Подытоживая два века этнографических наблюдений в России, Д. К. Зеленин констатировал, что из всех восточных славян
Но пойдем далее. Почему-то все договорились, что Русь-Россия сильно отставала от своих западных соседок по благоустройству жизни. Мы не раз читали о том, что средневековые европейские города были, во-первых, авангардами свобод, а во-вторых, именно в них было легче жить благодаря их большему благоустройству и множеству изобретений, сделавших быт терпимее и приятнее. К свободам мы вернемся позже, пока займемся бытом.
Среди изобретений средневековой Европы нельзя не упомянуть балдахин. Почему в домах богатых людей появились балдахины? Это был способ защиты от клопов и прочих симпатичных насекомых, падавших с потолка. Антисанитария сильно содействовала их размножению. Помогали балдахины мало, ибо клопы чудно устраивались в складках. В другом конце мира — то же самое:
У нас уже шла речь о том, что дамы двора Людовика-Солнце постоянно почесывались. Но к этому надо добавить, что поскольку они, будучи пышны телом, не всюду могли дотянуться, были придуманы длинные чесалки. Их можно видеть в музеях, они из слоновой кости, часто дивной работы. В большом ходу были хитроумные блохоловки, тоже нередко высокохудожественные.
Правда — нет худа без добра, — всему этому ужасу мы обязаны появлением духов. Это действительно очень важное европейское изобретение.
Блоки и другие устройства для втаскивания тяжелых предметов через окна также не могли появиться на Руси — не было нужды в подобных устройствах. Жизнь в русских городах не толкала и к разработке разных типов междуэтажных лестниц внутри узкого жилища, которое необходимо было втиснуть между двумя соседними.
Изобретательность решает только те задачи, которые ставит жизнь. Там, где дома из дерева, чаще пожары. Именно поэтому на Руси появились сборно-разборные деревянные дома с пронумерованными деталями. Английский путешественник Уильям Кокс увидел это в 1778 году так:
Русские путешественники, попав в Европу, удивлялись: как это можно жить в каменных домах? Они находили это крайне нездоровым. (Миллионы людей во всем мире продолжают находить это по сей день.) Когда же каменные постройки стали, тем не менее, распространяться и в России, стены внутри комнат обшивали тесом, подкладывая под него мох 102.
В Европе, где дрова продавались на вес, а меха были доступны немногим, простые люди гораздо больше страдали от холода зимой, чем в России, где зимние морозы куда суровее, зато были дешевы меха и дрова.
Изобилие презирает мелочность. Там, где говядину продавали не на вес, а по глазомеру (см. выше), едва ли могла возникнуть потребность в особо точных весах. Там, где все дешево, легче прожить, а оттого меньше воров и меньше замков. Замки вплоть до петровских времен были редкостью, и не из-за недостатка мастеров. Павел Алеппский, сын антиохийского патриарха, посетивший в 1655 «железный ряд» на московском рынке, восхищается
Об условиях жизни простых людей в тесных и скученных европейских городах тоскливо даже думать. Историк Юджин Вебер, изучив эволюцию городского хозяйства Парижа и Лондона, обобщил свои выводы для широкого читателя в журнале «Нью Рипаблик» 103. Среди прочего, он описывает, как выглядел Париж в течение всего Нового времени (Средние века едва ли были веселей):
Профессия мусорщика, отмечает Вебер, появилась лишь в конце XVIII века.
Нестерпимое зловоние в районе Лувра побудило королей переселиться в Тюильри, но и там вонь была ненамного меньше.
Париж не был исключением. Такой была городская жизнь во всех странах, которые у нас ныне ласково зовут «цивилизованными», подразумевая, что такими они были всегда. Как подчеркивает Вебер,
Список городских ужасов этим не исчерпывался. Еще одна цитата из Вебера.
Да, Москва (как и другие города России) была большой деревней, но это означает, во-первых, что
Выдающийся французский патриот и «историк романтического направления» (так его аттестует «Советская историческая энциклопедия») Жюль Мишле, констатируя победу фабричного производства над ручным, писал в 1846 году:
Наверное, можно не продолжать. Совершенно очевидно, что при всех возможных (и законных) оговорках, качество жизни простых людей Руси-России, по крайней мере до Промышленной революции, было выше, чем в странах Запада. Больше было и возможностей вырваться, пусть и с опасностью для себя, из тисков социального контроля. Наличие такого рода отдушин обусловило постепенное заселение «украинных» земель вокруг ядра Русского государства. А вот, например, для английского народа, доведенного до крайности «огораживаниями» и «кровавыми законами», подобная возможность впервые открылась лишь в XVII веке, с началом заселения колоний.
