«Потому что он не хотел развестись со своей женой, чахоточной, так как она умирала.
— Так ведь она умирала.
— Да. Умирала. Через полгода умерла. Но я его уже разлюбила.
— Почему разлюбили?
— Потому, что не хотел развестись… Я же ему отдалась, любя, не спрашивая, не рассчитывая, и он должен был так же поступить. Он не поступил, и я его кинула».
Расстались они в конце октября, когда Достоевскому необходимо было возвратиться в Россию. Из Турина они поехали в Берлин. Оттуда Аполлинария отправилась в Париж. Достоевский же оказался в Гамбурге, где снова окунулся в азартную игру и потерял последние деньги. 26 октября Аполлинария получила его письмо с мольбой о помощи.
У неё самой в этот момент с деньгами было туго, и ей пришлось заложить часы с цепочкой, чтобы спешно выручить незадачливого игрока. Без её помощи ему не удалось бы в назначенный срок добраться до Владимира, где его ждала похожая на тень Марья Димитриевна.
Достоевский вернулся домой гораздо более захваченный Аполлинарией, чем прежде. Ценность любимой женщины растет в зависимости от того, сколько чувств и мыслей мы ей отдали, на неё потратили. Некоторые натуры при этом считают и деньги, которые они израсходовали, а экономисты сравнивают любовь с вложением капитала, от размеров которого, естественно, повышается ценность предприятия. И, конечно, Аполлинария стала тем более дорога Достоевскому, что с нею теперь были связаны все бури души и тела последних месяцев.
Но главным было соединение физического желания и воображения, без которого Достоевский не мог испытывать подлинной страсти. Аполлинария занимала его умственно и эмоционально так же сильно, как возбуждала телесно.
С Аполлинарией у Достоевского сперва пришло наслаждение, но едва он успел насладиться, как начал мучиться. Раздражение постоянной близости, воспоминание о недавней физической интимности, ревность к другому, кому она только что отдалась, оскорбленное мужское самолюбие, надежда на будущее, обещание счастья при первом проблеске её нежности и затем отчаяние от её холода и безразличия — он прошел через всю эту драму неразделенной любви и неутоленного желания. Иной раз, в порыве смирения и самоуничижения, он готов был все принять, все стерпеть, лишь бы она позволила ему целовать её ноги, подол её платья. Но после этого мучительного и сладкого рабства приходило восстание гордости, возмущение собственной слабостью. Рассудок и опыт предупреждали Достоевского, что воскресить прошлое, то, что было в Петербурге в 63 году, до её отъезда, нельзя, что Аполлинария уходит, если совсем не ушла от него. Но он не мог поверить, что она его кинула, он хотел верить в нее, несмотря ни на что. Вспоминая её измену и поведение в Италии, он сжимал кулаки от злости и бессилия, он задыхался от этой любви, как от наваждения, он просил Бога дать ему силы, чтобы избавиться от Аполлинарии. А через час мысль о том, что он совсем её потеряет, быть может, никогда больше её не увидит, делала его больным на целый день. Так и метался он от мечты о ней до борьбы с нею, ни в чем не находя покоя.
Аполлинария привлекала Достоевского совершенно по иным причинам, чем некогда Марья Димитриевна. Она не походила на хрупкую страдалицу, на нервную беззащитную женщину с подозрительным румянцем на худых щеках. В Аполлинарии не было той женственности, связанной со слабостью, которая у Достоевского всегда ассоциировалась с его детством и матерью. В ней увидал он нечто от амазонки. Это была иная порода, для него непривычная, тот новый тип своевольной властительницы, с каким ему ещё не приходилось встречаться.
Его особенно притягивало её самоутверждение. Это было и сложнее и значительнее простого эгоизма: она считала себя в праве совершать все, что ей заблагорассудится, потому что отвергла все моральные условности и запрещения. Она даже не столько отвергала их теоретически, сколько презирала в действительности. Она была бунтаркой по своему душевному складу и исконной русскости. Она постоянно искала свободы, но понимала её по своему — отказываясь от обязанностей по отношению к окружающим и считая, что она ничем ни с кем не связана.
В Аполлинарии очень резко выступали те стороны её характера, которые Достоевский вообще считал ключевыми для объяснения человеческой сложности: она была способна на бунт и дерзание, и она в себе совмещала самые противоречивые склонности. Ее темперамент одинаково проявлялся и в любви и в ненависти. Она быстро увлекалась, строила идеальные образы, — и резко разочаровывалась. И так как она не умела прощать и не знала снисхождения, это разочарование немедленно превращалось в иронию и беспощадность, в гнев и жестокость. Она сама порою от этого страдала, её требования к жизни и людям фатально обрекали её на поражения и удары, и это бросало трагическую тень на все её существование — Достоевский это почувствовал в Париже и от этого ещё больше полюбил её. Дыхание беды, почти катастрофы, которое овевало её, — это её естественное влечение к абсолютному, к непомерному, и её неспособность войти в рамки — все это было его кровное, родное. Он порою точно в зеркало вглядывался в эту молодую девушку: в ней самой волновалось то, что он пытался вложить в свои романы, и в ней было больше «достоевщины», чем в ряде его героев и героинь. Но она этого не знала, не думала об этом, и она ведь не любила его.
Но даже и в этом он не был вполне уверен. Он постоянно сомневался в её чувствах и настроениях и никак не мог ясно прочитать в сердце собственной возлюбленной. Точно ли она собиралась его покинуть? Был ли это конец ли же перерыв, после которого она целиком будет принадлежать ему? И Достоевский, психолог и провидец, знавший все тайны ума и души, стоял в унынии и бессилии перед загадкой 23-летней любовницы.
