрикнешь – тишина, но ненадолго. Сегодня, завтра, вчера – то же самое. Значит, осталось только взяться за палку – применить насилие – или дознаться, в чем дело.

– О чем ты вчера разговаривал в спальне?

– Я ему рассказывал, как мы жили дома, когда еще папка живой был.

– Я у него спросил, почему поляки не любят евреев?

– Я говорил, пусть исправится, тогда вы на него не будете злиться.

– Я говорил, что, когда я вырасту большой, я поеду к эскимосам и научу их читать и строить дома.

Грубым окриком: «Тихо там» – я прервал бы эти четыре разговора.

Вместо проступка перед тобой раскрылись сокровенные думы и заботы твоих детей. В шуме и ярмарочной суете нет места тихим признаниям, печальным воспоминаниям, дружеским советам, вопросам по секрету. Тебе надоедает шум с утра и до ночи и хочется перед сном хотя бы минуту покоя – того же хотят и дети… По утрам ты запрещаешь им разговаривать до определенного часа? А что делать тому, кто проснулся раньше, кто каждый день просыпается раньше?

И в этой бесцельной борьбе за утреннюю тишину в спальне одержали победу дети, а я сделал открытие, если и не решающее, то, уж во всяком случае, первостепенного значения.

Условности против искренности

Мне часто случалось задавать детям вопросы: «Что поделываешь, что у тебя слышно, почему ты такой невеселый, как поживают твои домашние?»

И часто слышать в ответ: «Да ничего, все в порядке, я не невеселый».

Я был доволен: на то, чтобы показать ребенку, что я им интересуюсь и к нему расположен, я тратил ничтожные доли минуты. Проходя мимо, я часто гладил кого-нибудь по головке.

Через некоторое время я обратил внимание на то, что дети не любят ни эти ласки, ни вопросы. Одни отвечали нехотя, как бы с некоторым смущением; другие с холодной сдержанностью, а то и с иронической улыбкой. Раз ко мне обратился по довольно важному делу мальчик, всего минуту назад давший стандартный ответ на вопрос. От поглаживания по головке дети, в другое время нежные и чувствительные, явно уклонялись.

Признаюсь, это меня раздражало, я сердился и наконец понял. В этих привычных, небрежно брошенных вопросах ребенок не видит ни искреннего интереса, ни возможности обратиться с просьбой. Он прав: подавая целую коробку конфет, ты рассчитываешь, что гость возьмет одну и не самую большую. Ты потчуешь ребенка долей минуты, он дает тебе требуемый ответ: «Все в порядке», но, исполнив долг вежливости, остается в обиде на тебя за притворный интерес к его особе, не желая, чтобы к нему обращались, чтобы только отделаться, мимоходом.

–  Ну как, вам лучше? – спрашивает врач на обходе в больнице.

По тону голоса и движениям больной видит, что врач торопится, и нехотя отвечает:

– Спасибо, лучше.

Дети не привыкли к фальши светских условностей и, добавлю, к обычной лжи нашей разговорной речи. «Просто руки опускаются. – За обедом должно быть тихо как в церкви. – На нем все так и горит. – Что ни возьмет в руки, все ломает. – Сто раз тебе говорил, больше уже я повторять не стану».

Для ребенка все это ложь.

И как ему только не стыдно говорить, что у него руки опускаются, раз он ими все время двигает? А в церкви вовсе не тихо. Штаны не сгорели, а порвались, когда он лез через забор, и их можно заштопать. Он очень много вещей берет в руки и не ломает, а если одна и сломалась, так это с каждым может случиться. Сто раз не говорили, а самое большее пять, и еще не раз повторят.

– Ты что, оглох?

Нет, не оглох. Этот вопрос – тоже ложь.

– На глаза мне не показывайся!

И это запрещение – ложь, ведь велят же ему обедать вместе со всеми?

Сколько раз ребенок готов взбунтоваться, предпочитая получить несколько колотушек, «только бы это противное пиление кончилось!».

Быть может, убежденный в том, что воспитателей надо уважать, ребенок страдает, видя, как это уважение рассыпается в прах? Ведь насколько ребенку легче подчиняться, когда он действительно убежден в их моральном превосходстве.

Мы ввели в Доме Сирот реформу: за завтраком, обедом и ужином ребята получают хлеба сверх нормы, сколько хотят. Нельзя только разбрасывать и оставлять недоеденным. Бери столько, сколько можешь съесть. Ребята не сразу приобретают соответствующий навык, ведь для многих свежий хлеб – лакомство.

Вечер, ужин окончен, малышей послали спать.

В этот момент одна из старших девочек, откусив небольшой кусочек хлеба, демонстративно швыряет остаток порции на стол, за которым я сижу, и идет дальше, шаркая ногами. Я был так изумлен, что не нашелся ничего сказать, кроме: «Гадкая, наглая девчонка». В ответ презрительное пожатие плечами – слезы – обиженная, она направляется в спальню. Я удивился, когда застал ее вскоре в постели и уже спящей.

Несколько дней спустя я понял причину этого, казалось бы, явно нелепого поступка, когда та же самая девочка заявила, что хочет ложиться спать раньше, вместе с маленькими.

Самолюбивая, она не сразу могла решиться на такое унижение – ложиться спать вместе с малышами. И вот полусознательно или подсознательно спровоцировала меня на вспышку гнева, чтобы иметь повод обидеться, расплакаться и раньше, чем положено, лечь спать…

Несколько слов о ее шаркающей походке.

Ходила она, не поднимая ног, а везя их по полу. Некоторым детям это нравилось, и они стали ей подражать. Эта старческая походка у ребенка казалась мне неестественной, смешной, безобразной и, добавлю, какой-то неуважительной. Несколько позже я заметил, что такая походка не только естественна, но и свойственна детям в период интенсивного развития. Это походка усталых.

Когда я занимался частной практикой, я не раз спрашивал:

– А вы не заметили, что у вашего ребенка изменилась походка?

– Да, да, идет, надуется, точно принцесса какая. Ну просто беда, а иной раз и злость разбирает. Волочит ноги, словно столетняя старуха или бог весть как наработалась. Разве уже этот один пример не доказывает, как тесно связан духовный мир с его физиологической основой?

Воспитатель-врач

Как ошибаются те, кто считает, что, бросив больницу ради интерната, я предал медицину! После восьми лет работы в больнице я достаточно ясно понял, что все, что не настолько случайно, как проглоченный гвоздь или сбившая ребенка машина, можно познать лишь в результате многолетнего клинического наблюдения, и притом ежедневного, в мирные периоды благополучия, а не изредка, во время болезни-катастрофы.

Берлинская больница и немецкая медицинская литература научили меня думать о том, что мы уже знаем, и постепенно и систематически идти вперед. Париж научил меня думать о том, чего мы не знаем, но желаем, должны и будем знать.

Берлин – это будничный день, полный мелких забот и усилий. Париж – это праздник завтра с его ослепительным предчувствием, могучей надеждой, неожиданным триумфом. Силу желания, боль неведения, наслаждения поисков дал мне Париж; технику упрощений, изобретательность в мелочах, гармонию деталей я вынес из Берлина.

Великий синтез ребенка – вот о чем грезил я, когда, раскрасневшись от волнения, читал в парижской библиотеке удивительные творения французских классиков-клиницистов.

Медицине я обязан техникой исследования и дисциплиной научного мышления.

Как врач я констатирую симптомы: я вижу на коже сыпь, слышу кашель, чувствую повышение температуры, устанавливаю при помощи обоняния запах ацетона изо рта ребенка. Одни я замечаю сразу, те, что скрыты, ищу.

Как у воспитателя у меня тоже есть свои симптомы: улыбка, смех, румянец, плач, зевок, крик, вздох. Как бывает кашель сухой, с мокротой и удушливый, так бывает и плач в три ручья, в голос и почти без слез.

Симптомы я устанавливаю беззлобно. У ребенка жар, ребенок капризничает. Я стараюсь снизить температуру, устраняя по мере возможности причину, ослабляю напряжение каприза, насколько это удается, без ущерба для детской психики.

Когда я не знаю, почему мое вмешательство как врача не приносит желательного результата, я не сержусь, а ищу.

Когда я замечаю, что мое распоряжение не достигает цели и приказ не исполняется многими или одним, я не сержусь, а исследую.

Иногда на первый взгляд мелкий, ничего не значащий симптом говорит о великом законе, а изолированное явление глубоко связано с важной проблемой. Как для врача и воспитателя для меня нет мелочей: я внимательно наблюдаю то, что кажется случайным и малоценным. Легкая травма иногда разрушает хорошо устроенные послушные, но хрупкие функции организма. Микроскоп открывает в капле воды заразу, опустошающую города. Медицина показала мне чудеса терапии и чудеса человеческих усилий подсмотреть тайны природы. Работая врачом, я много раз видел, как человек умирает и с какой безжалостной силой, разрывая материнское чрево, пробивается в мир к жизни созревший плод, чтобы стать человеком.

Благодаря медицине я научился кропотливо связывать распыленные факты и противоречивые симптомы в логичную картину диагноза. И, обогащенный сознанием мощи законов природы и гения научной мысли человека, останавливаюсь перед неизвестным: ребенок.

Сердитый взгляд воспитателя, похвала, выговор, шутка, совет, поцелуй, сказка в качестве награды, словесное поощрение – вот лечебные процедуры, которые надо назначать в малых и больших дозах, чаще или реже, в зависимости от данного случая и особенностей организма.

Существуют аномалии, искривления характера, которые надо терпеливо лечить у ортофренолога.

Существует врожденная или благоприобретенная душевная анемия.

Существует врожденная слабая сопротивляемость моральной заразе.

Все это можно распознавать и лечить. Слишком поспешный и потому ошибочный диагноз и несоответствующее или чрезмерно энергичное лечение приводят к ухудшению.

Голод и пресыщение в сфере духовной жизни так же материальны, как и в жизни физической. Ребенок, изголодавшийся по советам и указаниям, поглотит их, переварит и усвоит, а перекормленный моралью – испытает тошноту.

Ребячья злость – одна из самых важных и любопытных областей.

Рассказываешь ему сказку – не слушает. Ты не понимаешь почему, но вместо того, чтобы удивиться, как естествоиспытатель, выходишь из себя, сердишься.

– Не хочешь слушать, ладно… Потом и попросишь – не расскажу.

– Ну и не надо, – отвечает ребенок.

А и не скажет, так подумает: по жесту, по выражению лица видишь, что он не нуждается в твоей сказке.

Целуя и обнимая маленького сорванца, я просил его исправиться. Мальчуган расплакался и сказал с отчаянием:

– Ну разве я виноват, господин воспитатель, что вы как раз не любите озорных, а только растяп? Вон велите-ка ему стать озорным, он тоже вас не послушает.

Его слезы не означали раскаяния. Он не протестовал против моих ласк и приторных речей, считая их заслуженным суровым наказанием за свои многочисленные прегрешения. Он только думал о своем будущем безнадежно: «Этот симпатичный, но глупый воспитатель не может понять, что я не могу быть другим. Зачем он так строго наказывает меня поцелуями, я ненавижу, когда целуют, дал бы уж лучше подзатыльник или велел бы все лето ходить в рваных штанах».

Суммируя результаты, которые дало клиническое наблюдение в больнице, я спрашиваю: а что же нам дал интернат? Ничего.

Я спрашиваю у интерната: сколько часов сна необходимо ребенку? В учебниках гигиены приводится какая-то переписываемая из книжки в книжку неизвестно кем составленная таблица. Таблица гласит, что чем ребенок старше, тем меньше нуждается в сне – ложь. В общем, дети требуют меньше сна, чем мы привыкли думать и, добавлю, чем мы бы хотели. Количество часов сна колеблется в зависимости от стадии развития, в какой находится ребенок: часто тринадцатилетние ложатся спать вместе с маленькими, а десятилетние в это время бодры и не слушаются книжных предписаний.

Тот же самый ребенок сегодня не может дождаться звонка, чтобы вскочить с постели, независимо от погоды и температуры в спальне, а через год вдруг становится вялым, просыпается с усилием, потягивается, медлит и от холода в спальне приходит в отчаяние.

Аппетит у ребенка: не ест, не хочет, отдает другим, увиливает, обманывает, только бы не есть. Проходит год: не ест, а просто пожирает – крадет из буфета булки.

А любимые и ненавистные блюда? На вопрос, какие у него два самых сильных огорчения, мальчик отвечает: «Первое, что у меня умерла мама, а второе, что меня заставляют есть горошницу».

А бывают дети, которые съедают и по три порции горохового супа.

Но разве можно говорить об индивидуальных особенностях, не зная общих законов?

А эта детская манера горбиться, когда ребята через некоторое время выпрямляются и опять сутулятся? Бледные набирают румянца и снова бледнеют. Уравновешенные становятся вдруг капризными, упрямыми, непослушными, чтобы через некоторое время опять прийти в равновесие – «исправиться».