Жителей исторической России (практически до 1917 года!) можно уподобить современным венесуэльцам. Они оставались счастливыми и уверенными в себе безотносительно к тому, что сегодня именуют «объективными показателями». 350 лет назад уже упомянутый здесь Адольф Лизек писал, что русский простой народ
От века к веку этот настрой менялся мало. Он продолжал преобладать даже в XIX веке. Хотя его поколебало поражение России в Крымской войне, тем не менее, когда Этнографическое бюро Императорского Русского Географического общества занялось в 1899 изучением вопроса о патриотизме простого народа (это был, по сути, социологический опрос), преобладающий тон ответов был обобщен так:
Мало ли какие иллюзии питал этот народ, скажут нам, все равно исторический опыт России — это опыт беспросветного деспотизма, отсутствия каких-либо либеральных проблесков. Что ж, проверим и этот тезис.
На конференции издательства «Посев» летом 1999 года с докладом «Европа в политической традиции России» выступил профессор Александр Янов из Нью-Йорка, специалист по русской истории XIV–XVII вв., автор книги «Тень Грозного царя» и других важных работ. Не все доклады, прозвучавшие тогда на конференции, были напечатаны в изданиях «Посева», не был напечатан и доклад Янова. Возможно, он напечатан в другом месте. Положения, развитые в докладе, настолько важны, что я не хочу подменять здесь авторский голос даже самым добросовестным пересказом. Ниже, до конца главки «Корни русского конституционализма» следуют выдержки из доклада, сделанные по расшифровке магнитофонной записи с добавлением необходимых библиографических ссылок.
А. Л. Янов констатирует, что дебют российского конституционализма относят обычно к 1730 году, когда послепетровские шляхтичи повернулась против самодержавия.
На деле, между 19 января и 25 февраля 1730 в московском обществе ходили не 3, а 13 конституционных проектов. И в этом корень беды: не смогли договориться. Когда же Анна Иоанновна разорвала «Кондиции» Верховного Тайного Совета (т. е. конституцию послепетровской России) разобщеность «верховников» помешала им воспротивиться этому.
Само их появление объясняют просто: мол, Петр прорубил окно в Европу, вот и хлынули европейские идеи. Это неверно. Еще 4 февраля 1610 г., когда конституционной монархией в Европе и не пахло, Боярская дума приняла вполне цельный, по словам Ключевского,
В основе представлений, будто все либеральное и гражданское в России проникло через петровское «окно», лежит незнание фактов. Увы, русские предреволюционные интеллигенты выросли на этих представлениях и именно их передали, уже в эмиграции — молодым тогда западным историкам России — Р. Пайпсу, братьям Рязановским и др. Ложная концепция, расцветшая на почве этих представлений, гласит: Москва вышла из-под ига Золотой Орды преемницей этой орды, свирепым «гарнизонным государством».
На деле Москва вышла из-под ига страной во многих смыслах более продвинутой, чем ее западные соседи. Эта «наследница Золотой Орды» первой в Европе поставила на повестку дня главный вопрос позднего средневековья, церковную реформацию, чья суть — в секуляризации монастырских имуществ. Московский великий князь, как и монархи Дании, Швеции и Англии, опекал еретиков-реформаторов: всем им нужно было отнять земли монастырей. Но в отличие от монархов Запада, Иван III не преследовал противящихся этому! В его царстве цвела терпимость.
Пишет Иосиф Волоцкий, вождь российских контрреформаторов:
Это прямое свидетельство, живой голос современника. Так и слышно, сколь горячи и массовы были тогда споры —
Соратник Иосифа, неистовый Геннадий, архиепископ Новгородский, включил в церковную службу анафему на
Будь в Москве «гарнизонное государство», стремились ли бы в нее люди извне? Это было бы подобно массовому бегству из стран Запада в СССР. Литва конца XV в. пребывала в расцвете сил, но из нее бежали, рискуя жизнью, в Москву. Кто требовал выдачи «отъездчиков», кто — совсем как брежневские власти — называл их изменниками («зрадцами»)? Литовцы. А кто защищал право человека выбирать страну проживания? Москвичи.
Будущие русские князья Воротынские, Вяземские, Одоевские, Вольские, Перемышльские, Новосильские, Глинские, Мезецкие — имя им легион — это все удачливые беглецы из Литвы. Были и неудачливые. В 1482-м большие литовские бояре Ольшанский, Оленкович и Бельский собрались
Великий князь литовский Александр в 1496-м пенял Ивану III:
В Москве королевских «зрадцев» привечали и измены в их побеге не видели. В 1504-м, например, перебежал в Москву Остафей Дашкович со многими дворянами. Литва требовала их высылки, ссылаясь на договор 1503 года. Москва издевательски отвечала, что в договоре речь о выдаче татей и должников, а разве великий пан таков? Напротив,
Москва твердо стояла за гражданские права! Раз беглец не учинил «шкоды», не сбежал от уголовного суда или от долгов, он для нее политический эмигрант. Принципиально и даже с либеральным пафосом настаивала она на праве личного выбора.
