Кривин Феликс Давидович
Шутки с эпиграфами
Времен минувших анекдоты
Эпиграф — короткий текст, помещаемый автором впереди своего произведения или его отдельной части и придающий своеобразное освещение основной идее произведения.
Первая любовь
Когда вас на земле много, можно проявлять и холодность, и равнодушие, но когда вас всего двое, — тут уже трудно удержаться от взаимного интереса.
Вот так встретились на земле первые двое…
— Посмотри, какие звезды, — сказала она, впервые заинтересовавшись устройством вселенной.
— Но ты лучшая из них, — сказал он, пробуя себя в поэзии.
— Такое скажешь… — смутилась она. — Они маленькие, а я вон какая большая.
— Дело не в величине, — возразил он, тем самым кладя начало будущей физике. — Величина — понятие относительное. — Он помолчал. — Хочешь, я отнесу тебя к той скале?
Он отнес ее к скале и взобрался с ней на вершину.
— Как хорошо! — вздохнула она. — Ты видел, там ручеек, он течет куда-то… Куда он течет?
— Он течет вниз, а там впадает в реку. Там есть еще ручейки… Сколько ж их там? Один, два, три, четыре…
И это было начало географии, и это было начало математики, и это было начало всех начал, как бывает всегда, когда под звездами встречаются двое…
Самый первый прирост населения
За последние девять месяцев население земли увеличилось ровно в полтора раза. Столь значительный в процентном выражении, этот прирост на деле представлял незначительную величину, беспомощную и капризную.
Это был первый на земле человек, происшедший от человека.
Он ползал на четвереньках, заглатывая по пути мелкие камешки, а родители гонялись за ним и, поймав, лупили по тому месту, где у него, как они опасались, мог вырасти хвост. Человек отрывал руки от земли, чтобы прикрыть это самое место, и тут-то родители убеждались, что только таким путем им удастся поставить сына на ноги.
На деревьях резвились ближайшие родственники. Им было безмятежно и весело, потому что от всех забот они отмахивались хвостами.
Глядя на эту развеселую жизнь, маленький человек то и дело порывался залезть на дерево, но отец всякий раз его осаживал:
— Не будь обезьяной!
А ему хотелось быть обезьяной. Потому что от обезьяны никто ничего не требует, потому что она живет, как ей вздумается, а не так, как ее принуждают. И если она сорвется с дерева, то ей будет больно только один раз, потому что никто не станет ее за это наказывать.
И маленький человек стоял, прикрывая себя руками, и тайком думал о том, что, когда он вырастет, он непременно станет обезьяной.
А земля вращалась, а солнце светило, а деревья росли, как будто ничего и не изменилось. Но стояли под деревьями три обезьяны, непохожие на других обезьян, три обезьяны, порвавшие со своим прошлым, чтобы начать на земле новую жизнь.
И эта жизнь началась тогда, когда обезьяна взяла в руки палку, чтобы воспитать подрастающее поколение.
Первое колесо
Ребенок изобрел колесо. Он взял прут, согнул его и, связав концы, покатил по дороге.
Родители сидели в пещере и разговаривали о своих первобытных делах. Потом они высунулись наружу и увидели ребенка, который бежал за своим колесом.
— Стыд и срам! — сказали родители. — Он уже изобрел колесо. Все спокойно живут без колес, только ему одному не терпится!
Ребенок взял еще один прут, согнул его, связал и приставил к первому колесу. У него получилась тележка.
— Хоть сквозь землю провались! — сказали родители. — Все у нас не как у людей.
Из соседних пещер высунулись ближние и дальние родственники. Они смотрели на ребенка и сокрушенно капали головами: в их роду еще никто не изобретал колеса.
Ребенок сказал «Ту-ту», изобретая что-то наподобие паровоза.
Он сказал «Ту-ту!» и помчался быстро, как паровоз, двумя палками чертя впереди себя рельсы.
И тогда родители не выдержали. Они поймали ребенка, вырвали у него колеса, превратили их в обыкновенные прутья и этими прутьями всыпали своему непослушному детищу. Изобретателю первого в мире колеса.
Первая библиотека
«Я, Ашшурбаналал, постиг мудрость Набу, научился читать и писать, а также стрелять и ездить на лошади…»
Клинышек да клинышек и еще клинышек… Ашшурбанапал с трудом разбирал клинописные таблички, потому что зрение его стало сдавать, да и память едва удерживала то, что он постиг за многие годы. Он не мог положиться на свою память — мог ли он положиться на память веков? И разве запомнят века, что он, Ашшубанапал, научился читать и писать, а также стрелять и ездить на лошади? Совсем не исключено, что его могут спутать с Ашшурнасирпалом. Или с Тиглатпаласаром. Или еще с кем-нибудь из ассирийских царей.