Странной и трудной была его жизнь зимой 1863 и ранней весной 1864 гг., подле умиравшей жены, за которой он ходил, облегчая последние её дни, заботясь о ней, а может быть, и мечтая о её смерти, как об избавлении — и все время нося Аполлинарию и в сердце и в самых глубинах плоти. Марья Димитриевна кашляла кровью в спальной, а он ждал письма с французской маркой, от Аполлинарии, из Парижа.
Никто, даже брат, поверенный его любви к Аполлинарии — не знает, что происходит в нем в эти страшные месяцы. Стиснув зубы, подчинив себя твердо установленному порядку работы и домашних обязанностей, он ничем не выдавал жгучего вихря страсти и сомнений, раскаяния и сожалений, крутившегося в его душе.
С каждым днем настроение его ухудшалось: он был одинок и несчастен, он был свидетелем агонии той, кого когда-то любил, он дышал воздухом смерти и безумия. Марья Димитриевна часами сидела в кресле, неподвижно углубленная в свои думы. Потом она вдруг вскакивала, бежала в гостиную, останавливалась перед портретом мужа и, грозя ему кулаком, кричала:
«каторжник, гнусный каторжник!»
Бывали дни, когда ненависть её превращалась в остервенение и затем исчезала без следа. Ее часто мучили галлюцинации, кошмары, в последние недели перед смертью она стал полубезумной, с редкими мгновениями просвета.
После их расставания в Берлине Аполлинария вернулась в Париж. Сердце её ожесточено, у неё нет определенного места в жизни, и она ищет новых лиц и впечатлений. Чтобы развлечься, она холодно использует мужчин, попадающихся на её пути. «После долгих размышлений, я выработала убеждение, что нужно делать все, что находишь нужным». Она флиртует с пожилым англичанином, с медиком голландцем, говорящим по-русски, с грузином Николадзе, с французом Робескуром — на глазах у его жены, и вся эта международная коллекция дает ей лишь одно удовольствие — сознание собственной власти над влюбленными в неё поклонниками. Она точно скована своей силой, которую некуда применить, своими ненужными любовными победами.
Каждая новая встреча усиливала её неудовлетворенность, она расточала себя в бесплодной игре с десятками мужчин, и ничем не могла увлечься до конца. Она остается одинока в собственном невеселом и замкнутом мире.
Достоевский надеялся, что 1864 год принесет ему удачу, а на деле он оказался одним из самых тяжелых и несчастливых. В апреле умерла Марья Димитриевна, а в июле — любимый брат и товарищ по литературным предприятиям, Михаил. В сентябре скончался видный сотрудник «Эпохи» и друг Достоевского, критик и поэт Аполлон Григорьев. Достоевский писал впоследствии Врангелю:
«Бросился я, схоронив её (Марью Димитриевну), в Петербург, к брату, он один у меня оставался, но через три месяца умер и он. И вот я остался вдруг один, и стало мне просто страшно. Вся жизнь переломилась разом надвое. В одной половине, которую я перешел, было все, для чего я жил, а в другой, неизвестной ещё половине, все чуждое, все новое, и ни одного сердца, которое могло бы мне заменить тех обоих. Стало вокруг меня холодно и пустынно». Аполлинария могла бы стать этим сердцем и соединить две половинки жизни, но о ней Достоевский не упоминает. Очевидно, даже в письмах она не подарила ему немножко ласки.
Достоевский попробовал было написать Аполлинарии, чтобы она вернулась в Россию, но молодая девушка не выразила никакого желания стать его сестрой милосердия. Наоборот, у неё развивалось чувство досады, даже неприязни к Достоевскому. Она перестала верить в его «благородство». Зная его темперамент и воспламеняемость, она не могла поверить, что он не спит с другими женщинами, особенно после смерти жены, когда он остался один, — и в мысли об этом было что-то неприятное и грязное.
Слабость Достоевского и его раскаяние в тех поступках, которые он совершал в припадке страсти, вызывали презрение Аполлинарии. Она возмущена его неспособностью быть решительным и отказаться от моральных и иных предрассудков.
«Мне говорят о Федоре Михайловиче, — пишет она в сентябре 1864 года, я его просто ненавижу. Он так много заставлял меня страдать, когда можно было обойтись без страдания».
Достоевский вселил в неё сомнение в возможности добиться радостной и полной жизни на тех путях беспощадного эгоизма, на которых торжествовал её инстинкт власти. Но отказаться от своих экспериментов, переродиться она уже не может, и она ездит по Франции, Швейцарии и Германии. Меняет города и возлюбленных, и нигде никто и ничто не дает ей того бескомпромиссного, безраздельного счастья, о котором она всегда мечтала.
Достоевский изнемогал под двойным бременем забот и одиночества и искал самых фантастических выходов из положения. Зимою 1864 и в начале 1865 года в его отношении к Аполлинарии наступил кризис. Она была родным человеком, но она была далеко, и она его больше не любила. На неё нельзя было рассчитывать. Сперва он попробовал отвлечься, беря, что попадалось под руку. В его жизни опять заводятся какие-то случайные женщины, авантюристки, другие и того хуже.
Вмешательство в сердечные дела Достоевского Надежды — сестры Аполлинарии, привело к тому, что между Аполлинарией и Достоевским произошло нечто вроде примирения. Он начал рваться за границу.
Отъезд заграницу превратился в его воображении в какой-то спасительный миф: он должен был принести избавление от всех бед. Он жаждал рулетки и Аполлинарии. Игра должна была дать ему деньги, Аполлинария — ласку и любовь. Две страсти смешивались в нем в одно сложное и нездоровое влечение. Поздним летом 1865 года, взявши взаймы небольшую сумму, Достоевский в лихорадочном состоянии выезжает заграницу.
В середине августа Достоевский был уже в Висбадене, куда Аполлинария собиралась приехать по дороге из Цюриха в Париж.
Когда они, наконец, встретились, Достоевский сразу увидал, как она изменилась. Да, это была та Аполлинария, которую он знал и любил, его возлюбленная, его подруга, он весь затрясся, услыхав её грудной голос, ощутив её нежные плечи под своими жадными пальцами, — но этот голос звучал сухо, надменно, её похорошевшее, расцветшее тело оставалось неподатливым и неотзывчивым. Она стала холоднее и отчужденнее. Она с насмешкой говорила, что его высокие порывы — это только банальная чувственность, и отвечала презрением на его страстные поцелуи. Были моменты физического сближения, но она дарила ему их точно милостыню — и она вела себя так, точно ей это было не нужно или тягостно. Иной раз Достоевскому приходило в голову, что его объятия пачкали и унижали её. И вообще, она была здесь, но и её не было, она отсутствовала эмоционально и эротически. За ней было два года свободной жизни, к которой он не имел никакого отношения, весь тот её мир исканий или капризов, о котором он скорее догадывался, чем знал что-либо определенное. Она не признавала за ним никаких прав, даже права на ревность. В свою очередь она не интересовалась тем, что он делал в Петербурге. Она уже поставила свой диагноз: их любовь умирала, лекарств для излечения не имелось. Ничто, кроме прошлого, не притягивало её больше к Достоевскому.
Он попробовал бороться за эту любовь, рассыпавшуюся прахом, за мечту о ней — и заявил Аполлинарии, что она должна пойти за него замуж, ибо это единственный выход, и никто не даст ей столько нежности и тепла, как он. Она, по своему обыкновению, ответила резко, почти грубо. После первых дней относительного равновесия они снова начали ссориться. В Швейцарии она виделась с сестрой, вела с ней длинные разговоры о Достоевском и обещала быть с ним терпимой и мягкой. Но едва испытала свою власть над ним и убедилась в противной его покорности и рабском его восторге от ударов хлыста, едва развязала в нем физическое желание, — как ей неудержимо захотелось топтать его, сделать ему больно, мстить ему за все обиды и неудачи её запутанного существования. Она перечила ему, издевалась над ним или же обращалась с ним, как с мало интересным, случайным знакомым. И тогда Достоевский начал играть в рулетку с каким-то упоением — и это опять-таки оскорбило ее: после уверений в вечной любви и объятий — безразличных или даже неприятных — он вдруг забывал о ней и бросался, как одержимый, в игорные залы. Рулетка должна была снова дать ему забвение и утешение.
Он проиграл все, что было и у него, и у нее, и когда она решилась уехать, не зная даже, хватит ли денег на поездку во Францию, Достоевский не удерживал её — возможность раздобыть в Париже необходимую сумму, чтобы отыграться и, быть может, выиграть, была для него важнее, чем её присутствие.
После двух лет разлуки страсть к игре вытеснила или заменила другую страсть. Но замена оказалась временной. Едва Аполлинария уехала, он начал писать ей нежные письма.
После отъезда Аполлинарии Достоевский очутился в совершенно отчаянном положении. В отеле ему отказались давать обед в долг, он питался чаем и хлебом и сидел в темноте, без свечки, потому что за неё нечем было заплатить. Лежа на постели, он вечерами изнывал от стыда и голода, но выйти боялся, чтоб не встретить презрительного и насмешливого взгляда отельных служащих. Днем он лихорадочно строчил письма с призывами о помощи. Все вещи его были заложены, деньги, присланные из Парижа Аполлинарией, немедленно проиграны. Наконец, он получил от Тургенева 50 талеров вместо просимых 100. Этот долг только усилил старую вражду между обоими писателями. Тургенев никогда не упускал случая напомнить, как он спас Достоевского и как тот не вернул ему денег. Действительно, Достоевский заплатил свой долг лишь через десять лет, в 1876 году, и при этом опять произошел инцидент: Тургенев утверждал, что в свое время отправил в Висбаден не 50, а 100 талеров, а Достоевский это оспаривал, приводил документальные данные своей правоты, возмущался, кипел и наделял Тургенева весьма нелестными эпитетами.
Выручил Достоевского Иоанн Янышев, священник православной церкви в Висбадене: он поручился в отеле за высоко им ценимого писателя и снабдил его 134-мя гульденами. С такой суммой о поездке в Париж нельзя было и думать, её едва хватало на возвращение домой. От Аполлинарии пришло письмо с обещанием, что она скоро приедет в Россию. С этой надеждой, несколько утешившей его после всех только что пережитых несчастий — любовных, игорных и денежных, — Достоевский пустился в обратный путь.
Аполлинария вернулась в Париж недовольная и собой и Достоевским. Игорная горячка Достоевского ей претила не меньше его сладострастия, казалась ей недостойной слабостью, даже пороком, и, со своей обычной нетерпимостью, она осуждала его без всякого снисхождения. Да и вообще, все, что он делал и чего желал от нее, вызывало в ней протест и возмущение.
В те самые дни, когда Аполлинария задавала себе этот вопрос, Достоевский в Петербурге усиленно работал над «Преступлением и наказанием». Он бросил «Игрока», потому что слишком больно было ему писать об Аполлинарии, и соединял в новом романе различные сюжетные линии, привлекавшие его в последние месяцы. Он чувствовал в себе большой прилив творческой энергии и порою спрашивал себя, в какой мере смерть жены развязала в нем те силы, какие он сейчас ощущал. Но писать приходилось в промежутках между тяжкими припадками падучей. После возвращения из заграницы они повторялись чуть ли не каждые пять дней, — и, вероятно, причиной их была и Аполлинария, и напряженная работа над романом. Перед припадком у него усиливались печаль и раздражение, он становился угрюмым и придирчивым, порою попросту набрасывался на людей и кричал на них. Он часто слышал голоса, перед ним проносились видения, как во сне или бреду, или же он испытывал острое невыносимое блаженство, очень походившее на половой оргазм, хотя акт любви не доставлял такого пронзительного наслаждения, как этот миг восторга, «аура», как его называли врачи; он неизменно кончался судорогами и потерей сознания. После припадка симптомы нервного потрясения проходили очень медленно, у него болела голова, меланхолия и слабость владели им несколько дней. Почти всегда в связи с припадками его охватывала тоска и томление. Как свидетельствовали друзья, характер этой тоски, по его словам, «состоял в том, что он чувствовал себя каким-то преступником, ему казалось, что над ним тяготеет неведомая вина, великое злодейство». В такие минуты он готов был признать свою страшную вину и перед Марьей Димитриевной за то, что обманывал её с Аполлинарией, и перед Аполлинарией за то, что лишил её невинности и опалил её огнем сладострастия.
И он ждал Аполлинарию. Вся напряженная атмосфера «Преступления и наказания», этого романа дерзания, крови, душевного срыва и плотского ущерба, выражала его собственное состояние и ту обстановку, в какой ему приходилось работать.
Аполлинария приехала в Петербург в конце октября 1865 года, и тотчас же произошло то, что неминуемо должно было случиться. Достоевский, ещё решительнее, чем в Висбадене, предложил ей выйти за него замуж.
Оказавшись в России, Аполлинария не изменила своего решения: она не только не собиралась соединить своей судьбы с Достоевским, но за четыре месяца своего пребывания в Петербурге привела их отношения к бесповоротному разрыву.
Ей теперь все в нем не нравилось: его религиозность и сильно напомаженные короткие волосы, разговоры о том, что позволено в морали, и его любовь к сластям. Она насмехалась над его напрасным щегольством: он заказывал себе костюмы у дорогих портных, а сидело все на нем мешком; когда он заговаривал о женитьбе, она, смеясь, напоминала ему о его восхищении англичанками. А когда он, по её выражению, начинал приставать, она едко задавала ему вопросы о встречах с продажными женщинами или кандидатками в невесты — она все узнала о нем от петербургских кумушек.
Надеяться было не на что, их любовь пришла к концу. Но конец этот он переживал болезненно, почти трагически, как тяжелое потрясение. В начале 1866, когда разрыв с Аполлинарией стал фактом, он так рассказывал о своей жизни Врангелю:
«Роман — дело поэтическое, требует для исполнения спокойствия духа и воображения. А меня мучат кредиторы, т. е. грозят посадить в тюрьму… мучат и болезни, падучая и геморрой, из-за которого должен был пролежать пятнадцать дней в постели, не работая. Добрый друг, вы по крайней мере счастливы в семействе (Врангель к этому времени женился), а мне отказала судьба в этом великом и единственном человеческом счастье».
В середине февраля 1866 года Аполлинария, готовясь к отъезду из Петербурга, не только отклонила все его предложения о замужестве, но, после трех лет любви, измен, ссор и примирений, объявила, что им пора расстаться, ибо никакого общего будущего у них быть не может.
Достоевский всю оставшуюся жизнь не мог забыть ту, кого он три года любил трудной, восторженной и больной любовью, ту, кто оставил жгучий, как рана, след в его душе и теле. Он вздрагивал, когда при нем произносили её имя, он переписывался с нею, он неизменно возвращался к описанию её в своих произведениях, он до самой смерти пронес воспоминание о её ласках и её ударах, он навсегда — в сокровенной глубине сердца и плоти — остался верен своей обольстительной, жестокой, неверной и трагической подруге…
ЗНАКОМСТВО С БЕГЛОЙ ЖЕНОЙ БАЛТИМОРСКОГО МАТРОСА
С Марфой Браун Достоевский познакомился в конце 1864 г. В это время потерю жены он вспоминал как несчастье и Божью кару, а разлука с Аполлинарией обрекла его на одиночество. В эти тяжелые месяцы осени и начала зимы он шел на случайные знакомства ради отвлечения и развлечения, в поисках легких объятий, как наркоза.
Марфа Браун родилась в небогатой дворянской семье Паниных и получила хорошее образование, но в ранней молодости ушла из дому. Искательница приключений, она исколесила всю Европу, побывала в Париже, Марселе и Гибралтаре, жила в Австрии, Испании и ряде других стран, торгуя своей молодостью, меняя любовников с необыкновенной быстротой и попадая в самые невероятные переделки. Среди её друзей имелись шулера и фальшивомонетчики, международные авантюристы и бродяги с большой дороги, без колебания пускавшие в ход нож и револьвер. Связь её с преступным миром была настолько очевидна, что полиция выслала её из Бельгии и из Голландии. Обычно, все ей сходило с рук сравнительно благополучно, но в Лондоне её покинуло счастье: она лишилась и денег и покровителей, ходила в отрепьях, голодала и должна была проводить ночи под мостами через Темзу в обществе воров и их подруг. В конце концов её арестовали и посадили в тюрьму, откуда её не без труда вызволили принявшие в ней участие методистские миссионеры. Они обули, одели и накормили «заблудшую овцу», снабдили её душеспасительными книжками, которые она читала с усердием, приводившим их в восторг, и отправили её на остров Гернзей. Там они убедили её выйти замуж за матроса Брауна, американца из Балтиморы. Но когда муж её отправился в дальнее плавание, Марфа убежала с острова на континент и пустилась в путь, пробираясь всякими правдами и неправдами домой, в Россию.
В Петербурге она появилась в начале 60-х годов, ей едва исполнилось тридцать лет, она была ещё внешне привлекательна и интересна — много видела и испытала, много читала, недурно писала. Но дела её никак не устраивались. Сперва она была любовницей Флеминга, литератора, игрока и типичного представителя столичного «дна». От него она перешла к Петру Горскому, мелкому сотруднику «Эпохи». Ее новый приятель, алкоголик, типичный представитель богемы, не имевший ни гроша за душой, сильно к ней привязался, очень её ревновал и одно время пытался вернуть её на путь истинный, в ту среду, к которой она принадлежала по рождению. Он привел её в редакцию «Эпохи», достал ей переводную работу (она хорошо знала английский) и все убеждал её написать об её «путешествиях», от чего она упорно отказывалась, полагая, не без основания, что наиболее красочные её приключения — не для печати. Через Горского она попала к Достоевскому, и он сразу заинтересовался этой необыкновенной женщиной.
Жизнь успела основательно потрепать её, но она ничуть не стеснялась ни своих замашек профессиональной куртизанки, ни своего бурного прошлого. То, что она рассказывала с предельной откровенностью о своих лондонских скитаниях, живо напоминало Достоевскому страницы любимого им Диккенса, и особенно «Оливера Твиста».
Они очень скоро сблизились. В конце 1864 года Марфа попала в Петропавловскую больницу из-за пустяшного недомогания, и Горский прилагал все усилия, чтобы она там задержалась. У него как раз была полоса ужасающей нищеты, он опасался, что Марфа, выйдя из госпиталя и узнав, что ему не на что содержать её, окончательно его бросит. И он упрашивал докторов, чтобы отдалить её выписку из больницы. Впрочем, и Марфа сама не слишком торопилась: как-никак, в больничной палате было спокойно и сытно, а ей предстояло либо вернуться в грязный угол к Горскому, либо пойти на улицу.
Обо всем этом она рассказывала в письмах к Достоевскому, посвящая его в подробности своих ссор и сложных отношений с Горским. В ответ Достоевский однажды предложил ей переехать к нему на квартиру и временно жить там. Им двигали, очевидно, не одна жалость и желание дать приют бездомной. Речь шла не только о том, чтобы жить у него, но и жить с ним — и он сказал это без обиняков, дав понять достаточно ясно. Во всяком случае письмо Марфы из больницы (от начала 1865 года) содержит такую многозначительную фразу:
«удастся ли мне или нет удовлетворить вас в физическом отношении и осуществится ли между нами та духовная гармония, от которой будет зависеть продолжение нашего знакомства, но, поверьте мне, что я всегда останусь вам благодарна за то, что вы хотя на минуту или на некоторое время удостоили меня вашей дружбы и вашего расположения».
Как далеко зашло это расположение? Но Марфе Браун удалось физически удовлетворить Достоевского на короткий срок: через два месяца они расстались.
К этому времени Достоевский увлекся молодой девушкой, являвшейся полной противоположностью беглой жене балтиморского матроса. Тут снова действовал закон контраста и полярности, игравший такую роль в жизни и мышлении Достоевского.
Снова молодая девушка: предложение руки и сердца и…неудача
Летом 1864 года Достоевский получил рассказ «Сон» с препроводительным письмом автора, Анны Васильевны Корвин-Круковской, проживавшей в обширном имении Палибино, Витебской губернии. Отец её, генерал-лейтенант в отставке и губернский предводитель дворянства, вел свой род от венгерского короля Матвея Корвина, потомки которого переехали в XV веке в Литву и породнились через бояр Глинских с русскими царями. Анна, его старшая дочь, мечтательная и романтическая, решила стать писательницей и тайком от домашних послала свой первый опыт редактору «Эпохи» Достоевскому.
Письмо юной авторши произвело на Достоевского такое впечатление своей верой в жизнь и неподдельным энтузиазмом, что он решил напечатать её «Сон» в очередной книжке своего журнала и немедленно ответил ей, спрашивая, сколько ей лет и «каковы обстоятельства её жизни». У него, очевидно, была короткая память, и он забыл недавний и дорого ему стоивший опыт с другой литературной дебютанткой, Аполлинарией. Завязалась переписка между 20-летней барышней и 43-летним редактором. Переписка Анны с Достоевским продолжалась и после публикации её второго рассказа, хотя все письма шли на прочтение отцу, и ей даже было разрешено повидать писателя во время её ближайшей поездки в столицу. При этом Корвин-Круковский предупредил же ну:
«Помни, Достоевский — человек не нашего общества, что мы о нем знаем? Только что он журналист и бывший каторжник. Хороша рекомендация, нечего сказать! Надо быть с ним очень осторожным!».
В конце февраля 1865 года Корвин-Круковские поселились в доме у старых тетушек на Васильевском острове в Петербурге, и Анна тотчас же пригласила Достоевского в гости. Первое свидание было неудачно: помня наказ мужа, мать ни на минуту не оставляла дочерей наедине с опасным гостем, семидесятилетние тетушки и Анна с младшей сестрой Софьей смотрели на Достоевского как на редкостного зверя. Он и конфузился и злился среди этих старых барынь и чинных аристократических девиц. В этот день он казался старым и больным, как всегда, впрочем, когда бывал не в духе, нервно пощипывал свою жидкую русую бороду и кусал усы, причем все лицо его передергивалось. Из салонного разговора ничего не вышло, он отвечал односложно, с преднамеренной грубостью.
Но через пять дней он неожиданно явился, когда кроме сестер в доме никого не было, он взял Анну за руку, посадил её подле себя на диван, и лед был сломлен. Они немедленно подружились, а темноглазая младшая тринадцатилетняя сестра, Софья, смотревшая, раскрыв рот, на знаменитого писателя, совершенно в него влюбилась.
Анне Васильевне Корвин-Круковской шел в ту пору 21-й год. Она была очень хороша собой: высокая, гибкая и стройная, с прекрасным цветом лица, глубокими зелеными глазами и огромной массой шелковистых белокурых волос, заплетенных в две косы, свешивавшихся ниже пояса. В семье её считали красавицей и звали русалкой. Это была неглупая, воспитанная светская барышня, остроумная и живая, несколько наивная и непрактичная, но очень прямодушная и решительная. Ее увлекали идеи свободы, женского равноправия и социального прогресса, и она была им глубоко предана, всецело разделяя воззрения русских радикалов и французских социалистических мыслителей. Материализм Бюхнера и Молешотта — двух самых популярных философов 60-х годов — соединялся в её уме с коллективистическими учениями Фурье, Сен-Симона, Прудона и Кабэ — их сочинения Достоевский читал в молодости, когда он участвовал в кружке петрашевцев. Сейчас он совершенно отошел от них. Да кроме того он очень не любил их современных последовательниц, стриженых нигилисток с клетчатым пледом на плечах, щеголявших резкостью выражений и затягивавшихся крепкими папиросами для доказательства независимости нравов. Но тут нигилисткой оказалась разодетая барышня с великолепными косами, и пахло от неё не табаком, а французскими духами. Достоевский был очарован. Ему нравилось бывать у нее, разговаривать с ней, он приходил по три-четыре раза в неделю, и они очень сблизились. Мать и тетушки часто уезжали в гости или театр, и он оставался наедине с обеими сестрами. Когда присутствующие были ему симпатичны и слушали его с напряженным вниманием, как Анна и Софья, он оживлялся, произносил целые монологи, рассказывал содержание задуманных романов, иногда сцены из собственной жизни. Он описал им, как на Семеновском плацу, с того места, где он стоял, ожидая казни, солнце вышло из-за туч, засиял золоченый купол церкви, и он упорно смотрел на него, на яркие лучи, думая, что через пять минут сольется с ними, и испытывая физическое отвращение перед смертью. К удивлению своих слушательниц, он также говорил — совершенно открыто — о падучей: по его словам она началась у него в Семипалатинске, в пасхальную ночь. К нему под Светлый Праздник приехал товарищ — атеист, они проговорили всю ночь и горячо спорили о религии. «Есть Бог, есть!» — закричал Достоевский, вне себя от возбуждения. В эту самую минуту ударили колокола к Светлой Христовой Заутрени, и ему показалось, что небо сошло не землю и поглотило его. «Да, есть Бог!» — воскликнул он и упал в судорогах и беспамятстве.
Рассказывая все это, он обращался к Анне, не замечая, с каким волнением вслушивалась в каждое его слово черноволосая Соня; она, не отрываясь, впивалась в него своими карими глазами — он называл их цыганскими. Она без памяти полюбила Достоевского восторженной любовью подростка, в которой детское обожание смешивалось с предчувствием женской страсти. Она мучилась, плакала, мечтала о нем и в грезах пережила целый бурный роман с ничего не подозревавшим писателем, бывшим в три с половиной раза старше нее. Эта девочка, так увлекшаяся Достоевским, стала впоследствии одной из самых знаменитых русских женщин, ученой и профессором математики, и её имя — Софья Ковалевская — разнеслось и на родине и по Европе. Она прожила недолгую, но блестящую, очень полную и даже романтическую жизнь, и осталась верна своей ранней привязанности, поддерживала знакомство с Достоевским, виделась с ним, считала себя его другом и до самой смерти сохранила к нему живое чувство дружбы и поклонения.
Но в марте и апреле 1865 её соперницей — и соперницей счастливой была её родная сестра: все внимание Достоевского было обращено на Анну. За два весенних месяца он был так пленен ею, что ему показалось, будто она-то и есть «избранница его сердца и может составить его счастье». Мысль об этом вызвала перемену в его отношениях к молодой девушке. Он стал придирчив и нервен, упрекал её за то, что она ходила на бал или недостаточно ценила Пушкина, сердился за её, как он называл, «вздорность», бранил за ничтожество: вообще со стороны могло показаться, что он готов с ней рассориться. Все это было типичным для него камуфляжем: он особенно дурно обращался с ней в те дни, когда собирался с духом, чтобы сделать ей признание в любви и просить её руки. Это не была ни любовь с первого взгляда, ни страсть: он попросту был очень чувствителен к очарованию молодости, к общению с милой и прелестной девушкой. После всего пережитого с Аполлинарией, дружба с Анной Корвин-Круковской подарила ему такие часы простого и тихого наслаждения, что он уверовал: вот где спасение, вот где выход. Анна не казалась нежным и слабым созданием, у неё был характер, и даже сильный, но в нем не сквозило ничего хищного и злого, как в Аполлинарии, и энергия её была направлена на самопожертвование и служение. Она всегда говорила о служении «делу и идеям», но ведь идеализм её мог бы найти применение и в семейной жизни. И так как брак Достоевскому был необходим, и он мечтал о нем, и так как Аполлинария была далека и не любила его, он перенес все свои надежды на эту только что встреченную девушку и уверил и себя и её, что он в неё влюблен. Однажды вечером, когда они остались вдвоем, он сказал ей о своих чувствах и спросил, согласна ли она стать его женой. Она ответила уклончиво, не в окончательной форме, и то, что Достоевский принял за согласие, было лишь неопределенным обещанием. Но он считал её своей невестой, да и ей в какой-то момент было и весело, и жутко, что такой человек, как Достоевский, предлагает ей руку и сердце. Она мечтала стать писательницей, и брак со знаменитым автором «Бедных людей» и «Униженных и оскорбленных» представлялся ей исполнением её заветных желаний. Она не думала ни о его возрасте, ни об его наружности, а бедность и болезни казались ей досадными подробностями, не заслуживающими особого внимания.
Со своим обычным полетом фантазии Достоевский старался убедить её, что полюбил её с первой минуты, как увидал, да и раньше, по письмам, уже предчувствовал, что любит её не дружбой, а всем своим существом. Но на самом деле, с обеих сторон, отношения не выходили за пределы симпатии. У неё к нему было уважение, немножко женской жалости к его страданиям, и то ощущение его превосходства, которое ей так импонировало. То, что они называли любовью, была наполовину умственная, наполовину литературная дружба.
Казалось бы, решительное объяснение с Анной и его сравнительно удачный исход должны были окрылить Достоевского и сделать его радостным и веселым. Но вместо этого подозрительность его усилилась, он стал требовать от неё отчета в каждом её движении и не скрывал своей враждебности ко всем, кто ей нравился. Его пригласили на званый вечер, устроенный матерью и тетушками Анны, он счел нужным облачиться во фрак, и фрак этот сидел на нем и дурно, и неловко, и внутренне бесил его.
«Он начал злиться уже с самой той минуты, как переступил порог гостиной, — рассказывает Софья Ковалевская, — как все нервные люди, он испытывал досадливую конфузливость, когда попадал в незнакомое общество, и чем глупее, не симпатичнее ему, ничтожнее это общество, тем острее конфузливость. Возбуждаемую этим чувством досаду он, видимо, желал сорвать на ком-нибудь», и поэтому спорил с гостями, придирался к ним, вел себя злобно, вызывающе и смешно. Поведение его не послужило ему на пользу в глазах Анны, а тут ещё пошли более серьезные трения.
Как ни преклонялась Анна перед гением Достоевского, она никак не могла слепо принимать все его взгляды. Они постоянно ссорились из-за его отрицательного отношения к новым веяниям. Анна защищала веру в прогресс, науку и социализм, а Достоевский насмехался над этими «идолами века». Кроме того, она начала соображать, что вовсе не любит его той любовью, какая необходима для замужества. От сомнений в своем чувстве она перешла к вопросу, сойдутся ли они характерами.
«Ему нужна совсем не такая жена, как я, — говорила она младшей сестре, испытывавшей от этих слов безумную радость, — его жена должна совсем, совсем посвятить себя ему, всю свою жизнь отдать, только о нем и думать. А я этого не могу, я сама хочу жить.
К тому же он такой нервный, требовательный. Он постоянно как будто захватывает меня, всасывает меня в себя: при нем я никогда не бываю сама собою».
Перед отъездом Анны из Петербурга между женихом и невестой произошло искреннее объяснение, и он, по его словам, «вернул ей её слово». Вот как он сам потом об этом рассказывал:
«Анна Васильевна — одна из лучших женщин, встреченных мною в жизни. Она чрезвычайно умна, развита, литературно образована, у неё прекрасное доброе сердце. Это девушка высоких нравственных качеств, но её убеждения диаметрально противоположны моим, и уступить их она не может, слишком уж она прямолинейна: навряд ли поэтому наш брак мог бы быть счастливым. Я вернул ей данное слово и от всей души желаю, чтобы она встретила человека одних с ней идей и была бы с ним счастлива».
Пожелание его осуществилось: через четыре года в Париже она вышла замуж за французского революционера Виктора Жаклара, принимала участие в коммуне 1871 г., затем, после многих приключений и трудностей, переехала с мужем в Россию.
До самой смерти (1887 г.) она сохранила свои левые убеждения, но они не помешали её дружбе с Достоевским. В середине семидесятых годов, когда Анна Жаклар проживала в Петербурге, она часто виделась с ним и его семьей.
Он любил беседовать с ней и охотно бывал у нее. Одно лето они провели бок о бок в Старой Руссе, и тогда он заходил к ней чуть ли не ежедневно.
Короткий их роман не породил ни обиды, ни горьких воспоминаний, но положил начало прочным дружеским отношениям.
Интимные отношения во втором браке и любовь до конца жизни
Достоевский не оставлял мысли о женитьбе. Брак стал опять его «неподвижной идеей» — и не только из-за одиночества и потребности в близком человеке: некоторую роль играли и внешние условия. В доме у него царил ненавистный ему беспорядок, хозяйство велось кое-как, в неуютной квартире не удавалось наладить приличной обстановки для работы.
В это время он работал над двумя романами.
Один из романов было «Преступление и наказание», его он должен был закончить в срок для «Русского Вестника», вторым предполагался «Игрок», существовавший лишь в планах, заметках и нескольких начерно набросанных главах.
Достоевский приехал в конце сентября 1866 г. в Петербург и по совету своего хорошего знакомого А. Милюкова решил взять стенографистку для осуществления их планов. Стенография в то время была новинкой, владели ею немногие, и Достоевский обратился к учителю стенографии П. Ольхину. Тот предложил работу над романом своей лучшей ученице, Анне Григорьевне Сниткиной, но предупредил её, что у писателя «странный и мрачный характер» и что за весь труд — семь листов большого формата — он заплатит лишь 50 рублей.
Анна Григорьевна поспешила согласиться не только потому, что зарабатывать деньги своим трудом было её мечтой, как и большинства девушек русского общества её времени, добивавшихся изо всех сил финансовой самостоятельности, но и потому, что она знала имя Достоевского, читала его произведения, плакала над «Записками из мертвого дома», была влюблена в Ивана Петровича, скромного и благородного героя «Униженных и оскорбленных», и невольно отожествляла его с автором. Возможность познакомиться с известным писателем и даже помогать ему в литературной работе обрадовала и взволновала её. Это была необыкновенная удача.
Отец Анны Григорьевны, средней руки чиновник, умер за год до этого, и она ещё носила по нем траур. Он оставил жене и детям — двум дочерям и сыну — деревянные домики на Песках, возле Смольного Монастыря, это была тогда дальняя окраина столицы.
В одном помещалась семья Сниткиных, другой сдавали в наем и жили на доход с квартирной платы. Мать Анны Григорьевны, финка шведского происхождения, Мильтопеус, в молодости была очень хороша собой, но оказалась разборчивой невестой и засиделась в девицах: за Сниткина она вышла, когда ей было уже 27 лет — и без особенной радости: ему было за сорок.
Но хотя с обеих сторон не было пылкой любви, брак вышел удачным: оба были люди простые и невзыскательные, порядочные и добрые.
В ней сказывались деловитость и энергия северянки, он же был мечтателен и ленив, как и его украинские предки. Главным событием его тихой и ничем не примечательной молодости была влюбленность в рано умершую трагическую актрису Асенкову.
От этого возник его интерес к театру и литературе. Он охотно и много читал, и имя Достоевского Анна Григорьева впервые услышала от отца. Она с ним очень дружила, разделяла его вкусы и мечты, как и он, была религиозна, соблюдала праздники и обряды, и усердно молилась в церкви. Она окончила гимназию с серебряной медалью, чем всегда гордилась, и даже побывала на педагогических курсах, но оставила их, чтобы заняться чем-нибудь более практическим и обеспечивающим заработок. Стенография входила тогда в моду, и Анна Григорьевна начала изучать её.
Анна Григорьевна была невысокая худощавая 20-летняя девушка с овальным лицом и очень хорошими, проницательными и глубокими серыми глазами. Те, кому она нравилась, хвалили её открытый лоб, слегка выступающий энергический подбородок, нос с изящной японской горбинкой, красивые зубы с голубоватым отливом и пепельные волосы. Недоброжелатели обращали внимание на огрубелые от неустанного труда мозолистые руки, и нехороший, не то серый, не то желтоватый цвет лица: она часто бывала бледна той бледностью, какую видишь у человека, сильно потрясенного волнением. Ее учительница Стоюнина утверждала, что Анна Григорьевна с юности отличалась живым, пылким темпераментом:
«она из тех пламенных натур, у кого трепещущее сердце, не знающее ровного спокойного биения».
Другие современники подчеркивали её чувство юмора и способность владеть собой, несмотря на внешнюю порывистость.
Получив от Ольхина адрес Достоевского, она плохо спала всю ночь: её пугало, что завтра придется разговаривать с таким ученым и умным человеком, она заранее трепетала. Вообще литераторы представлялись ей высшими существами, а автор «Униженных и оскорбленных» и подавно.
Она воображала, что он глубокий старик, но идеализация его образа, кристаллизация чувства поклонения и даже любви совершилась в ней ещё до того, как она встретилась с ним.
На другой день, 4 октября 1866 года, она явилась в Столовый переулок, угол Малой Мещанской, дом Алонкина. Это было большое здание со множеством квартир, населенных людьми среднего достатка, по преимуществу купцами и ремесленниками. Хозяин дома, тоже купец, Алонкин, истовый и медлительный старик, очень уважал Достоевского: он видел у него в окнах свет по ночам и говорил:
«то — великий трудолюбец!»
Достоевский жил с Пашей, — сыном Марьи Димитриевны — и у него была «прислуга за все», Федосья, не слишком умная, но преданная. Обстановка квартиры была скромная, даже бедная. В скудно меблированном кабинете висел портрет сухощавой дамы в черном платье: то была Марья Димитриевна.
Когда Достоевский вошел в комнату, где его ждала Анна Григорьевна, молодая девушка обратила внимание на его разные глаза. Он держался прямо, его светло-каштановые, слегка даже рыжеватые волосы были напомажены и гладко приглажены, на нем был хорошо сшитый, но несколько потертый костюм и свежее, очень чистое белье. Хотя он выглядел гораздо моложе, чем она предполагала, он её слегка разочаровал. Он был нервен, нетерпелив, рассеян, все забывал её имя, переспрашивал и снова забывал и никак не мог решиться и приступить к работе. В конце концов он предложил ей придти вечером. А на прощанье удивил её неожиданным замечанием:
«я был рад, когда Ольхин предложил мне девушку, а не мужчину, и знаете почему?». — «Почему?», повторила Анна Григорьевна. — «Да потому что мужчина уж наверно бы запил, а вы, я надеюсь, не запьете».
Она вышла, едва сдерживая смех, но в общем первое впечатление от Достоевского было у неё тяжелое. Впрочем, оно рассеялось, когда она пришла к нему во второй раз, вечером. Подали чай, он сказал, что ему понравилось, как она себя держала утром — серьезно, почти сурово, не курила и вообще не походила на развязных и самонадеянных девиц современного поколения. Потом он разговорился, вспоминал, как ожидал расстрела на Семеновском плацу, а после помилования ходил по каземату и все пел, громко пел, радуясь дарованной ему жизни. Ее удивило, что этот по виду скрытный и угрюмый человек так откровенно говорил с молодой девушкой, почти девочкой, которую он видел в первый раз в жизни. Только впоследствии она поняла, до чего он был одинок в это время, до чего нуждался в тепле и участии. От неё к нему шел ток внимания и дружбы, он сразу ощутил его, и это сделало его разговорчивым не по обычаю.