Но едва свершилась самодержавная революция Ивана Грозного, православные потекли вдруг на католический запад. Теперь Москва заявляет, что
Что же случилось во второй половине XVI в. в Москве? Что перевернуло уже сложившуюся культурную и политическую традицию? Примерно то же, что в 1917-м. Революция. Гражданская война. Цивилизационная катастрофа. В судорогах самодержавной революции рождалась империя и гибла досамодержавная, докрепостническая Россия. Утешает одно: ни опричный террор 1565 года, ни красный террор 1917-го не смогли извести либеральное наследие страны.
Говоря о европейской традиции России, мы говорим не о чем-то случайном, невесть откуда залетевшем, а о корневом и органичном. Эта традиция не сгорела и в огне террора, она не может сгореть пока жив русский народ. Европа — внутри России.
На определенном отрезке русской истории не мог не родиться симбиоз двух начал, либерального и абсолютистского. В письмах Ивану Грозному князь Андрей Курбский напоминает о старинных правилах отношений между князем-воителем и боярами-советниками (вольными дружинниками). Эти отношения, чаще договорные, во всяком случае нравственно обязательные и закрепленные в нормах обычного права, покоились на обычае «свободного отъезда» бояр от князя. Этот обычай служил лучшим обеспечением от княжеского произвола. Бояре просто «отъезжали» от князя, посмевшего дурно обращаться с ними. Сеньор с деспотическим характером не выживал в междукняжеских войнах. Независимость княжеских вассалов имела под собой надежное обеспечение.
В ходе превращения Руси из конгломерата княжеств в единое государство, уезжать стало «неудобно» или некуда. Тогда и возникло то, что не могло не возникнуть — симбиоз двух политических традиций,
Княжеский двор времен феодальной раздробленности был устроен так, что хозяйством управляли холопы, которые и были, как ни странно, правительственным классом. Дело вольных дружинников (бояр-советников) князя было воевать. Их участие в политике ограничивалось тем, что они (повторюсь) покидали сеньора с деспотическими замашками. В централизованном государстве, где право свободного отъезда себя исчерпало, они обрели нечто поценнее — выход на политическую арену, превратились в правительственный класс.
Уже в XIV в. Дмитрий Донской, победитель Орды, говорил перед смертью боярам:
К середине XVI в. московская политическая машина продолжала обе древние традиции, ухитрившись соединить то, что шло от уклада княжеской вотчины с тем, что шло от вольных дружинников. Дело явно двигалось к либеральной, европейской конституции, к тому самому, что всего два поколения спустя предложит стране боярин Михаил Салтыков.
Именно против такого развития, подытоживает А. Л. Янов, восстала деспотическая традиция во главе с Иваном Грозным — и надолго сокрушила его.
Итак, в «в царстве Ивана III цвела терпимость», говорит А. Л. Янов. Поскольку такие утверждения для многих пока удивительны, стоит вкратце обрисовать исторический контекст. Борьба реформации с контрреформацией была борьбой партии «нестяжателей», руководимой сперва Нилом Сорским (в миру Николай Майков), после его смерти. Вассианом Патрикеевым, а позже — кремлевским священником Сильвестром, против партии «иосифлян» во главе с Иосифом Волоцким (в миру Иван Санин) и его последователями. Победили в этой борьбе, длившейся не менее 70 лет (начиная с 1489 года), иосифляне. Сперва они блокировались с удельно-княжеской оппозицией и выступали против царской власти, стремившейся присвоить церковные земли. Они не дали царям (великим князьям) Ивану III, Василию III, Ивану IV Грозному провести «нестяжательские» решения на соборах 1503, 1531 и 1551 (Стоглавом). При этом, умело используя стремление московских государей соблюсти видимость нейтралитета по отношению к борьбе двух партий, иосифляне сумели не рассориться с властью. Более того, предложив ей помощь в борьбе со светскими феодалами, иосифляне добились ее поддержки и уступок. Нестяжатели были идейно ближе власти, но им мешала принципиальность. Так, Вассиан Патрикеев, противясь разводу и второму браку Василия III, упустил политическую выгоду для своей партии. Сильвестр в 1547 произнес обличительную речь против молодого Ивана IV. Правда, вслед за этим он был, против всякого ожидания, приближен к царю, однако не воспользовался случаем: после поражения нестяжателей (и Царя) на Стоглавом соборе сблизился с боярской оппозицией, а в 1560 удалился от двора.
Так о каком деспотическом правлении нам толкуют? Трем царям подряд, включая Ивана Грозного (правда, еще молодого), не удается провести на соборах угодные им решения, постоянно; налицо княжеская оппозиция Кремлю, не дремлет и Боярская Дума, законосовещательный орган, история которого не прерывалась с IX до начала XVIII века. Не удивлюсь, правда, если прочту в каком-нибудь новейшем школьном учебнике, что боярские думы и в отдельных княжествах, и в централизованном русском государстве ничего не решали, а содержались исключительно с целью замазать глаза Западу (хоть и относились к нему, как мы помним, «надменно, высокомерно и с презрением»).
Далее. Михаил Глебович Салтыков не был в России первым, кому пришла в голову идея ограничить царскую власть. До него, в 1606 году бояре связали выборного царя Василия Шуйского подробной «крестоцеловальной записью». То был «первый опыт построения государственного порядка на основе формального ограничения верховной власти» 116.
Документ же, который А. Л. Янов называет (условно, конечно) «конституцией Михаила Салтыкова» более известен в истории как Договор 4 февраля 1610 года об условиях избрания королевича Владислава русским царем. Договор предусматривал «не только сохранение древних прав и вольностей московского народа, но и прибавку новых… Права, ограждающие личную свободу каждого от произвола власти, здесь разработаны гораздо разностороннее, чем в записи царя Василия: все судятся по закону, никто не наказывается без суда; каждому из народа московского для науки вольно ездить в другие государства христианские; вера есть дар Божий, и ни совращать силой, ни притеснять за веру не годится; государь делит свою власть с двумя учреждениями. Земским собором и Боярской думой» 117. Земскому собору отводился «учредительный авторитет» и «законодательный почин». Боярской думе «законодательная власть»: вместе с ней государь ведет текущее законодательство, издает обыкновенные законы. «Без согласия Думы государь не вводит новых податей и вообще никаких перемен в налогах» 118.
Все это не полемика с докладом А. Л. Янова, а добавления ради полноты картины. Но есть пункт, по которому надо возразить.
Вопрос о том, каким европейским примерам надлежало следовать России (а она не следовала) — благодарный вопрос. Но сперва маленькое отступление. Читаю в «Книжном обозрении» интервью владельца нового издательства. Молодому энтузиасту присущи широкие академические интересы. Не страшась убыточности подобных затей (вопрос о зарубежных грантах умело обходится), он хочет раскрыть российскому читателю глаза на его собственную историю, выпустив переводы ценнейших и несправедливо замолчанных «у нас» работ. В списке замолчанных авторов я вижу Карла Виттфогеля и Тибора Самуэли.
Желание издать по-русски Самуэли и Виттфогеля — это примерно то же, как если бы в Англии кто-то решил сегодня перевести труд Блюмина И. Г. и Дворкина И. Н. «Миф о „народном капитализме“» (М., 1957). Книги Виттфогеля и Самуэли 119 — рыхлые науковидные фельетоны, безнадежно устаревшие задолго до своего сочинения. Оба автора уверяют, повторяя Маркса, что русская государственность плохая, и знаете почему? Потому что по природе своей татарская и (или) восточная. Возможно, вплоть до середины только что ушедшего века еще было допустимо считать подобные словосочетания очевидностями (и то лишь на самом глухом Западе), нс с тех пор многое переменилось. Если Маркс простодушно ставил знак равенства между восточным и плохим, то сегодняшнего автора непременно попросят пояснить данную мысль. Историки во всем мире давно перешагнули и забыли невежественное марксово положение об «азиатском способе производства», хотя в СССР по этому, поводу даже затевались какие-то вялые дискуссии.
Примитивный взгляд на «Восток» как на нечто единообразно-деспотическое давно уже неприличен. Можно ли одной краской «деспотизма» мазать Китай, Индию, Японию, персов, арабов? А как быть с военно-феодальными демократиями, общинными демократиями кочевников, выборными организациями жителей орошаемых земель? Кстати, если бы княжества Руси действительно восприняли золотоордынские традиции, то мы вправе были бы искать в русской политической практике после XIII века следы влияния Великой Ясы, весьма толерантного свода законов Чингиз-хана.
В любом углу мира боролись и борются одни и те же противостоящие тенденции, отливаясь в очень, похожие (как сюжеты сказок у разных народов) формы общественного устройства: вече и стортинг; русские «складнические деревни» XVI–XVII веков и Gehoferschaften Рейнской области XIV–XVIII веков; французский и японский абсолютизмы. И так далее.
Сравнивая средневековые города-республики Северной Европы, видишь, что система выборного правления в Новгороде и Пскове были заметно демократичнее, чем в близких, казалось бы, по устройству «вольных имперских городах» Германии 120. Где Запад, где Восток?
Разве параллельно с парламентаризмом в Европе не развивалось и не совершенствовалось абсолютистское полицейское государство? И коль скоро мы не ставим под сомнение европейские влияния на Россию, то вправе ли мы не замечать влияние абсолютистских примеров? Ведь Петр был младшим современником Людовика XIV. Задним числом легко говорить: из всех европейских примеров России следовало взять за образец для подражания Англию. Но разве не естественно, что, скажем, Екатерине II была ближе Пруссия (к слову, отменившая крепостное право только в 1807 году 121) или Австрия (отменявшая его постепенно между 1781 и 1848 годами), были ближе абсолютистские княжества ее родной Германии?
Почему так уж ярок должен был быть для людей XVIII века пример парламентской Англии? Надо было обладать необыкновенным политическим чутьем, чтобы уже тогда разглядеть потенциал этой модели. Ее возможности по-настоящему стали раскрываться лишь во второй половине следующего века. Да и сама Англия, чья доля в мировом промышленном производстве составляла в 1750 году всего 1,9 % (доля России равнялась 5 %, Франции-4%, германских государств в сумме — 2,9 %, Австрии — 2.9 %; зато львиная доля приходилась на Китай) 122, олицетворяла ли тогда сколько-нибудь серьезный экономический и военный успех, который заставлял бы как-то особенно пристально к ней присматриваться?
Многие авторы 123 убедительно показали, что на протяжении почти всей своей истории английский парламент оставался клубом богатых и влиятельных — менялся лишь состав клуба, вокруг чего, собственно и шла борьба. Парламент ничуть не помешал абсолютизму (согласно ряду историков, деспотизму) Тюдоров. Лишь постепенное снижение имущественного ценза с начала прошлого века и ряд избирательных реформ между 1832 и 1918 гг. (включая введение с 1874 тайного голосования на выборах; наши восторженные западники думают, что на «родине демократии» выборы были тайными и всеобщими всегда) сделали английский парламент и английскую демократию образцом в глазах мира. Но кто мог все это предвидеть за сто и двести лет?
А за триста? Что могло в 1610 г. послужить образцом для Михаила Салтыкова и Боярской Думы? Никак не английская модель. В это время на английском престоле сидел Яков I, беспощадный гонитель пуритан, который произвольно вводил налоги и принудительные займы, раздавал монопольные патенты, а главное, по семь лет не созывал парламент и даже издал трактат о том, что парламент не нужен.
Салтыков располагал куда более убедительными образцами. Посол в Польше в 1601–02, он имел перед глазами пример польской «Посольской избы» — палаты депутатов, не давшей возникнуть в Польше абсолютизму. Боюсь, правда, это не совсем то «западное влияние», которое обычно имеют в виду. Добрый пример Салтыков мог найти в устройстве чешского сейма, отлично уравновешивавшего интересы городов, панства и витязей (рыцарства) и успешно противостоявшего (опять-таки) абсолютизму. Увы, в 1620 чешские сословия были разбиты при Белой Горе баварцами, что пресекло самый удачно развивавшийся парламентаризм своего времени. Хорошее «западное влияние», не так ли? Представлять «Запад» как нечто цельное, непротиворечивое и всегда положительное — крайняя наивность.
Год смерти Салтыкова неизвестен, так что, возможно, он дожил до разгона английского парламента в 1629 году. Современникам этот разгон представлялся окончательным.
Но и это еще не все. Разве политическая традиция Европы не ведала склонности к прямой тирании? Sic volo, sic jubeo, sit pro ratione voluntas (так хочу, так велю, вместо доводов — моя воля) — этот принцип пришел не из Персии и не из Китая. Или, следуя логике Самуэли, нам следует объявить Людовика XI, Филиппа II Испанского, Оливера Кромвеля 124, Гитлера и Муссолини (а из мелких — Салаши, земляка Самуэли) — десантниками из Тартарии?
А сколько антидемократических мыслителей знала Европа, притом блестящих! Кстати, один из них, Жозеф де Местр, живя в 1802–1814 в Петербурге, оказал приютившей его стране услугу совсем не того рода, какую, согласно логике певцов Волшебного Запада, должен был ей оказать просвещенный и приятный во всех отношениях европеец. Жозеф де Местр искренне любил Россию и желал ей добра. И желая добра, вел активную интригу против М. М. Сперанского, против его проектов постепенного освобождения крестьян, против учреждения Государственной Думы. Для де Местра не было ничего страшнее демократии и разделения властей. А интриговать ему было легко — он слыл интеллектуальной звездой Европы, с ним любил беседовать сам император Александр I, к нему прислушивался министр просвещения Разумовский. В том, что в 1812 году Сперанский был отставлен, а проект Государственной Думы на 93 года положен под сукно, есть и заслуга европейца де Местра. (Как немалая заслуга в появлении у нас ленинизма принадлежит европейцу Марксу.) 125
На пороге третьего тысячелетия начинает казаться, что парламентская демократия и либерализм (об руку с социальным реформаторством) побеждают, уже почти победили, во всем мире в силу своей неотразимости. Наиболее передовые страны, дескать, встали на этот путь раньше, не столь передовые — позже, ну а самые заторможенные присоединяются уже на наших глазах. Впору воскликнуть: «Как это нет большака мировой цивилизации? Вот же он!». Когда вглядываешься в обобщенную и упрощенную даль времен, может даже померещиться, что большак был окончательно вымощен уже в XIX веке, особенно после потрясений и баррикад 1830, 1848 и 1871 годов.
Более того, если просматривать мировые события год за годом, двигаясь к современности, появляется соблазн объявить и стартовую дату: 1880 год. Ни в один предшествующий год правильные всходы не прорастали столь дружно. В этом году во Франции амнистированы коммунары и началось национальное примирение, 126 Испания уничтожила рабство на Кубе, в США президентом стал Гарфилд, победивший расиста Хэнкока, на парламентских выборах в Англии верх взяли либералы, сразу же принявшие закон об ответственности работодателя и охране труда, в Швейцарии возникло первое в мире объединение профсоюзов, Трансвааль, вчерашняя колония, провозгласил в 1880 свою независимость. Судьбоносные события, увенчавшие «революцию Мэйдзи», произошли в Японии: здесь была скопирована французская система судопроизводства, а «образцовые предприятия», создававшиеся правительством (судостроительные верфи, металлургические заводы и т. д.) было решено продать за символическую плату в частные руки. Если бы не это решение, Япония пошла бы, по сути, социалистическим путем.
Исключительно обнадеживающе развивались в 1880 дела в России. М. Лорис-Меликов предложил царю ряд смелых преобразований в сфере отношений рабочих и предпринимателей, в народном образовании, в местном самоуправлении, в паспортной системе, а главное — предложил привлекать выборных «сведущих людей» к обсуждению законов, и Александр II принял эти предложения. Кроме того, был отменен архаичный соляной налог, смягчена цензура, расширены права старообрядцев. Началась подготовка того, что историки называют «Конституцией Лорис-Меликова».
Именно в 1880 американский политик Томас Рид провозгласил: «Наконец-то весь мир убедился, что демократия — лучшее устройство человеческого общества». И добавил: «А идеальное устройство, это когда одна партия правит, а другая — следит за каждым ее шагом».
Правда, уже в следующем году Гарфилд и Александр II были убиты, Лорис-Меликов и его сторонники подали в отставку, Франция поработила Тунис, США воспретили въезд в страну желтых», а английский либерал Гладстон, забыв, как он обличал империализм и обещал самоуправление Ирландии, двинул войска в Египет и бросил в тюрьмы ирландских активистов. «Ну и что? — скажут демократические романтики, — дороги истории не бывают прямыми. Важно, куда они в конце концов приводят. Кто вспомнит, что в таком-то году прогресс временно замедлился?». И с романтиками трудно не согласиться.
Правда, XX век увидел обвалы большинства демократических режимов Европы — обвалы, под тяжестью не только внешних, но и собственных, внутренних причин. (Механизмы этих крушений блестяще показал Хуан Линц в своей книге «Крах демократических режимов» 127, написанной на опыте Европы и Латинской Америки.)
«Но и это — только частные отклонения. Демократия побеждает во всем мире, вот главное», — эти слова звучат сегодня, в 2000 году, так же горделиво, как и сто двадцать лет назад, в 1880. Но звучали ли они ровно на полпути между этими датами, в 1940 году? Нет, их было совсем не слышно, ибо демократия в Старом Свете в то время съежилась до пределов воюющей Англии и трех нейтральных стран — Швеции, Швейцарии и, с оговорками, Ирландии. И там, где люди еще имели силы и возможности что-то читать, какими неотразимыми должны были им казаться доводы авторов-современников (последних особенно много было среди французов 128), которые с полной убежденностью писали тогда — люди склонны абсолютизировать свой сегодняшний день, — что демократия всегда будет лишь забавным эпизодом, нежизнеспособной выдумкой, обреченным экспериментом! Они напоминали своим читателям о судьбах демократии в Афинах (кончившейся тиранами) и Риме (пришедшем к Калигуле и Нерону), они выводили железные закономерности, и кто бы в те дни нашел изъяны в этой логике? Человек легче верит в плохое, чем в хорошее.
Мы часто оказываемся безоружны перед учительским синдромом, почему-то снедающим некоторых иноземцев. Был свидетелем, как один примитивный даже на общечеловеческом уровне (про уровень познаний о предмете умолчу) дядя читал в Москве лекцию о нашей истории, в очень наставительном тоне, и кое-кто слушал с разинутым ртом, а то и записывал.
Другой типичный случай — это когда нашу сегодняшнюю действительность разъясняют своей аудитории, но с оглядкой на нашу. Эта оглядка чувствуется в частых вторжениях все той же назидательности. По стилю и информационной ценности основная часть материалов о России, которые я просматриваю в электронном журнале «Johnson's Russia List», живо напоминает статьи о «странах капитала» из «Правды» первой половины 50-х. Уровень конформизма пишущих прямо-таки неправдоподобен. Процитированный мной выше Д. Трисмэн никак не характерен. Впрочем, если в самой России мало кто адекватно воспринимает происходящее, что требовать от иностранцев?
Вопреки тому, что нам навязывают, у нас очень мало причин для стыда за какой бы то ни было период своей истории — как за далекое прошлое, так и за период империи. И даже за советский период — ибо 70 советских лет — это история того, как потерпели поражение все попытки навязать России коммунизм. Эта тема уже обсуждалась в данной работе.
Но радость победы над коммунизмом каким-то образом оказалась украдена у нас, и украдена довольно неожиданными людьми. «Прорабы перестройки», либеральные поэты, почтенные мыслители диссидентского извода, эстрадные экономисты (существовало и такое амплуа) — всё они твердо верили, что посткоммунистическое общество будет развиваться по плану, который они так здорово продумали (а кто-то даже составил расписание на первые 500 дней), отклонения от этого плана оскорбительны для их чувства декорума. Они проклинают живую жизнь живой страны только потому, что оказались плохими провидцами. То, что в них говорит личная обида, понятно не всем. Их слушают и ахают, им вторят.
Обида порождает тексты про неправильный народ. Он, де, вот-вот проголосует за фашистов (которых нет), а пока голосует за коммунистов (правда, по нормам Италии), он одержим имперским синдромом (неплохо бы узнать, в чем это выражается), он непригоден для гражданского общества и рыночной экономики. И так далее. Но главное — он неправильный в принципе 129.
Но вот что примечательно. Количество народоненавистников слишком велико, чтобы дело можно было свести только к обидам и обидевшимся. На страницы прессы и в эфир явно изливается латентная ненависть, до поры неосознаваемая даже самими ее носителями. Вспоминаю, как покойный Лев Гумилев на одной из своих лекций говорил о том, что во все времена и в любой стране обязательно наличествует некоторое число людей, формально принадлежащих к культуре этой страны, но воспринимающих ее враждебно. Пока эти люди более или менее рассеяны в обществе, ими, как опасностью, можно пренебречь. Сплотившись, они становятся опасны. Л. Н. Гумилев назвал это явление «антисистемой».
Похоже, в сегодняшней России мы имеем дело именно с антисистемой, к тому же в достаточно сплоченной ее версии. Приходится признать: деятельность российской антисистемы не назовешь безуспешной. На этих страницах были проанализированы многие мифы о России. Эти мифы уже давно бы умерли естественной смертью, не предпринимай антисистема неутомимые усилия по их гальванизации. Это, разумеется, гипотеза. Но она достаточно правдоподобна.
Одно из главных условий счастья (в данной главе, напомню, речь идет о счастье и качестве жизни как объектах исторического изучения) — это чувство обновления жизни и движения вперед. Такое чувство порождает уверенность, что завтра будет лучше, чем вчера. Антисистема сделала все, чтобы это чувство осталось неведомо нашему народу и достигла известного успеха. Но не будем преувеличивать ее успех.
К числу важнейших плодов последнего пятнадцатилетия можно отнести появление огромного количества смелых людей. Они возникли словно бы ниоткуда, из робкой и забитой, как тогда казалось, советской массы, при первых же признаках оттепели 1986–87 годов. Их природная смелость до того пасовала перед безликостью, перед отсутствием лица. Лицо их устрашить, как оказалось, не могло. Эти люди — и есть новая России, пусть даже еще не осознавшая свою победу.
Чтобы переломить упаднические настроения, нужно не так уж много. Прежде всего, нам нужно вспомнить себя. У тысячелетней России счастливая историческая судьба и бесценный исторический опыт, у нее достойный зависти багаж, ни одной роковой червоточины и все козыри на руках.
Конечно, наций совсем без изъянов не бывает. Наш главный изъян — привычка ныть и жаловаться по поводу и без повода — сильно облегчил задачу тех, кто так умело навязывает нам, уже дюжину лет подряд, пораженческое самоощущение. Вместе с тем, мы впечатлительны и внушаемы, легко увлекаемся. И это наше свойство порождает надежду. Англичане, народ на редкость мучительной судьбы, сумели о ней забыть, сохранив память только о благородном и героическом. Они поверили своему гимну «Правь, Британия» 130, гласившему:
Поверили и стали соответственно себя вести и мыслить. Сильно помогли английские историки и эссеисты, прямо провозгласившие своей целью воспитание соотечественников. Нам стоит сделать выводы из этого примера.
Сегодня тайная задача России — поднять дух нации, преодолеть уныние, преодолеть навязанные нам мифы, стереотипы, низкую самооценку, преодолеть катастрофическое сознание. Эта задача гораздо важнее любой другой отдельной задачи, стоящей перед Россией. Чтобы ее решить, нужно прежде всего менять образ страны. Никто не сделает это лучше, чем писатели, журналисты, социологи, публицисты, авторы учебников, педагоги, кинематографисты.
За те два с лишним года, между 1998 и 2001, пока эта работа печаталась в «Гранях», случилось много всяких событий, но, увы, не произошло ничего, что сделало бы ее неактуальной. Дух российской нации сегодня, слава Богу, выше, чем три года назад, но только благодаря внутренним ресурсам самоисцеления. Все негативные мифы о России живы и делают свое вредоносное дело. Бодро выходят фильмы, изображающие Россию бандитской страной, где ни одно доброе дело добром не кончается. «Видные общественные деятели», включая депутатов Госдумы, неутомимо ездят на Запад где призывают тамошних дельцов не инвестировать в «эту страну», а тамошних политиков — исключить ее из международных организаций. Если судить по западной печати, гастроли имеют некоторый успех.
Штампы этой печати о России 90-х обобщил в журнале «Foreign Policy» (июль-август 2001) Андерс Аслунд (Anders Eslund). С фактами в руках он высмеял наиболее нелепые, а именно: (1) Российская экономика разрушена; (2) Шоковая терапия не достигла цели; (3) Приватизация лишь породила новую коррупцию; (4) Россия не умеет собирать налоги; (5) Инфраструктура России рассыпается; (6) Россия отчаянно нуждается в иностранных инвестициях; (7) Россия страдает от необратимого кризиса в области здоровья населения; (8) Россия — «черная дыра» для западной помощи; (9) России нужен Пиночет; (10) Президент Клинтон «потерял Россию».
Многие западные нелепости у нас радостно цитируют в качестве мнений выдающихся мировых экспертов. Но хватает и своих выдающихся. Блеснули они, например, в феврале 2001 года, в связи с 70-летием Ельцина. Личной ненависти поубавилось — отставник не вызывает столь ярких чувств как действующий президент. И все же ельцинскую эпоху еще раз обозвали «потерянными девяностыми», а самого Ельцина — «царем Борисом», который был одержим «патологической жаждой власти», «совершил Беловежское предательство» и «расстрелял парламент».
Хорошо сказал в «Русской мысли» (1 февраля 2001) Анатолий Копейкин:
Многим сегодня кажется, что устранение коммунизма было плевым делом. Ох, иначе мы смотрели на это в 1987-м, когда забрезжила надежда! Допустим, он рухнет — но как затем вернуться к нормальной — нет, просто к жизни? Как на лету переделать дирижабль в самолет? Ведь десятки миллионов людей не примут перемены. Куда больше надежд внушали те нации, для которых разрыв с коммунизмом — как правило, принесенным Красной Армией — означал национальное освобождение. Самобытные же «авторские» коммунизмы — Мао Цзэдуна, Ким Ир Сена, Хо Ши Мина, Иосипа-Броз Тито, Фиделя Кастро — казались (и оказались!) куда более стойкими.
Но тяжелее всех выглядел случай России — именно России, не СССР. Здесь коммунизм царил так долго, что разрыв преемственности стал необратим, «точку невозврата» полагали давно пройденной и самая память об иной жизни давно угасла. Здесь не могла идти речь о национальном освобождении, ибо русский народ числился «первым среди равных» и верил в это. Казалось, вырваться из исторической западни невозможно даже теоретически.