Он придвинул к себе чистую табличку,
«Я, Ашшурбанапал, царь царей, решал сложные задачи с умножением и делением, которые не сразу понятны…»
Не всякий умеет решать такие задачи. Их умеет решать лишь тот, кто постиг мудрость Набу. Тиглатпаласар не постиг мудрость Набу, поэтому он занимался ерундой, а Ашшурбаналал решал задачи с умножением и делением. Кажется, нетрудно запомнить. Но они, конечно, все перепутают.
«Я, Ашшурбанапал, усвоил знания всех мастеров…»
«Я толковал небесные явления…»
Ничего он не усвоил, ничего он не толковал. И задачи с умножением и делением ему были совсем непонятны. Что же делать, он был похож на всех ассирийских царей, он сам себя от них с трудом отличал, а каково будет его потомкам?
Но надо, чтоб отличили. (Клинышек!)
Надо, чтоб отличили. (Клинышек!)
Клинышек да клинышек и еще клинышек… Целая библиотека.
Все видавший
Дикий человек Энкиду, ты пасся вместе с газелями и воду пил вместе с волками, и сам ты был, как зверь, в клыках и шерсти, и ничего ты не видел, и ничего ты не знал, пока не встретился с Гильгамешем, Все Видавшим.
Он все видел, кроме кедровой рощи, которую охраняло чудовище Хувава, и он сказал тебе:
— Пойдем, Энкиду, вырубим эти кедры.
И ты согласился, Энкиду, потому что ты был дикий человек, потому что никогда за всю жизнь ты не срубил ни одного кедра.
Вы вырубили все кедры до одного, и роща перестала быть рощей, а страшное чудовище Хувава сидело на каком-то стволе и плакало, потому что ему было жаль этих кедров. Чудовище плакало, широко разевая свои двадцать два рта и утирая свои тридцать три носа, и оно испуганно смотрело на вас всеми своими глазами, которых ты не мог сосчитать, потому что был совершенно диким человеком. Потом оно стало собирать кедры и ставить их на места, но кедры не могли устоять, они падали, больно ударяя чудовище по ногам, и от этого оно еще больше плакало.
И тогда Гильгамеш сказал:
— Я никогда не видел, как умирают чудовища.
И ты, Энкиду, тоже не видел, а на это стоило посмотреть, и вы убили чудовище Хуваву. Но оно даже этого не почувствовало, оно и без того было убито горем из-за этих кедров или из-за каких-то других вещей, которые не могли прийти в голову тебе, дикому человеку.
Потом вы убивали много чудовищ. Среди них были огромные, как гора, и маленькие, как муха, и все они плакали из-за каких-то пустяков и не вызывали ничего, кроме досады. И еще вы убивали врагов. У вас было много врагов, и вы их всех убивали. И однажды, когда у вас уже не осталось врагов, Гильгамеш, Все Видавший, сказал:
— Я никогда не видел, как умирают друзья…
Тебе не хотелось умирать, но у Гильгамеша не было больше друзей, ты был его единственным другом. И ты повел себя, как истинный друг: ты умер, потому что он, Все Видавший, должен был все увидеть.
Если б ты не умер, Энкиду, ты увидел бы то, чего не видел никто: ты увидел бы слезы Гильгамеша. Он, герой, он, Все Видавший, плакал над тобой, как дитя, — видно, и он был тебе настоящим другом. Он стоял над тобой, как Хувава над поваленным кедром, и все время пытался поставить тебя на ноги, но ты падал, как срубленный кедр, и Гильгамеш, Все Видавший, стоял над тобой и плакал: видно, слишком много он повидал.
Но повидал он еще не все. Он видел смерть врагов и друзей, но не видел еще свою смерть, и теперь, когда умер ты, ему захотелось ее увидеть. Какая она? Что за нею? Что после нее? И он пошел за своей смертью, и он искал ее, пока не нашел…
Энкиду, дикий человек, тебе этого не понять. Ты легко пришел в жизнь и легко из нее ушел, так ничего и не успев увидеть. Но тому, кто все повидал…
Да, теперь он действительно все повидал. И если бы ты, Энкиду, встретился с ним, ему было бы что рассказать тебе, дикому человеку.