Сколько мышьякового распутства и ортопедического надувательства исчезло бы в медицине, знай мы весны и осени развития ребенка! Да и где детей исследовать, как не в интернатах? Задача больницы – изучать болезни, резкие изменения, яркие симптомы; вся же ювелирная отделка гигиены, микронаблюдение малейших отклонений должны вестись в интернате.

Мы не знаем детей, хуже того – знаем по предрассудкам. Просто стыд берет, когда на какие-то два-три произведения, действительно писавшихся у колыбели, ссылаются все до омерзения. Просто стыд берет, когда первый попавшийся добросовестный работник становится авторитетом чуть ли не во всех вопросах. Мельчайшей детали в медицине посвящена более обширная литература, чем в педагогике целым разделам науки. Врач в интернате почетный гость, а не хозяин. Неудивительно, что кто-то съязвил, что реформа интерната – это реформа стен, а не душ.

Здесь все еще царит не изучение, а нравоучение.

Читая старые клинические работы, мы видим кропотливость исследований, которая вызывает у нас порой смех и всегда удивление: например, подсчитывалось количество сыпинок на коже при сыпных заболеваниях; врач дни и ночи не отходил от больного. Медицина теперь вправе несколько забросить клинику – возложить надежды на лабораторию. А педагогика, перескочив через клинику-интернат, сразу взялась за лабораторные работы.

Я провел в интернате каких-нибудь три года (за это время можно успеть приглядеться) и не удивляюсь, что собрал целую сокровищницу наблюдений, планов и предположений; в этом эльдорадо еще никто не был, о его существовании не знают.

Мы детей не знаем.

Границы воспитания

«Ребенок дошкольного возраста», «школьный возраст» – это полицейское деление там, где существует школьная рекрутчина. Период прорезывания молочных зубов, постоянных зубов, период полового созревания. Нечего удивляться, что при современном состоянии наблюдений за ребенком мы заметили только зубы и волосы под мышками.

Мы не умеем объяснить даже те противоречия в детском организме, которые бросаются в глаза: с одной стороны, жизнеспособность клеток, с другой – уязвимость.

С одной стороны, возбудимость, выносливость, сила; с другой – хрупкость, неуравновешенность, утомляемость. И ни врач, ни воспитатель не знают, является ли ребенок существом «неутомимым» или хронически усталым.

Сердце ребенка? Знаю. У ребенка два сердца: центральное, переутомленное и периферийное, в эластичных сосудах. Поэтому пульс так легко исчезает, но зато и легко восстанавливается. Но почему у одних детей под влиянием сильного возбуждения пульс замедленный, с перебоями, а у других учащенный и без перебоев? Почему одни бледнеют, а другие краснеют? Кто прослушивал сердце у ребят, перескочивших сто раз через веревочку? Не в том ли причина кажущейся живучести, неутомимости ребенка, что у него нет опыта расходования энергии до предела? Почему пульс у девочек под влиянием сильного возбуждения более частый, чем у мальчиков; и что это значит, когда у мальчика пульс реагирует «по-девчачьи», а у девочки – «по-мальчишески»?

Все это вопросы не интернатского врача, а интернатского врача-воспитателя.

Воспитатель говорит: «Мой метод, мой взгляд». И он вправе так говорить, даже если имеет слабую теоретическую подготовку и всего несколько лет работал.

Но пусть он докажет, что этот метод или взгляд подсказаны ему опытом работы в таких-то условиях, в такой-то области, на таком-то материале. Пусть обоснует свою позицию – приведет примеры, подкрепит аргументами. Даю ему право даже на то, что является самым трудным и рискованным: право предрекать, предсказывать, что выйдет из данного ребенка.

Но пусть его никогда не покидает сознание, что он может ошибаться. Пусть ни один из его взглядов не станет ни непререкаемым убеждением, ни убеждением навсегда. Пусть сегодняшний день всегда будет только переходом от суммы вчерашних наблюдений к завтрашней, еще большей.

Каждый вопрос и каждый факт должны рассматриваться независимо от общих воззрений. Факты противоречат друг другу, и только по количеству их там и здесь можно делать предположения об общих законах.

Только при соблюдении всех этих условий работа воспитателя не будет ни монотонной, ни безнадежной. Каждый день принесет что-либо новое, неожиданное, необыкновенное, обогатит еще одним данным.

Необычная или редкая жалоба, ложь, спор, просьба, проступок, проявление непослушания, жульничества или геройства станут для него тогда столь же ценны, как для коллекционера или ученого редкая монета, окаменелость, растение, положение звезд в небе. И только тогда он полюбит каждого ребенка разумной любовью, заинтересуется его духовной сущностью, потребностями и судьбой. Чем ближе он станет ребенку, тем больше заметит в нем черт, достойных внимания.

И в исследовании найдет и награду, и стимул к дальнейшему исследованию, к дальнейшим усилиям.

Пример:

Злая, некрасивая, приставучая девчонка. Принимает участие в игре только для того, чтобы ее расстроить. Задирает, чтобы пожаловаться, когда обидят. Проявишь внимание – наглеет. Слабое умственное развитие, стремлений нет, чувствительность отсутствует, никакого самолюбия, бедное воображение.

Я люблю ее как естествоиспытатель, который приглядывается к какому-нибудь жалконькому злому существу – и поди ж ты, уродился этакий уродец, этакая Золушка природы!

Я строго предупредил:

– Чтобы ты мне не смел вставать с постели!

И вернулся к прерванным вечерним перевязкам.

Когда через минуту в спальне раздалось тревожное: «Господин воспитатель!» – я уже знал, что это значит. Ясно, не послушался и встал, чтобы свести счеты с приятелем.

Я молча дал ему несколько шлепков по руке и, накинув ему на плечи одеяло, повел к себе в комнату.

Раньше, полгода тому назад, он упирался бы, вырывался, хватался за спинки кроватей и дверные косяки. Сегодня у него уже есть опыт нескольких неудачных попыток, и он идет. Удивительно точно размерен шаг: чуть быстрее значило бы, что сдается, чуть помедленнее – было бы уже сопротивлением. Я слегка подталкиваю его ладонью, лишь настолько, чтобы знал, что он идет недобровольно. Он идет, а на его лице тень, словно душу его окутала черная туча и вот-вот прольется ливнем.

…Стоит, опершись о стенку, опустив голову, не дрогнет.

Я кончаю мелкие процедуры: мажу йодом поцарапанный палец, вазелином – потрескавшиеся губы, капля глицерина на руки, ложка микстуры от кашля…

– Можешь идти.

Я иду следом, – а ну, как ударит по дороге? Нет, покосился только, замедлив шаг, может быть, дожидаясь, – пусть только тронет, пусть скажет: «Ага, в углу стоял!»

Дошел до своей кровати, лег, накрылся с головой одеялом, может быть, нарочно притих, чтобы я шел к себе.

Я хожу между рядами кроватей.

Малый был уже на пути к исправлению, а сегодня опять плохой день. Хлопнул дверью со зла, а дверь стеклянная. Стекло треснуло. А сказал, что это ветер, сквозняк, – я поверил.

Когда прыгали через веревочку, не хотел соблюдать очередь, а не дали, обиделся, не прыгал и всем мешал. Ребята наябедничали. Ужина не съел: не понравилась булка, а дежурный не захотел обменять.

Трудно объяснить ребятам, что ему следует больше прощать, чем им.

Шум засыпающей спальни стихает. Особенная минута, удивительно тогда легко и хорошо думается.

Моя научная работа. Кривые веса, графическое изображение развития, данные изменения роста, прогноз соматической и психической эволюции. Столько надежд – какой же результат?

А если никакого?

А разве мало с меня испытывать чувство радостной благодарности, что дети растут и крепнут? Разве уже одно это недостаточная награда за труд? Разве не вправе я бескорыстно чтить природу: пусть зеленеют всходы?

Вот журчащий ручей, вот нива, сад, шумящий листвой.

И задавать вопросы зернам колышущихся колосьев, спрашивать капли об их назначении?

К чему обкрадывать природу, пусть хранит свои тайны.

Вот спят дети. И пожалуй, у каждого есть хоть один грех: например, оборвал и не пришил пуговицу. Как все это мелко в перспективе грозного завтра, когда ошибка порой мстит за себя целой разбитой жизнью. Такие спокойные и тихие…

Куда мне вести вас? К великим идеям, высоким подвигам? Или привить лишь необходимые навыки, без которых изгоняют из общества? Но научив сохранять свое достоинство? Имею ли я право за эти жалкие крохи еды и заботы в течение нескольких лет требовать, приказывать и желать? Может быть, для любого из вас свой путь, пусть на вид самый плохой, будет единственно верным?

Тишину сонных дыханий и моих тревожных мыслей нарушает рыдание.

Я знаю этот плач, это он плачет. Сколько детей, столько видов плача: от тихого и сосредоточенного, капризного и неискреннего до крикливого и бесстыдно обнаженного.

Неприятно, когда дети плачут, но только его рыдание – сдавленное, безнадежное, зловещее – пугает. Сказать «нервный ребенок» – этого мало. Как часто, не зная существа дела, мы удовлетворяемся мудреным названием. Нервный, потому что говорит во сне, нервный, потому что чувствительный, – живой – вялый – быстро утомляющийся – не по летам развитый – progenere, как говорят французы.

Редко, но бывают дети, которые старше своих десяти лет. Эти дети несут напластования многих поколений, в их мозговых извилинах скопилась кровавая мука многих страдальческих столетий. При малейшем раздражении имеющиеся в потенции боль, скорбь, гнев, бунт прорываются наружу, оставляя впечатление несоответствия бурной реакции незначительному раздражению.

Не ребенок плачет, то плачут столетия; причитают горе да печаль не потому, что он постоял в углу, а потому, что их угнетали, гнали, притесняли, отлучали. Я поэтизирую?

Нет, просто спрашиваю, не найдя ответа.

Чувства должны быть очень напряжены, если любой пустяк может вывести из равновесия. И должны быть негативными, раз с трудом вызовешь улыбку, ясный взгляд и никогда – громкое проявление детской радости. Я подошел к нему и произнес решительным, но ласковым шепотом:

– Не плачь, ребят перебудишь.

Он притих. Я вернулся к себе. Он не заснул.

Это одинокое рыдание, подавляемое по приказу, было слишком мучительно и сиротливо.

Я встал на колени у его кровати и, не обращаясь ни к какому учебнику за словами и интонациями, заговорил монотонно, вполголоса:

–  Ты знаешь, я тебя люблю. Но я не могу тебе все позволить. Это ты разбил окно, а не ветер. Ребятам мешал играть. Не съел ужина. Хотел драться в спальне. Я не сержусь. Ты уже исправился: ты шел сам, не вырывался. Ты уже стал послушнее.

Он опять громко плачет. Успокаивание вызывает иногда прямо противоположное действие, возбуждает. Но взрыв, выигрывая в силе, теряет в продолжительности.

Мальчик заплакал в голос, чтобы через минуту затихнуть.

– Может, ты голодный? Дать тебе булку?

Последние спазмы в горле. Он уже только всхлипывает, тихо жалуясь исстрадавшейся, обиженной, наболевшей душой.

– Поцеловать тебя на сон грядущий?

Отрицательное движение головы.

– Ну, спи, спи, сынок.

Я легонько дотронулся до его головы.

– Спи.

Он уснул.

Боже, как уберечь эту впечатлительную душу, чтобы ее не залила грязь жизни?

Летние колонии

…Скажи лучше, с какими надеждами ты сюда шел, какие питал иллюзии, какие повстречал трудности, как страдал, столкнувшись с действительностью, какие делал ошибки, как, исправляя их, был вынужден отступать от общепринятых взглядов, на какие шел компромиссы…

Я многим обязан летним колониям. Здесь я впервые столкнулся с детским коллективом и на практике изучил азбуку самостоятельной педагогической работы.

Полный иллюзий, лишенный опыта, юный и сентиментальный, я думал, что, многого желая, я многого и достигну.

Я верил, что добиться любви и доверия ребячьего мирка легко; в деревне ребятам следует дать полную свободу, мой долг – быть со всеми ровным, каждый малолетний грешник, отнесись к нему хорошо, сразу раскается.

Я стремился сделать детям чердаков и подвалов их четырехнедельное пребывание в колонии «сплошной полосой веселья и радости», без единой слезы. Бедные мои милые друзья, вы, кто, как и я тогда, не может дождаться, когда наконец настанет эта минута! Мне жаль вас, если, расхоложенные с самого начала, поколебленные в самых основах, приписывая вину себе, вы не сумеете быстро восстановить душевное равновесие. Чужой опыт искушает вас, говоря: «Видишь? Не стоит! Поступай как я: заботься о собственном удобстве, не то полетишь ко всем чертям на радость завистникам, не принеся пользы детям, которым хочешь служить. Не стоит!»

Ты зависишь от людей опытных. Они, что ни говори, справляются со своим делом, а ты, сознайся искренне, стоишь, опустив руки, в недоумении.

Бедняги, как мне вас жаль!

Такая легкая и благодарная задача! У тебя тридцать детей (из ста пятидесяти) и никакой программы. Делай как знаешь. Игры, купание в речке, экскурсии, сказки – полная свобода инициативы. Экономка позаботится о еде, товарищи-воспитатели в случае чего помогут, прислуга присмотрит за порядком, деревня одарит вас прекрасными местами, солнышко – ласковыми улыбками.

Ожидая с нетерпением дня отъезда, я обдумывал отдельные второстепенные детали, не предчувствуя ближайших серьезных задач. Раздобыл граммофон и волшебный фонарь, достал фейерверки, купил про запас шашки и домино, – может быть, их не окажется среди игрушек?

Я знал, что детей придется переодеть в колонистское платье, разместить кого в спальне, кого у себя, и уж конечно, изучить фамилии и лица моих тридцати ребят, а может быть, и всех ста пятидесяти. Но я об этом совершенно не думал – сделается, мол, само собой! Думая о детях, я не задавался вопросом, кто они.

Я поддался обаянию стоявшей передо мной задачи, наивно поверив в ее легкость.

Как запомнить тридцать фамилий, подчас трудных и схожих, и тридцать лиц? Ни в одном из учебников об этом не упоминается, а без этого нет авторитета воспитателя и нельзя приступить ни к какому систематическому воспитанию.

Здесь возникают вопросы: какие дети и какие фамилии прежде всего запоминаются? Каковы индивидуальные особенности зрительной памяти воспитателя? И как все это сказывается на судьбах детей и вообще на работе воспитателя в учреждениях со значительным количеством ребят?

Опыт показывает, что одни дети запоминаются сами, других надо запоминать. Здесь нельзя полагаться на время, потому что, прежде чем наконец ты всех изучишь, ты наделаешь много ошибок, зачастую ставя себя в неловкое положение.

Скорее всего запоминаются калеки и ребята с особой приметой, необычные – очень маленькие или очень высокие, самые старшие, горбатые, рыжие, на редкость красивые или безобразные. Порой фамилия привлекает внимание воспитателя еще до того, как он увидел самого ребенка. Часто успех папирос или лекарства зависит от удачного названия или упаковки, – к сожалению, то же бывает и с людьми.

Из целого моря впечатлений мы выхватываем легче всего запоминающиеся; при оценке человеческих качеств – то, что проще всего заметить и правильно оценить.

Для ребенка, обладающего некоторыми положительными качествами или умеющего в них принарядиться, важно, конечно, чтобы его знали. Ведь мы общаемся главным образом с детьми, которых мы знаем, – даем им поручения, то есть возможность сблизиться с нами, найти общий язык, отличиться. И они чувствуют себя увереннее, ближе к нам – они уже привилегированные.

Ребенку приятнее обратиться с просьбой или вопросом к воспитателю, который его знает, да и воспитатель охотнее выслушает ребенка, о котором он слышал, кого помнит, знает в лицо. То, чего заурядному ребенку приходится добиваться, ребенку с запоминающейся внешностью или фамилией дается само собой.

Остающиеся в тени ребята, чувствуя несправедливость или, наоборот, поверив в простоте души в свою никудышность, сторонятся тебя еще больше. Теперь, желая ближе познакомиться, ты должен суметь подойти к ним. Иначе ты их лишаешь своей помощи и совета, предоставляя в конфликтах с толпой ребят собственным силам и переживаниям.

В каждой конторе, на каждой фабрике, в каждой казарме есть свои обездоленные судьбой потому лишь, что начальник незнаком с ними, не знает о них, не помнит. Так подчас пропадают зря ценные силы.

И дети, быстро приобретя опыт, ждут при первой встрече с тобой: маленький Мицкевич или Собеский [30]  – шутливого вопроса, красивенький – приветливой улыбки, а дурнушка-рыжик или Баран наперед знают, что от нового окружения жди новой беды. И если ты на красивенького, самоуверенного лишь подольше и повнимательнее взглянул, а злополучную фамилию прочел быстрее и тише, ты уже оправдал надежды первого и подтвердил опасения второго.

На основании внутренних достоинств и недостатков скорее всего познаешь вспыльчивых или надоедливых и плохо воспитанных или воспитанных лучше, чем обычно. Сами о себе дают знать, сея тревогу, проделки озорников и плаксивые визги зануд; дети из бедных семей доставляют хлопоты своим одичанием; дети из более обеспеченных семей и подхалимы привлекают внимание хорошими манерами. Будут там, наконец, и ребята проворные и себе на уме, которые силком навяжут тебе помощь, совет, справку.

И все эти дети: красивенькие, с громкой фамилией или из состоятельных семей – настойчиво требуют, чтобы я признал их и выдвинул на первый план из серой толпы, которая должна остаться в тени, и удивляются, если я не делаю этого сразу, и возмущаются, если я этого вообще не хочу делать, и используют все способы борьбы, какие в ходу у взрослых.

Молоденький князь в школе для богатых, сынишка войта в народной школе если сами не додумаются и не потребуют, так их кто-нибудь подучит – требуй, а не получил, чего хотел, мсти: «Скажи, что учитель бьет, не молился, нехорошо отзывается о начальстве, плохо учит, совсем с нами не занимается». Или испачкают тебе мелом стул, загадят уборную, устроят беспорядок во время инспекторского обхода, взбунтуют бесцветных и равнодушных и втянут в некрасивую историю самых невинных, как раз тех, кого ты желаешь оградить от обид.

Радостно ожидая дня отъезда в колонию, я по своей наивности не подозревал, сколько нужно такта и осмотрительности, чтобы овладеть грозной оравой ребят.

Я не испытывал никаких опасений и тогда, когда увидел, что некоторых я должен был по нескольку раз уговаривать не высовываться из окон вагона и не выскакивать на площадку. Уже один мальчик собирался было встать в дверях и последить, а другой записывать фамилии непослушных. Я отверг оба проекта, резко заметив:

– За собой следи, и тебе не стыдно записывать товарищей?

– Они мне не товарищи, – презрительно буркнул мальчишка.

Я по-детски возмутился.

Были и такие, которые умирали от жажды; этим я терпеливо и безрезультатно объяснял, что сразу по приезде на место они напьются молока.

Я слишком уж заботливо утешал мальчика, ревевшего потому, что его разлучили с матерью; чересчур старательно следил, как бы кто не выпал из окна, и, желая сдружиться с группой, тратил драгоценное время на пустые разговоры, вроде: «А ты уже был в деревне? А тебе жалко, что с тобой не едет младший братишка?»

Я принял от ребят деньги и открытки, стараясь поскорее покончить с этим низменным занятием: шутливо пробирая, когда кто-нибудь давал уже смятые и запачканные открытки, и с досадой успокаивая тех, кто, видя, как я бесцеремонно обращаюсь с их собственностью, предупреждал, что его открытки чистые, а сдаваемая на хранение монета новая и блестящая. Что делать с зубными щетками, которые они тоже хотели было мне отдать, я не знал: «Пускай пока побудут у вас».

Покинув с чувством облегчения поезд, я гордо констатировал, что все обошлось благополучно и все ребята налицо. Оставалась еще часть пути на лошадях.

Будь у меня крупица опыта, я мог бы предвидеть, что ребята, не предупреди их, бросятся как попало к телегам; юркие и предприимчивые захватят самые удобные места, а неуклюжие перетеряют мешки с одеждой и с этими своими несчастными зубными щетками; ребят придется пересаживать и поднимется крик и суматоха.

Порядок целиком зависит от умения предвидеть. Предвидя, я могу все предотвратить.

Отправляясь на более или менее длительную прогулку, я обязан предупредить ребят, чтобы они сходили в уборную, не то шепнут мне по секрету, что им хочется в уборную, в трамвае или на улице…

На прогулке мы подходим к колодцу с оградой. Я останавливаю ребят:

– Встаньте парами. Будете подходить к колодцу по четыре человека.

Не предупреди я, никакие усилия не помогли бы сохранить порядок. И выйдет ли драка, потопчут ли ребята газон или развалят ограду, – виноваты не дети, а неопытность воспитателя.

Все это мелочи; такой опыт при желании приобретается быстро, но отсутствие его сказывается моментально, определяя порой все дальнейшие взаимоотношения ребят и воспитателя.

Путь в колонию был для меня сущей мукой. Когда первый мальчик соскочил с телеги – надоело ехать, – мне следовало велеть ему сесть обратно, а я не сделал этого. И вот дети, проделав остаток пути частью на телегах, частью пешком, отчаянно голося, толкаясь и теряя мешки и молитвенники, возбужденные и ошеломленные, вваливаются на веранду. Ни в одном учебнике педагогики не сказано, что там, где тридцать ребят переодеваются в казенную одежду, обязательно найдутся несколько таких, кому все рубашки будут длинны или узки в плечах или в вороте.

Груды белья и верхней одежды, вертлявая разошедшаяся ребятня и отсутствие опыта у воспитателя… Переодев нескольких, и я и дети убеждаемся, что одни добрые желания не заменяют сноровки.

С нескрываемой радостью я принял помощь экономки, которая безо всяких усилий и спешки быстро управилась не только с детьми, но и с бельем (его я успел-таки перепутать). Нескольких недовольных слишком длинными рукавами, отсутствием пуговиц или тем, что широки штаны, она успокоила, обещав завтра же все уладить.

Секрет ее триумфа, а моего поражения состоял в том, что я хотел, чтобы все было к лицу, хорошо сидело и вдобавок было красиво, а она знала, что это невозможно; я занялся несколькими (остальные ждали в нетерпении), а она сразу раздала половину рубашек, малышам – самые маленькие, средним и самым большим – большие, предоставив собственной их инициативе более точную подборку по фигуре. То же со штанами и блузами. В результате ловкие и хозяйственные ребята оказались одетыми в свой размер, а нерасторопные и непрактичные – словно маленькие ярмарочные клоуны. Но – а это главное – когда позвонили к ужину, все ребята были переодеты, а их собственное платье упаковано в мешки, снабжено номерками и сдано в кладовую.

Как рассадить детей за столом?

Я не учел и эту проблему. В последнюю минуту я наспех решил, исходя из главного принципа «свобода»: пускай сидят как хотят. Я не подумал, что, в сущности, только четыре угловых места особые, а все остальные одинаковые, и, значит, из-за этих четырех мест будут ссоры, и тем крупнее, чем больше найдется на эти места любителей.

Я не учел, что споры из-за этих четырех мест будут повторяться за каждой едой, что те, кто занял их первыми, станут упорствовать, ссылаясь на право первенства, а остальные – на право равенства.

Я не учел, что при постоянной смене мест и симпатий ребята будут менять и соседей, а значит, опять ссоры при раздаче молока и супа, обладающих свойством проливаться и пропадать для еды.

Я не учел и того, что при постоянной смене мест мне будет труднее изучить ребят.

Я даже был так глуп, что предоставил детям самим выбрать себе кровати: где кто хочет. Ей-ей, если бы мне самому дали выбрать, я не знал бы, на чем остановиться. Распоряжение это было так явно нелепо, что я быстро его отменил, однако не настолько быстро, чтобы и тут не обошлось без крика и суматохи. Я уложил детей по списку и почувствовал огромное облегчение, когда наконец настала относительная тишина.

Я неясно представлял причины своего поражения, но был слишком ошеломлен, чтобы искать их источники.

Экономка в третий раз звала меня ужинать; остальные надзиратели давно покинули свои спальни.

Я считал, что в первый вечер не следует оставлять ребят одних: ребята могут перетрусить, плакать, но опытная экономка утверждала, что они устали и уснут. И как ей было не поверить? Действительно, большинство уже спало. Я ушел, но ненадолго: пришлось вернуться и сделать перевязку мальчику с рассеченным пряжкой лбом; второму воителю подбили глаз: цвет синяка менялся в течение ряда дней с красного на желтый, с желтого на черный и с черного на грязно-серый.

– Неплохо для начала сезона, – сказала экономка.

Я нашел ее замечание резким и обидным, и тем более несправедливым, что она сама уговорила меня уйти из спальни.

Следовало учесть, что если одни дети и уснут, то другие, возбужденные переменой обстановки, не смогут уснуть и, только тронь, перессорятся и передерутся. Я готовился не мирить несогласных, а утешать тоскующих и печальных, но – о диво! – тот, кто хныкал дорогой, теперь крепко спал.

Я не заметил главного: такой серьезный поступок, как драка, является грозным предзнаменованием, показывая, что мой авторитет пошатнулся уже в первый день моей незадачливой деятельности.

Добавлю, что все лицо у одного из участников драки было в оспинках; вероятно, это сыграло некоторую роль в ссоре, столь фатально закончившейся для моих радужных надежд. «Ни единой слезы» стояло в программе; а слезы были уже по дороге в колонию, и теперь – кровь.

Ночью я спал плохо. Кто-то из ребят, не привыкший спать один на узкой кровати, съехал с набитого свежей соломой матраца и с шумом свалился на пол. Кто-то то ли застонал, то ли забормотал во сне; то опять мне представилось, что мальчик с подбитым глазом может потерять зрение. Нервы были натянуты как струны.

Я проработал десять лет репетитором и не был ни юнцом, ни новичком на педагогической ниве, прочел массу книг о детской психике. Несмотря на это, я был бессилен постичь тайну коллективной души ребячьего общества. Что оно выдвигает какие-то новые требования, которые застали меня врасплох, не подлежало сомнению.

Самолюбие мое страдало, овладевала усталость, – как, уже?

Может быть, я и тешил еще себя надеждой, что после первого, как-никак исключительного, дня наступят те долгожданные, излучающие улыбку, но что делать, чтобы обеспечить себе спокойное завтра, я не знал.

Основная моя ошибка была та, что я отмахнулся с досадой от помощи прошлогоднего дежурного: на первых порах он был бы незаменим. И пусть стоял бы в дверях вагона и следил, и пусть даже записывал бы, если так у них всегда было. И пусть сказал бы, как сделать, чтобы ребята не прятали от меня деньги, и как ребята обычно сидят за столом, и как спят, и куда ходят купаться.

Анализ всех этих ошибок был бы бесконечно поучителен. К сожалению, если я и делал записи, то опуская неудачи, раны были слишком свежи и чувствительны. Теперь, четырнадцать лет спустя, я уже не помню подробностей. Знаю лишь, что ребята жаловались, что они голодные и болят ноги от хождения босиком; что на вилках песчинки и холодно без пелерин; знаю, опытный надзиратель возмущался, глядя на беспорядок и разболтанность у меня в группе, а экономка давала указания касательно благополучия моей особы, которой я, слишком усердствуя, наносил урон. Знаю, сторож жаловался, что ребята загадили лес и разрушали веранду – вытаскивали кирпичи из столбов; что моя группа, когда умывается, расходует больше всех воды, а ведь ее приходится накачивать в бак.

Наконец, на пятый или шестой вечер настало и это, самое худшее.

Ребята лежали в постели в полутемной спальне, как вдруг начался кошачий концерт.

Кто-то резко свистнул, кто-то запел, еще один залаял, зарычал, опять кто-то свистнул, и все это с некоторыми паузами, в разных углах зала.

Я понял.

А ведь у меня были сторонники среди ребят. Я беседовал с ребятами, объяснял им, обращался к ним с просьбами, встречая и понимание, и хорошее отношение. Но я не умел ни выявить, ни тем более организовать положительные элементы моей группы. И вот самолюбивые и неискренние ребята, чьи надежды я обманул, а помощь с презрением отверг, быстро стакнулись между собой, воспользовавшись моей неопытностью, и, увидя мою слабость, бросили вызов.

Я медленно ходил между кроватями; ребята, как примерные, лежали с закрытыми глазами, кое-кто даже натянул на голову одеяло – и глумились напропалую, бросали вызов, бунтовали.

У нас в гимназии был учитель, вся вина которого заключалась в том, что, слишком снисходительный, он не мог справиться с классом. С ужасом вспоминаю оргии злобных выходок, которыми мы его преследовали.

Так умеют мстить ненавистной власти лишь рабы, почуяв свою силу. И в каждой школе-деспоте всегда есть среди персонала подобная жертва, которая молча страдает, одинаково страшась начальства и детей.

За эти несколько минут, которые длились целую вечность, я пережил многое.

Так вот ответ на мое доброе отношение, энтузиазм, труд? Острая боль пронзила мое сердце. Хрустальный дворец мечты рухнул, разбившись вдребезги.

Гнев и уязвленное самолюбие: я стану посмешищем в глазах тех, кого превосхожу чувствами, кого хотел переубедить, увлечь примером, быть может, заставить себя ценить.

Я встал посреди зала и спокойно, глуховатым голосом заявил: «Поймаю, отколочу». Сердце готово было выскочить, губы прыгали. Меня прервал свист. Я схватил свистуна и выдрал за уши, а когда он было запротестовал, пригрозил вышвырнуть на веранду, где бегала спущенная на ночь с цепи собака.

Знаете, кого я ударил? Того, который свистнул всего один раз, в первый раз. Зачем он это сделал, он не умел объяснить.

Какой превосходный урок дали мне дети!

В белых перчатках, с бутоньеркой в петлице я шел к голодным, холодным и обездоленным за приятными впечатлениями и сладкими воспоминаниями. Я хотел откупиться от своих обязанностей несколькими улыбками и дешевыми фейерверками; я даже не потрудился выучить фамилии, раздать белье, позаботиться о чистоте в уборной.

Я ждал от ребят симпатии, закрывая глаза на пороки, взращенные в закутках столичной жизни.

Я думал о развлечениях, не о работе; бунт ребят показал мне отрицательные стороны радостных каникул.

И что же? Вместо того чтобы подвести итог своим ошибкам, я, обозлясь, науськал на парнишку собак.

Мои коллеги пришли сюда поневоле, ради заработка; я – ради идеи; может быть, дети почуяли фальшь и покарали.

Под вечер следующего дня один мальчик предупредил меня, что волнения повторятся и, вздумай я бить, ребята не дадутся – припасли палки.

Надлежало действовать быстро и энергично. Я поставил на окно яркую лампу и сразу, как вошел, забрал палки и отнес к себе: завтра, мол, возвращу.

Поняли ли они, что их предали, оробели ли из-за яркого света, зачеркнуло ли их планы отсутствие оружия для самообороны, – достаточно, что я победил.

Заговор, бунт, измена, репрессии – так ответила жизнь на мои мечтания.

– Завтра я с вами поговорю, – гласило грозное обещание вместо сентиментального «спокойной ночи, детки», которым я потчевал их первые вечера.

Как победитель я проявил такт.

И опять жизнь научила меня, что истоки нашего благополучия порой лежат там, где, как полагали мы, постигла нас катастрофа, что бурный кризис – часто начало выздоровления.

Я не только не потерял расположения ребят, наоборот, наше взаимное доверие возросло. Для них это был мелкий эпизод, для меня – переломное событие.

Я понял, что дети – сила, которую можно привлечь к совместной работе или оттолкнуть, сила, с которой приходится считаться. Эту истину, по странному стечению обстоятельств, я постиг благодаря палке. Проводя на другой день в лесу беседу, я впервые говорил с ребятами, а не ребятам, и говорил не о том, какими я хочу, чтобы они были, а о том, какими они сами хотят и какими могут быть. Может быть, именно тогда я впервые понял, что у детей можно многому научиться, что и дети требуют, ставят условия и делают оговорки, и имеют на то право.

Форменная одежда тяготит детей не потому, что она одинакового покроя и цвета, а потому, что часть детей из-за несоответствующей одежды испытывает физические страдания. Сапожник не учтет особенностей ноги ребенка, если зоркий воспитатель не заметит их, не поймет и не укажет. Дайте нюне удобную обувь, и он, может быть, станет подвижным и веселым. По уставу колонии дети летом должны ходить босиком – это большая радость для тех, кто и в городе ходил босым, и пытка для некоторых с исключительно нежной кожей. Малокровным и малоподвижным ребятам нужна более теплая одежда. Как отличить каприз от действительной потребности в интернате, если это нелегко сделать даже в семье? Как установить границу между тем, к чему ребенок легко привыкает, что составляет мимолетное неудобство, и тем, что является особенностью его организма, индивидуальным отличием единицы в толпе?

В интернате существует единая для всех норма сна. И тут доза сна рассчитана на среднюю детскую потребность, хотя отклонения значительны. У тебя всегда будут вечно сонные дети и такие, с которыми ты вынужден тщетно бороться за утреннюю тишину в спальне. Ведь это сущая мука для ребенка – лежать в постели и не спать, как и вставать, когда он еще сонный. Наконец, единая для всех норма питания, которая не учитывает возраст и совершенно обходит стороной различие аппетитов детей приблизительно одного возраста.

Вот откуда у нас в интернате несчастные дети, неудобно или недостаточно тепло одетые, вечно клюющие носом или, наоборот, нарушающие дисциплину в отношении сна, полуголодные и голодные.

Все это вопросы первостепенной важности, решающие в деле воспитания.

Нет более печального зрелища, чем голодные ребятишки, рвущиеся за добавкой или ссорящиеся из-за куска хлеба; нет фактора более деморализующего, чем торговля пищей.

На этой почве возникают острейшие разногласия между добросовестным воспитателем и добросовестной экономкой. Воспитатель быстро поймет, что голодающего ребенка не перевоспитаешь, голод – дурной советчик.

Родители могут сказать: «Хлеба нет» – и не потеряют из-за этого любви и уважения; воспитатель имеет право сказать так лишь в виде исключения, повторяю, лишь в виде исключения и лишь тогда, когда он сам голодает.

Разницу между обычным средним детским рационом и большим аппетитом следует восполнять хлебом – кто сколько хочет и может съесть.

Знаю, ребята станут носить хлеб в карманах, прятать под подушку, оставлять на подоконниках и топить в уборных. Так будет с неделю, при неумных воспитателях – с месяц, но не дольше. Можно наказать ребенка, который так поступает, но нельзя угрожать:

– Мы вам перестанем выдавать хлеб.

Более предусмотрительные тогда, опасаясь обещанных репрессий, станут делать запасы.

Знаю, ребята будут обжираться хлебом, а нормальная еда пойдет на помойку. Наверное, там, где неопрятно приготовленная невкусная пища столкнется с не вконец изголодавшимися ребятами, она будет вынуждена отступить перед не слишком заманчивым, но и не противным вчерашним хлебом.

Знаю, объестся тот или другой дуралей – заботы, волнения; но, верьте мне, он это сделает раз, другой – не больше; не имеют опыта лишь те, за кем слишком следят.

Несогласия будут даже там, где между экономкой и надзирателями царит полная гармония. Если дети сыты, часть приготовленной еды иногда остается. Жаркий день, спешка из-за экскурсии, чуть подгорело молоко – а уж экономка с попреками:

– Половина каши не съедена, а вот хлеб, который нашли под верандой…

Пусть воспитатель выпьет для примера полный стакан подгорелого молока; пусть предупредит ребят, что, если они не съедят суп, прогулки не будет; и пусть дает хлеба вволю, но небольшими кусками; пусть посчитается с печалями экономки, но выдача хлеба должна остаться, нельзя капитулировать, ни на один день нельзя.

Воспитатель склонен относиться несерьезно к заботам экономки; экономка склонна видеть эту несерьезность и там, где ее нет. Но при обоюдном добром желании несогласия будут лишь такие, какие и должны быть между людьми, которые работают в одной области, но на разных участках. Надо быть тактичным, а воспитателю, который, вспылив, может забыться и сказать: «Занимайтесь лучше своими горшками и не суйтесь к детям», – я напомню, что экономка имеет полное право ответить:

– А вы вашим ребятам получше зады подтирайте, а то прачка никак белье не отстирает.

В самом деле, если экономка обязана следить за чистотой на кухне, то воспитатель и за чистотой белья. Добрая воля подскажет им правила тактичного поведения, вразумит, что оба они служат одному и тому же доброму делу.

Если только она налицо, эта добрая воля.

Дети уже сыты. Ты считаешь, что преодолел сопротивление – нет, оно лишь притаилось. Возможно, суп сегодня нарочно пересолен, а рис разварился в кисель. Возможно, порции мяса нарочно большие и, кроме того, картошки вволю, а на десерт прокисшие вишни: «пусть, мол, у него ребята расхвораются, увидит, чем это пахнет». Весь рис в помойном ведре, после соленого супа ребята набухаются воды, и крыжовник или кислое молоко довершат остальное.

Помни, юный воспитатель, если ребенок бывает изощренно жесток, он это делает бессознательно, по подсказке. Коварство же взрослого, которому ты помехой, безгранично.

Обездоленные и забытые мстят здесь за пережитые обиды. Обманутые в честолюбивых стремлениях тешат себя здесь бесконтрольной властью, требуя почета, милостиво принимая услуги, деспотично повелевая. Серые и неспособные, смиренные и лицемерные найдут здесь хлеб ценою молчания и самой грязной работы. Если ты мешаешь им, не надейся, что они уступят без долгой, упорной и яростной борьбы; слишком быстрая и легкая победа таит в себе зачатки поражения: враг ждет, когда ты устанешь, а тем временем старается усыпить твою бдительность или собрать против тебя улики. Если поздно вечером к тебе в комнату вошла молоденькая горничная с поручением от экономки, это может быть простой случайностью, а могло и иметь особую цель. Чем ты моложе и неопытнее, тем осмотрительнее ты должен поступать, осторожнее говорить и быть начеку, когда что-нибудь уж очень легко тебе дается.

Хочешь ли ты плыть по течению, подчиняясь власть имущим, опираясь на ловкачей и проныр, помыкая маленькими людьми, подавляя непокорных и непослушных; хочешь ли ты во все вникать, удовлетворять каждое справедливое требование, не допускать злоупотреблений и выслушивать жалобы, – у тебя должны быть враги, будь ты министр или скромный воспитатель. Если ты слишком рьяно, неосмотрительно и уверенно вступишь в бой, ты обожжешься разок-другой и, быть может, потеряешь охоту продолжать экспериментировать ценою душевного спокойствия, а подчас и ценою средств к существованию и всей своей будущности. Чем легкомысленнее взлет, тем опаснее падение…



Поделиться книгой:



Регистрация