Но он не сможет ничего рассказать. Даже газели, с которыми ты пасся, даже волки, с которыми ты пил воду, знают больше, чем он… Потому что тот, кто все повидал, больше уже ничего не видит.
Азбука театра
И я четырехактные писал комедии с одиннадцати лет вплоть до двенадцати…
Актеры. Что значит свободно держаться на сцене? Это значит, держаться так, как тебе самому хочется. И как хочется автору. И как хочется режиссеру. А главное — как хочется публике, которой сегодня хочется одно, а завтра — совершенно другое.
Будка суфлерская. Суфлерская будка умышленно отвернулась от зрителей, чтобы никто не мог услышать ее секретов. И она шепчет свои секреты, шепчет свои секреты — боже мой, стоит ли так тихо шептать секреты, если они тут же провозглашаются на весь зал?
Величие зрителя. Маленький человек, потерявшийся в самом последнем ряду за колоннами, никому не был виден, но он видел себя, видел в самом центре, на сцене, в блеске софитов и юпитеров, и он там жил, любил, и страдал, и смеялся, и плакал вместе с героями.
Галерка. Настоящего зрителя искусство всегда возвышает.
Декорации. С одной стороны кулиса раскрашена и ярка, а с другой — мрачна и бесцветна. Потому что с одной стороны — гром оваций и вечный парад, а с другой — свои закулисные будни.
Жен-премьер, герой-любовник, заламывал руки и метал громы и молнии. Потому что перед ним стояла его героиня, и была она хороша, и была молода и прекрасна, а в зале сидела его жена и следила в бинокль за этой сценой.
Зритель. Хочется вмешаться, хочется встать и крикнуть: — Люди, остановитесь! Опомнитесь! Что вы делаете? Но потом сам опомнишься, поудобней устроишься в кресле и продолжаешь наблюдать. Интересно, чем это кончится?
Интермедия. Между двумя длинными разговорами о морали было показано короткое действие, в котором какой-то проходимец оставил всех в дураках, чем вызвал аплодисменты публики.
Интерпретация. Петушиные песни в интерпретации соловья — это соловьиные песни. Соловьиные песни в интерпретации петуха — это петушиные песни.
Контрамарка. Любовь к театру, как и в обычном смысле любовь, иногда заменяется просто знакомством.
Котурны. Актер Н. проснулся, открыл глаза и сунул ноги в котурны, которые носил целый день и снимал, только выходя на сцену, где он очень искусно и естественно играл роль простака.
Лавры. Уходя из театра, каждый зритель уносит с собой по лавровому листку.
Мелодрама. Есть такие легкие драмы. Пустячные драмы. Такие мелкие драмы, какими большие драмы видятся со стороны.
Музыкальное сопровождение. Даже первая скрипка, если она слушает только себя, может испортить любую музыку.
Наличие мест. Свободное место — это место, занятое только собой.
Опера. — Смейся, паяц, над разбитой любовью! — пропел паяц, и зал засмеялся. Не смеялся только один паяц. Правда на сцене. Умирающий так естественно испустил дух, что его наградили бурей аплодисментов. И он встал, поклонился, затем снова лег и испустил дух. И так он вставал, кланялся и испускал дух, все время кланялся и испускал дух и спешил лечь и испустить дух, чтобы опять встать и опять поклониться.
Репетиция. — Коня! Коня! Полцарства за коня!
— Стоп! Не верю.
— Полцарства за коня!
— Не верю. Я не верю, что у вас есть полцарства, и не верю, что у вас нет коня.
— Но… у меня действительно нет коня…
— А полцарства у вас есть?
— Нет…
— Так какого дьявола вы здесь делаете, если сами не верите в то, что говорите?
Роли. И где-то, еще в самом начале действия, какой-то второстепенный персонаж вызвал на дуэль главного героя. Он знал, что вызывает на свою голову, потому что без главного героя в спектакле не обойтись, но он все-таки вызвал, потому что верил в свою звезду, потому что нет такого персонажа, который считал бы себя в го росте пенным.
Свет. Сцена ярко освещена, ослеплена собственным светом, а зал погружен в темноту. Но у этой темноты тысячи глаз, и она видит все, что происходит на сцене.
Театр и жизнь. Театр от жизни отличается тем, что у него всегда есть запасной выход.
Трагедия. И, вливая капли в ухо датского короля, его брат прошептал: