Французская литературная сказка XVII–XVIII вв
Судьбы французской сказки
Время появления многих литературных жанров можно назвать лишь приблизительно, но вот дата рождения французской литературной сказки известна совершенно точно — 300 лет назад, в 1690 году, вышла «История Иполита, графа Дугласа», написанная Мари-Катрин Лежюмель де Барневиль, графиней д'Онуа. Это был самый обычный авантюрный любовный роман — такие тогда (и всегда) печатались десятками, — рассказывающий о двух влюбленных, борющихся с вечно разлучающей их судьбой. Но вместо привычных вставных новелл герой решил рассказать сказку о «русском князе Адольфе», попавшем к фее на зачарованный остров Блаженства, в страну любви и вечной молодости.
Конечно, юный Иполит не изобрел ничего нового: сказки любили не только в деревнях (еще в 1548 году Ноэль дю Файль в «Сельских шутливых беседах» описывал, как внимательно крестьяне слушают волшебные истории), но и в столице. О них упоминается в одной из комедий Корнеля, в сатирах Буало (на склоне лет он тоже отдал дань всеобщему увлечению); во «Власти басен» Лафонтен признавался, что с удовольствием послушал бы «Ослиную Шкуру». Ими увлекались Людовик XIV и его приближенные; министр финансов, всесильный Кольбер, даже написал одну сказку. Была и своя придворная сказочница, жена государственного советника Лекамю де Мельсон. На празднествах в Версале показывались грандиозные представления-феерии, разыгрывались балеты на сказочные темы. Оперные спектакли — мода на них пришла из Италии в середине XVII века, — использовавшие фантастические сюжеты и поражавшие зрителей «волшебной» машинерией, также предлагали сочинителям сказок уже готовые декорации, элементы действия. И те охотно пользовались ими, описывая чудесные замки и дворцы, быт фей.
Близость сказки к театру хорошо осознавали не только авторы литературных сказок конца XVII–XVIII веков (так, герои галантной волшебной повести шевалье де Ла Морльера «Ангола», 1746, с удовольствием смотрят в театре зеркальное отражение собственной истории — маленькую пьесу «во вкусе сказок о феях», рассказывающую о пробуждении любви в юных сердцах), но и те, кто задолго до них слушал и сочинял чудесные истории. Госпожа де Севинье в письме к мадемуазель де Монпансье от 30 октября 1656 года развлекает принцессу крови историей в стихах и прозе о девице, превращенной за безбожие в тросточку, — «не сказкой матушки Гусыни, но весьма на нее похожей». А в письме к дочери от 6 августа 1677 года она не без иронии описывает новомодные придворные развлечения — светские дамы без устали слушают волшебные сказки — и пересказывает одну из них: прекрасная принцесса живет на стеклянном острове, окруженная непрестанными заботами фей, разъезжает со своим возлюбленным, принцем Наслаждением, в хрустальном шаре, и при виде их, шутливо замечает маркиза, оставалось только петь хвалебную арию из популярной оперы.
Этот интерес знати к простонародным историям кажется удивительным, парадоксальным. Но XVII столетие создало во Франции специфический тип культуры, во многом сохранившийся и в последующие века. Средоточием ее был салон, порождавший особый литературный быт, со своим языком, изящным, галантным и ироничным, со своими правилами поведения, литературными масками и именами. Заправляли салонами женщины, в этом было их общественное призвание — создавать среду, тонко воспринимающую и оценивающую произведения культуры и порождающую новые. Женщины превращали свою повседневную жизнь в произведение искусства, как госпожа де Севинье, описавшая ее в сотнях, тысячах писем — как раз в то время, когда письма начали появляться внутри больших романов, а затем превратились в отдельный жанр — эпистолярный роман («Португальские письма» Гийерага, 1669, — один из первых и наиболее ярких его образцов).
Не менее важной, чем беседа в письмах, была устная беседа — квинтэссенция салонной культуры. Законы этого искусства: подбор гостей, числом от шести до восьми, правила ведения спора, в котором главное не приблизиться к истине, а блеснуть отточенной игрой ума, умение хозяйки дирижировать беседой, как оркестром, меняя темы и звучание речей, — свято блюлись еще и в нашем веке.[1] Литературным аналогом его стал диалог, философский и сатирический.
Традиция диалога, как и многих других жанров, шла из античности, но XVII век активно возрождал их, дабы не только следовать древним, но и вступить в творческое состязание с ними. Корнель и Расин создали образцы французской Трагедии, Мольер — комедии, Лафонтен возродил басню, Ларошфуко — афоризмы и максимы. Лабрюйер, продолжив «Характеры» Теофраста, перевел в моралистический план активно разрабатывающийся в романах и мемуарах тех лет, в салонных играх жанр литературного портрета, сыгравший значительную роль в становлении принципов психологического анализа.
Салоны культивировали малые, «несерьезные» жанры, те, что могли предоставить приятное совместное времяпрепровождение избранному обществу, — легкую поэзию (эпиграмма, мадригал, послание, стихотворная новелла и др.), драматические пословицы, сказки. Последние по природе своей ориентированы на устный рассказ, на импровизацию, они предоставляют широкий простор фантазии при достаточно ясном сюжетном каноне, то есть становятся почти идеальным жанром для салонного литературного досуга.
В 1690–1695 годах сказки рассказываются едва ли не во всех светских обществах (как это описывает Леритье де Виландон во вступлении к сказке «Мармуазан», 1695), особой популярностью пользуются салоны писательниц д'Онуа и Комон де ла Форс, которые посещали и принцы крови, и литераторы. Но когда в конце века сказки начали активно издаваться, мода на устные рассказы стала ослабевать. Теперь уже литература имитирует ситуацию салонной беседы в обрамлении сборников сказок — пародийных («Новый мещанин во дворянстве» г-жи д'Онуа, 1698) или серьезных («Ужины в тесном кругу лета 1699, или Галантные приключения, в коих рассказывается о происхождении фей» Катрин Бедасье, 1702). С 1704 по 1750 год блистал литературный салон герцогини дю Мэн, у которой частенько гостил Вольтер (сочинения завсегдатаев составили сборники «Развлечения в Со», вышедшие в 1712 и 1715 гг.). В 1740 — 1750-е годы приобрела известность развеселая «Нескромная академия, или Общество края скамьи», где председательствовала актриса Жанна-Франсуаза Кино дю Френ. Известные писатели: Клод Проспер Жолио де Кребийон, граф Анн Клод Филипп де Келюс, Шарль Пино Дюкло, аббат Клод Анри де Вуазенон, Пьер Карле де Мариво, Франсуа Огюст Паради де Монкриф, Пьер Клод Нивель де Ла Шоссе, к которым позднее присоединились философы: Жан-Жак Руссо, Дени Дидро, Жан ле Рон д'Аламбер, Фредерик-Мельхиор Гримм, русский посол князь Голицын — расплачивались волшебными историями за обеды. В конце года рассказы собирались и публиковались отдельной книгой: «Подарки к Иванову дню» (1742), «Сборник этих господ» (1745).
Разумеется, все художественные произведения в большей или меньшей степени вымышлены. Как остроумно заметил советский литературовед Ю. М. Лотман, представителю инопланетной цивилизации было бы очень трудно объяснить, для чего землянам нужно огромное количество текстов о событиях, заведомо никогда не имевших места. Но сказка — жанр по определению фантастический — настолько противоречил рационалистической эстетике классицизма, заботящейся о правдоподобии, что заставил культуру открыть для себя понятие литературности. При этом сказка, превратившись в 1690-е годы благодаря госпоже д'Онуа и ее последователям в автономный жанр, была вынуждена с большим трудом завоевывать права литературного гражданства. Волшебные сюжеты встречались и раньше, в самых разных произведениях: в лэ (стихотворных новеллах) Марии Французской (XII в.), в средневековых сборниках «примеров» для духовных поучений, в поэмах Тассо, Боярдо, Ариосто, в «Приятных ночах» Страпаролы и «Пентамероне» Базиле (XVI в.). Но даже в тех случаях, когда они почти ничем не отличались от более поздних литературных сказок (как прозаическая новелла Бонавентуры Деперье «Ослиная Шкура», 1558, или стихотворная — Лафонтена «О собачке, которая разбрасывала драгоценности», 1671) и назывались тем же самым словом «conte» (рассказ, сказка), они воспринимались еще в ином контексте — забавных историй, легкой поэзии. Чисто сказочная традиция большую часть XVII века существовала либо в низкой «лубочной» литературе (так, сказки печатались в дешевых выпусках «Голубой библиотеки», издававшейся в Труа), либо в виде устных рассказов — в деревне, в детской, на кухне[2] или в салоне — но равно не предназначенных для публикации. Интерес к народной культуре как полноценному эстетическому явлению возник только вместе с романтизмом, а профессионально собирать и записывать сказки во Франции начали позднее, чем в других странах Европы, — только в 1870-е годы.
После 1690 года подспудная тенденция вышла на поверхность. Академик Шарль Перро публикует три стихотворные сказки: «Маркиза де Салюс, или Терпение Гризельды» (1691; эту «новеллу» он даже предварительно прочел на заседании Академии), «Смехотворные желания» и «Ослиная Шкура» (1693), объединяет их в сборник (1694), но читатели еще не отделяют их от традиции новелл Лафонтена. В 1695 году Перро подносит от имени своего сына Пьера Дарманкура рукопись пяти прозаических сказок племяннице Людовика XV, Елизавете-Шарлотте Орлеанской, а его собственная племянница Мари-Жанна Леритье де Виландон включает три сказки в сборник «Смешанные произведения» (написанные в стихах и прозе). В 1696 году вставляет две сказки в роман «Инесса Кордовская» Катрин Бернар; журнал «Меркюр Галан» печатает «Спящую красавицу». Решительный перелом наступает в 1697 году, когда появляются «Истории, или Сказки былых времен» Шарля Перро (8 сказок) — опять-таки приписанные сыну; «Волшебные сказки» (4 тома) графини д'Онуа; «Сказки сказок» (2 тома) Шарлотты Розы Комон де ла Форс. В 1698 году выходят в свет «Новые сказки, или Модные феи» (4 тома) д'Онуа, «Волшебные сказки» и «Новые волшебные сказки» Анриетты Жюли де Кастельно, графини де Мюра, «Знаменитые феи» шевалье де Майи, «Сказки не хуже прочих» Жана де Прешака, «История Мелюзины» Поля-Франсуа Нодо. Но почти все эти книги вышли анонимно, на титульных листах значилось: госпожа де ***, мадемуазель де ***, графиня де ***, господин де *** — аристократам неудобно было признаваться в авторстве столь «несерьезных» произведений.
Появление сказок в печати сразу вызвало нападки: Никола Буало написал эпиграмму (1693) на «Ослиную Шкуру» Перро, упрекая ее в «образцовой скучности»; Дюфрени да ла Ривьер спародировал в комедии «Феи, или Сказки матушки Гусыни» (1697) избитые волшебные мотивы, обращение к «низкой», народной культуре, разговорному стилю; его поддержал Данкур комедией «Феи» (1699). Полемический трактат «Беседы о волшебных сказках и других нынешних сочинениях, призванные уберечь от дурного вкуса» (1699) выпустил аббат Пьер де Вилье.
Авторы выступили в защиту избранного ими жанра в предуведомлениях, посвящениях и посланиях. Для обретения прав литературного «гражданства» сказке надо было найти хорошую родословную: д'Онуа ссылалась на восточную традицию, Леритье — на произведения трубадуров, Перро обращался к античности, но при этом доказывал, что «сказки, сочиненные нашими предками для своих детей», хотя и менее изящны, но зато более нравственны. Для маститого академика новый жанр — очередной аргумент в споре о древних и новых, доказывающий превосходство национальной культуры. Он предлагал черпать волшебные элементы из фольклора, отказаться от античной мифологии, осмеянной им в «Параллели между древними и новыми» (1688–1697).
Прозаические сказки Перро, в отличие от изящно-ироничных стихотворных, действительно близки народной традиции, они написаны чуть-чуть стилизованным архаичным языком, в них возрождаются древние мифологические мотивы. Д'Онуа в некоторых сказках («Златокудрая красавица», «Принцесса Розетта», «Добрая мышка») также имитирует «благородную простоту» фольклорного повествования. Но большая часть сказок конца XVII — начала XVIII века выдержана в иной, «литературной» стилистике — той же, что и романы того времени. И хотя добрая половина их написана на фольклорные сюжеты,[3] непосредственным источником их зачастую оказываются сборники Страпаролы и Базиле. Поэтому приходится осторожно относиться к заверениям писательниц, что они лишь «вышивали по народной канве». Так, хотя Леритье де Виландон утверждает в послесловии к сказке «Ловкая принцесса», что ей сотни раз рассказывала ее гувернантка, сюжет заимствован из «Пентамерона» Базиле.
Ссылки на моральность, полезность сказок для воспитания детей постоянно возникают в конце XVIII века — жанр отстаивает свое общественное предназначение. Лишь в XVIII столетии, когда существенно изменились и сказки и их аудитория, аббат Прево в предисловии к сборнику Катрин Линто «Три новые волшебные сказки» (1735) смог защитить право «приятных вымыслов» на существование их безвредностью, а Маргарита Любер — заявить, что они призваны развлекать, а не наставлять («Сухой и черный», 1743, предисловие).
В 1690-е годы сказка еще частенько пытается выдать себя за более древний и признанно «полезный» жанр — басню. Очень многие произведения получают стихотворную мораль, а то и две. Дидактическая установка может целиком подчинить своим задачам сказочный сюжет, трансформировать его. Таковы 36 «Басен», созданных в конце века архиепископом Франсуа де Салиньяком де ла Мот Фенелоном для воспитания дофина, герцога Бургундского (опубликованы в 1718). В XVIII веке эту традицию наиболее последовательно развивали Франсуа Огюстен Паради де Монкриф, автор «Опыта о необходимости и способах нравиться» (1736), первая часть которого — морально-педагогический трактат, а вторая — волшебные сказки, иллюстрирующие выдвинутые положения, и Мари Лепренс де Бомон, написавшая четырехтомные «Журнал для девочек» (1758) и «Журнал для юных девиц» (1760). В этих «беседах мудрой гувернантки со своими воспитанницами из благородных семей» (Лепренс де Бомон после постигших ее бед приходилось зарабатывать на жизнь уроками) девочки учатся закону божьему, географии, истории, словесности, а также «выслушивают наставления и поучительные сказки для полезного увеселения».
Чаще всего в дидактических сказках используется сюжет о братьях или сестрах, один из которых воспитан в бедности (в деревне, в добродетели), а другой — в богатстве (в городе, в пороке). Начавшись, видимо, в басне Лафонтена «Воспитание» (1678), он постоянно разрабатывается в XVII–XVIII веках, переходит из сказок в романы (П.-Ж.-Б. Нугаре, «Совращенная крестьянка», 1777; маркиз де Сад, «Превратности добродетели», 1787). С ним часто переплетаются сходные сюжеты, доказывающие, что из даров фей предпочтительнее выбирать ум, а не красоту («Рике с хохолком» Катрин Бернар и Шарля Перро, «Тернинка» Антуана Гамильтона и многие другие), что хорошее воспитание предпочтительнее выдающихся способностей («Дары фей» Монкрифа), что низкий удел приносит счастье, а высокий — горести («История Флоризы» Фенелона). Нравоучительные сказки сближаются с романом воспитания, утопическими произведениями. Герои переносятся в волшебные страны, где инверсированы привычные законы существования («Путешествие на остров наслаждений» Фенелона, «Остров свободы» Монкрифа, «Остров рабов» Лепренс де Бомон), и понимают необходимость улучшить свой характер, привычки, государственное устройство. Авторы как бы ставят философские эксперименты, проверяя поведение человека в парадоксальных ситуациях, выясняя возможность других форм общественной жизни.
Но даже в баснях нравоучительный вывод зачастую противоречит сюжету. Многие авторы литературных сказок сознательно обыгрывали подобное несоответствие, превращали его в конструктивный принцип. Их произведения строятся на последовательном столкновении «взрослой» и «детской» интерпретации событий, галантной и дидактической, фольклорного сюжета и литературных ситуаций, волшебных событий и бытовых реалий. Так, Мальчик с Пальчик у Перро, надев семимильные сапоги, носит почту на войну: богатеет на посланиях дам к возлюбленным и разоряется на письмах к мужьям. Мотив ритуального проглатывания тотемным животным превращается в любовный поединок: «Красная Шапочка разделась и легла в постель, но тут ее немало удивило, каков у бабушки вид, когда она раздета. Она сказала: «Бабушка, какие у вас большие руки!» — «Это чтобы лучше тебя обнимать, внучка!». Стихотворная мораль подчеркивает двойственность сюжета, придает ему фривольный смысл: сначала говорится, что дети не должны слушать чужих людей, а то их сожрет волк, а потом — что сладкоречивые волки всех опаснее для девиц. Морали нередко оспаривают рассказанную историю: какая женщина будет спать сто лет, ожидая мужа («Спящая красавица»), противоречат друг другу — первый вывод из «Золушки»: скромность — лучшая из добродетелей, второй: без влиятельных знакомств (помощь феи-крестной) в свете не пробиться.
И поэтому закономерно, что сказка, в процессе своего развития все дальше удаляясь от басни, заменила мораль на парадоксальное предсказание судьбы героев. Волшебный сюжет превращается в разгадывание, решение задачи: как увидеться принцессе с принцем, чей взгляд смертелен, как встретиться с ним… на его могиле («Принц Аквамарин» Луизы Левек, 1722). Такой тип сказок особенно характерен для середины XVIII века, когда появляются произведения, созданные на пари, по заранее оговоренным условиям («Палисандр и Зирфила» Шарля Пино Дюкло, 1744; «Королева-причудница» Жан-Жака Руссо, 1758). Сказки сближаются с популярными в ту пору «драматическими пословицами», где зрители должны были угадать, какое изречение положено в основу пьесы.
В фантастических романтических произведениях, в отличие от сказочных, волшебное и рациональное объяснение описываемых событий равноправны, они взаимоисключают и дополняют друг друга. Сказочные истории, не могущие претендовать на достоверность (хотя г-жа Мюра и доказывала необходимость «правдоподобного» изображения вымысла — то есть в соответствии с литературным этикетом эпохи), стремятся создать подобную двуплановость иными средствами: либо ироничной галантной игрой, либо указанием на сокрытый тайный смысл. В этом случае они превращаются в аллегории, книги «с ключом».
Наиболее простой путь — изображать в волшебных декорациях короля и его придворных: льстиво прославлять Людовика XIV, как это делал Прешак («Несравненный», 1698), высмеивать Людовика XV, как Кребийон («Любовные приключения Зеокинизюля, короля кофиранов», 1746), рискуя поплатиться ссылкой или тюрьмой, превозносить, как Годар д'Окур («Любимый, аллегория», 1744), или добродушно подтрунивать, как Дидро («Нескромные сокровища», 1748). Эта традиция сохраняется до конца века: королевский цензор Никола-Жозеф Селис публикует сказку на рождение дофина — «Принц Желанный» (1782), предреволюционные события описывает анонимная сказка «Последний крик чудовища» (1782), где действует фея-заговорщица. Сказка может служить оружием не только политической, но и литературной полемики: в «Рикдене Рикдоне» (1705) Леритье аллегорически описывает культурную ситуацию, сложившуюся после выхода на французском языке сказок «1001 ночи», Дидро — спор о древних и новых. Кребийон спародировал в «Шумовке» (1734) психологическую прозу Мариво (которой сам во многом подражал), Дидро высмеял этот стиль в «Нескромных сокровищах», в ответ на что Кребийон вывел его в «Ах, какая сказка» (1751) под видом ученого-педанта.
Но сказки могли обретать магический смысл, рассматриваться как зашифрованные свидетельства о связях с потусторонним миром, об алхимических таинствах — иногда вне всякой связи с авторским замыслом. В «Параллели между древними и новыми» Ш. Перро спорил с аллегорическим принципом толкования античных текстов: «Иногда можно подумать, что в таинственной тьме этих ученых аллегорий скрывается секрет философского камня»,[4] а мадемуазель Леритье в эпилоге сказки «Ловкая принцесса» (1695), напротив, утверждала, что в древних сказках заключен «таинственный смысл» — не меньший, чем в баснях Эзопа. Конечно, могут вызвать скептическое недоумение включение сказок Перро в «Литературную антологию оккультизма» (1950), утверждения ряда современных исследователей, что последовательность событий в «Спящей красавице», «Ослиной Шкуре» и «Синей Бороде» воспроизводит принцип изготовления философского камня. Но такие произведения действительно создавались в XVII–XVIII веках: в сказке о животворном Черном камне из «Бретонских вечеров» (1712) Т.-С. Геллета используется сюжет из «Правдивой истории» (1610) Бероальда де Вервиля, где имя каждого персонажа — анаграмма алхимической субстанции. Только при расшифровке алхимических символов обретает смысл несуразный сюжет сказки «Принцесса Лионетта и принц Кукареку» (1743) мадемуазель де Любер, где события подчиняются не логике действия, а последовательности магических операций.
Сведения о духах четырех стихий (огонь — саламандры, воздух — сильфы, вода — ундины, земля — гномы), о способах сношения с ними сказочники черпали из книги аббата Никола Монфокона де Виллара «Граф Габалис» (1670), по преданию убитого за разглашение каббалистических тайн.[5] В ней утверждалось, что духи стремятся вступить в любовную связь с людьми, дабы обрести бессмертную душу. Этот сюжет (эротическое преследование героев феей, карликом, злым духом), часто встречающийся в сказках конца XVII века («Желтый Карлик» д'Онуа), стал ведущим в галантной повести середины XVIII века, перешел в фантастическую литературу — от «Влюбленного дьявола» (1772) Жака Казота к романтикам (Ш. Нодье, П. Мериме, Т. Готье), к «черной фантастике» XX века.
Еще одна мистическая традиция, с которой взаимодействует сказка и в первую очередь сказочные романы о правильном воспитании принца («История принца Тити» Темисселя де Сент-Иасента, 1736; «Кливан, король Бунго» Лепренс де Бомон, 1759) — аллегорические романы воспитания («Путешествие Кира» А.-М. Рамсея, 1727; «Сет» аббата Террассона, 1731), сюжеты которых воспроизводят этапы масонской инициации (эта символика сохранилась и в «Вильгельме Мейстере» Гете).
Главной линией развития литературной сказки было ее сближение с романом. Некогда фольклорная сказка послужила основным источником формирования рыцарского романа, предложив ему и общую структуру сюжета, и комплекс устойчивых мотивов. Композиционная модель «встреча — разлука — поиски (подвиги) — обретение» сохранилась во Франции XVII века в барочных любовно-героических романах (О. д'Юрфе, М. де Скюдери, М. де Гомбервиль, Г. де ла Кальпренед). Но во второй половине столетия эти многотомные тяжеловесные сочинения вышли из моды, их составные части: письма, портреты, афоризмы, вставные новеллы — превратились в самостоятельные литературные жанры. По свидетельствам и авторов и читателей, сказки воспринимались как замена прежних романов, более того — как попытка возродить дискредитировавший себя жанр через обращение к его истокам (Леритье, «Письмо г-же де Ж**», 1695).
На рубеже столетий литературная сказка, едва «отпочковавшись» от романа, старалась спрятаться за его авторитет (в классицистических поэтиках роману отводили место в низу жанровой иерархии, но сказки-то в них вообще не включались), использовать наработанные им художественные приемы. Создавались обрамленные сборники, имитирующие традиционную романную конструкцию («Дон Габриель Понс из Леона», «Дон Фернан из Толедо» д'Онуа, 1697–1698). Авторы превращали в сказки сюжеты античного («Голубь и голубка» д'Онуа, 1698) и рыцарского («Волшебник» ла Форс, 1697) романа, переносили из своих собственных авантюрных романов (их писали д'Онуа, ла Форс, Бернар, Бедасье) привычные ситуации: похищения, кораблекрушения, нападения пиратов, продажа в рабство, переодевания, подслушивания, недоразумения, нечаянные встречи. Стала постепенно усложняться и композиция: строгая линейная последовательность, свойственная фольклорным сказкам, стала разрушаться за счет введения вставных историй, рассказов о прошлом, предсказаний событий, развития действия одновременно по нескольким параллельным линиям («Волшебник, или Кольцо могущества» А. Пажона, 1745; «Восточный роман» А.-Б. де Блана, 1753). Сказка стала двигаться по тому же пути, который некогда прошли греческий и рыцарский романы.
В начале XVIII века мода на прежние сказки начала ослабевать. Жанру было трудно уравновешивать разнонаправленные тенденции: победила установка на взрослых, а не детей. Ведь собственно детской аудитории, как и детской литературы, тогда практически не существовало, маленькие читали то же, что и взрослые. «Журналы» Лепренс де Бомон, адаптирующие для девочек «взрослую» литературу, — едва ли не первые попытки такого рода. Ориентация на фольклор также постепенно сошла на нет (по подсчетам французской исследовательницы Р. Робер, в 1730-1750-е гг. фольклорные сюжеты использовались лишь в 10 % сказок).
Но дважды, в начале и в середине эпохи Просвещения, новые литературные явления придавали сказке дополнительные импульсы развития. В 1704 году начал выходить предпринятый Антуаном Галланом перевод «1001 ночи» (последний, двенадцатый, том вышел уже после его смерти, в 1717 г.)… Он был неполон, приглажен, приличен, герои обряжены по парижской моде, но это лишь усилило его популярность. Во французскую литературу ворвался волшебный мир Востока. Необычайные любовные приключения изменили сказочных персонажей, в первую очередь — пассивных добродетельных героинь, пришедших из барочных романов. Немедленно появились подражания, стало популярным само название: Пети де ла Круа выпустил «Историю персидского султана и его визирей» (1707), «Тысячу и один день» (1710–1712), Т.-С. Геллет — «1001 четверть часа, татарские сказки» (1712), «Чудесные приключения мандарина Фум-Хоама, китайские сказки» (1723), «1001 час, перуанские сказки» (1733). Уже в конце века некоторые из сказок «1001 ночи», не включенные А. Галланом, перевел Ж. Казот (4 тома, 1788–1789). Вместе с восточными декорациями жанр вновь обрел столь необходимую ему двойственность, возможность «остранять» собственный мир, описывая чужой, включиться в исследование одной из магистральных проблем эпохи Просвещения: поисков «естественных», природных законов, норм поведения.
Антуан Гамильтон в «Тернинке» (1705, опубл. в 1730) хотел спародировать, как некогда Сервантес, безудержное увлечение вымышленными историями, но в итоге проложил дорогу новому жанру — ироничной сказочной повести. Стремление к литературной игре, литературному маскараду, самопародирование, в принципе характерное для салонной культуры, пришлось как нельзя кстати в эпоху расцвета рококо. Поэтому оказалось совсем не просто создать чисто пародийную сказку — она сливалась с каноном, несмотря на все усилия автора отделиться от него (как это произошло в «Королеве-причуднице» Ж.-Ж. Руссо). Целиком удалось это, пожалуй, только Ж. Казоту в «Красавице по воле случая» (опубл. в 1776) за счет введения совершенно нового персонажа, сказочного Дон-Кихота, — принца, верящего в правдивость волшебных историй, трактующего события низкой повседневной жизни по законам чуда.[6] Создание подлинного двоемирия — на уровне героя, а не читателя, втянутого автором в игру, — открывало путь к романтической идее прорыва в иной, истинный, мир, не доступный близоруким обывателям (движение к ней заметно во «Влюбленном дьяволе»).
Магистральная линия развития французской сказки сблизила ее в 1730 — 1740-е годы с любовным психологическим романом, новые формы которого (представленные в первую очередь творениями Мариво и Кребийона) тогда только начинали завоевывать популярность. Возникла новая форма — галантная сказочная восточная повесть с определенным сюжетом, кругом действующих лиц, названием и даже выходными данными. Традиционная литературная сказка рубежа XVII–XVIII веков, отчасти сохранившаяся и позднее (в этой манере писали Луиза Левек, Катрин Линто, Маргарита Любер, Габриэль-Сюзанна Вильнев, частично — Анри Пажон и граф Анн Клод Филипп де Келюс), была гораздо более разнообразной. В отличие от фольклорной сказки, где заранее задан конец, но не начало и развитие действия, в литературной повторяющиеся элементы сконцентрированы впереди: дары фей новорожденным (если их двое, то делятся ум и красота), предсказание судьбы, как правило парадоксальное, борьба доброй и злой фей, запрет брака (или общения с противоположным полом до определенного возраста), заточение в башню без дверей (или попадание в волшебный замок с невидимыми слугами). Часто встречается фольклорное утроение мотивов (испытание дарителя, волшебная помощь). Брачные испытания — выполнение трудных задач, победа над противником — ослаблены по сравнению с фольклором: любовь завоевывается не волшебством, а личными качествами. Поэтому усиливаются внешние препятствия, учащаются разлуки. Сама мотивировка действия принципиально изменилась: фольклорный, «низкий», герой побеждал змеев и великанов, чтобы жениться на принцессе и получить полцарства, литературный принц — чтобы соединиться с любимой.
В сказках рубежа веков часто разрабатываются сюжеты о соперничестве падчерицы и ее сводной сестры, о кознях мачехи, о помощи благодарных животных, но наибольшая группа использует сюжеты о волшебных превращениях и метаморфозах, о чудесном супруге в облике зверя («Синяя птица», «Барашек», «Белая кошка» д’Онуа, 1697–1698; «Король Боров» Мюра, 1699; «Красавица и зверь» в обработках Г.-С. Вильнев, 1740, и Лепренс де Бомон, 1756; «Принц Семицвет», 1731, и многие другие). Он хорошо известен и в фольклоре и в литературе (история Амура и Психеи), но у писательниц того времени он получил свой, личный оттенок. У большинства из них жизнь сложилась не слишком удачно: м-ль де ла Форс король принудил уйти в монастырь, г-жа Мюра попала в немилость и покинула двор (о чем она вспоминает в сказке «Счастливая кара», 1698), д'Онуа, женщина бурной судьбы, несмотря на свою кипучую деятельность, вечно нуждалась (сетования на бедность постоянно слышатся в ее сказках). Писательство было для них не только одной из немногих доступных форм самовыражения, но и возможностью противостоять диктату мужчин. Волшебный мир позволял подправить земные законы, компенсировать свои беды, но в нем тиран-муж представал в своем подлинном животном обличье — как страшная угроза, пугающая и манящая одновременно.
В XVIII веке сюжет о волшебных превращениях соединился с пришедшей с Востока идеей метампсихоза (переселения душ) и стал использоваться как композиционная связка между разнородными историями (Ш.-Л. Монтескье, «Правдивая история», между 1720 и 1738, опубл. в 1892; Т.-С. Геллет, «Чудесные приключения мандарина Фум-Хоама», 1723; К.-А. Вуазенон, «Султан Мизапуф», 1746). В сказочных повестях метаморфоза сделалась главным испытанием и наказанием героя: феи превращали мужчин, отвергнувших их любовь, в зверей или мебель (канапе, софу, чайник). Каждое из действующих лиц сказки, как правило, превращается в свое животное: злой дух — в кота, герой — в пса, принцесса и добрая фея — в кошку и собаку, влюбленные — в птиц (хотя, конечно, встречаются и лисы, зайцы, белки и прочие существа).
Французская проза 1730 — 1740-х годов открыла и начала активно разрабатывать два типа сюжета, оказавших существенное влияние на развитие романного жанра: история «антивоспитания» юного аристократа (освоение «науки страсти нежной» и последующие многочисленные любовные приключения) и карьера простолюдина, поднимающегося по ступеням социальной лестницы. Второй путь возникал, хотя и редко, в волшебных сказках, но с одним существенным изменением: замарашка Золушка и судомойка Ослиная Шкура сумели выйти замуж за принца, а конюший Нуину — жениться на принцессе («Тернинка» А. Гамильтона), поскольку были на самом деле благородного происхождения (подобную уступку литературному этикету сделал и Мариво в «Жизни Марианны», 1731–1741, первом образце этого жанра). Само представление о необходимости преуспеть в жизни характерно главным образом для дидактических сказок. А сюжет «антивоспитания», напротив, вполне соответствовал галантному духу волшебных сказок и потому естественно соединился с ними. Более того, он был сперва опробован именно в сказочной восточной повести («Танзаи и Неадерне» К.-П.-Ж. Кребийона, 1734, второе, более известное название — «Шумовка»; его же «Софа», 1741) и лишь потом использован в романе («Заблуждения сердца и ума» Кребийона, 1736–1738; «Исповедь графа де***» Ш.-П. Дюкло, 1741, и десятки подражаний им). И это не случайно: фантастика расширяет и тематические, и повествовательные возможности литературы, освобождает ее от «табу».
Канон, созданный Кребийоном, почти не изменился за последующие тридцать лет, хотя каждый из продолжателей: Л. де Каюзак, Ж. Казот, Фужере де Монброн, Ш.-П. Дюкло, К.-А. Вуазенон, Ш. де Ла Морльер, Ф.-А. Шеврие и многие другие пытались внести что-то свое. Уже титульный лист втягивает читателя в шутливый волшебный мир, предлагает принять участие в литературной игре. В название вынесены обычно псевдовосточные имена героев, в подзаголовок — сказка китайская, индийская, зинзимуа, неправдоподобная, правдивая, аллегорическая, моральная. Выходные данные книги, практически всегда вымышленные (здесь сыграли роль цензурные запреты на романы и повести, усилившиеся после 1737 года), дополняют подзаголовки: «В Агре с привилегией Великого Могола»; «В Зевках, у Сони, в типографии Храпуна»; «Напечатал там, где сумел»; они берут на себя функции пародийного предисловия. Далее следует либо авторское предуведомление об истории, толкование этого «священного» текста, его жанра, либо обрамление в традиции «Тысячи и одной ночи», а затем — шутливая мораль (она может быть и в конце) и краткое описание места действия — волшебной страны.
В сюжетах повестей используется несколько повествовательных блоков. Начало как в традиционных сказках: рождение героя, дары фей, предсказание судьбы, запреты, поиски подходящего жениха или невесты. Далее следует светское «обучение» юноши, освоение «искусства любви» (заимствованное из романов «антивоспитания»). Оно может занимать от двух до ста пятидесяти страниц: первое появление героя в обществе, знакомство под руководством записного щеголя с галантным языком и правилами поведения, первое любовное приключение, серия легких побед, скука, первое искреннее чувство, перевоспитание. Традиционные сказочные «брачные испытания» в повестях разыгрываются, как правило, не только в «светском», но и в «волшебном» вариантах. Завершение любовного образования юноши обычно берет на себя фея. Она же из ревности похищает героиню, занимается ее «светским воспитанием», и принцу приходится искать и освобождать любимую, после чего играется свадьба. Далее этого может последовать второй ход, но уже с переменой ролей: злой дух похищает героиню, но, не сумев склонить ее к любви, заколдовывает либо ее, либо героя, мешая их супружеской жизни. Чары развеиваются лишь после соединения героини с духом, принявшим облик мужа. Но это полная схема, а конкретные произведения отличаются и отбором, и последовательностью соединения повествовательных элементов, причем «мужской» вариант сюжета встречается чаще, чем «женский».
Борьба двух жанров — сказки и романа — проявляется и в стилистике галантных волшебных повестей, где сталкиваются целые пласты «восточной» и «французской», «светской» лексики, и в описании персонажей, их характеров, быта, нравов, и в композиции, где соперничают различные точки зрения, где события, мотивировки подчиняются противоположным логикам действия. Более того, авторы не только не старались сгладить эти противоречия, а — напротив — постоянно подчеркивали издевательскими названиями глав, введением в текст фигуры рассказчика и слушателя, обсуждающих произведения, предлагающих иные толкования событий, варианты дальнейшего развития действия. Внешняя рамочная конструкция дополнительно давила на сюжет, деформировала его. Разрушение единства повествовательного ряда, ослабление постоянно повторяющейся и потому легко предсказуемой сюжетной схемы вызвали к жизни новые типы внутренних связей между эпизодами. Наиболее характерный прием (нередко считающийся достоянием прозы XX века, но на самом деле частенько встречающийся в «игровых» произведениях эпохи Просвещения) — введение параллельно развивающейся темы (книги, театра — как в «Биби» Шеврие), которая как бы дублирует основное действие, отмечает центральные события.
Общее направление развития французской прозы XVIII века — и «реалистической», и «волшебной» — определяли главным образом писатели второго ряда, создававшие жанровые каноны. Великие, те, кто прославил эпоху Просвещения, — Вольтер, Дидро, Руссо — переосмысливали устойчивые схемы, ломали их, но не могли так или иначе не использовать их в своих произведениях. Наименее ярко сказочная традиция проявилась в творчестве Руссо. Его «Королева-причудница» — пародийное соединение композиционных приемов сказочной повести и сюжета дидактической сказки, причем действие неожиданно заканчивается сразу после экспозиции (дары фей) — в тот момент, когда оно только должно было начаться. Тот же прием — обман читательского ожидания,[7] отказ от возможностей, предлагаемых жанровым каноном, — использовал и Вольтер в «Белом и черном» (1764) и «Кривом крючнике» (1747, опубл. в 1774), в какой-то степени предвосхищающем «Красавицу по воле случая» Казота. Наиболее точно соответствует сказочным схемам его стихотворная сказка «Что нравится дамам» (1763), продолжившая традиции Лафонтена и Перро. Волшебные элементы постоянно возникают в философских повестях Вольтера — в экспозиции «Принцессы Вавилонской» (1768), в «Белом быке» (1774), построенном на мотиве волшебной метаморфозы, в «Задиге» (1747), философском романе, составленном из отдельных притч.
В эти же годы, в момент наивысшей популярности сказочных повестей появился и экспериментальный философский роман Дидро «Нескромные сокровища» (1748), где также линейный сюжет создается сочетанием и взаимодействием отдельных историй (под действием чудесного кольца «сокровища» рассказывают о любовных приключениях своих хозяек). Насыщая роман литературными реминисценциями, активно используя сказочную традицию, писатель превращает фривольный сюжет в исследование мира и способов его научного и художественного познания (литература, театр). Соединяя формы сказки, аллегории, утопии, путешествия, светского романа, сатиры, пародии, диалога, он разрабатывает и проверяет свои философские, политические, эстетические идеи, многие из которых вошли позднее в статьи «Энциклопедии» и трактаты. Таким образом, в произведениях Вольтера и Дидро получил завершение длительный цикл литературного развития: фольклорная волшебная сказка дала жизнь роману, из которого через много веков выделилась литературная сказка, в процессе эволюции вновь превратившаяся в роман.
После 1760 года литературная сказка идет на спад: число новых произведений уменьшается, в основном переиздаются старые (наибольшей популярностью пользуются по-прежнему д'Онуа и Перро), они включаются в 112-томную «Всеобщую библиотеку романов» (1775–1789), 39-томные «Вымышленные путешествия» (1787–1789). Итог столетней волшебной феерии подвел шевалье Шарль-Жозеф де Мейер, собравший в 41-м томе «Кабинета фей»[8] · (1785–1789) большую часть сказочных произведений (за исключением галантных повестей, сочтенных им недостаточно приличными). Этот памятник сказке похоронил живую традицию. Показательно, что в последних томах был напечатан в переводе с немецкого роман К.-М. Виланда «Победа природы над мечтательностью, или Приключения дона Сильвио де Розальвы» (1764) — пародия-исследование, литературная компиляция из множества французских сказок.
Последующие века разрушили ту двойственность, на которой держалась классическая литературная сказка, они брали лишь отдельные, необходимые им элементы. Из сокращенных, сглаженных переработок произведений Ш. Перро (выбрасывались все намеки на эротику, жестокость, литературную игру) возникли чисто детские сказки. Редкий, едва ли не уникальный для этой эпохи опыт языковой игры, порождения фантастики лингвистическими средствами, предпринятый М. де Любер («Принцесса Скорлупка и принц Леденец», 1745), был возрожден в «детской» культуре после знакомства с английской литературой «нонсенса», а во «взрослой» — писателями середины XX века (в том числе драматургами «театра абсурда»). Для готического романа, фантастической повести романтиков продуктивными оказались тяга к потустороннему, нагнетание страха (садистские преступления, пытки, сожжения, детоубийства, людоедство во множестве встречаются в сказках Перро, д'Онуа, Ла Форс, Гамильтона и других), атмосфера неотвратимого приближения гибели (классический пример — «Синяя Борода»; этот прием впоследствии энергично использовался и в психологическом детективе, и в символистской драме). Элементы научной фантастики, постоянно появляющиеся в сказках (например, создание людей при помощи искусственного оплодотворения отдельных яйцеклеток — «Зензоли и Беллина», 1746), подготовили почву для создания нового литературного жанра.
Столетняя история французской литературной сказки опрокидывает ходячие представления о классицизме и Просвещении как об эпохах сугубо рациональных, чуждых вымыслу, игре воображения. «Фантастические» и «правдоподобные» произведения не боролись друг с другом, а взаимодействовали и взаимообогащались. Сказка раскрепостила культуру, открыла перед прозой и поэзией новые повествовательные возможности, подспудно подготовила приход романтизма.
А. Строев
Жан де Лафонтен[9]
О собачке, которая разбрасывала драгоценности
(из Ариосто)[10]
Ансельм
Мавр
Ансельм
Мавр
Ансельм
Мавр
Мари Катрин д'Онуа[27]
Желтый карлик[28]
Жила когда-то королева. Она родила много детей, но в живых осталась одна только дочь. Правда, эта дочь была прекрасней всех дочерей на свете, и овдовевшая королева не чаяла в ней души; но она так боялась потерять юную принцессу, что не старалась исправить ее недостатки. Восхитительная девушка знала, что красотой больше походит на богиню, чем на смертную женщину, знала, что ей предстоит носить корону; она упивалась своей расцветающей прелестью и возгордилась так, что стала всех презирать.
Ласки и потачки королевы-матери еще больше убеждали дочь, что на свете нет жениха ее достойного. Что ни день принцессу наряжали Палладой или Дианой, а первые дамы королевства сопровождали ее в костюме нимф. Наконец, чтобы совсем уже вскружить голову принцессе, королева нарекла ее Красавицей. Она приказала самым искусным придворным художникам написать портрет дочери, а потом разослала эти портреты королям,[29] с которыми поддерживала дружбу. Увидав портрет принцессы, ни один из них не мог устоять против ее всепобеждающих чар — иные заболели от любви, иные лишились рассудка, а те, кому повезло больше, в добром здравии явились ко двору ее матери. Но, едва бедные государи увидели принцессу, они сделались ее рабами.
На свете не было королевского двора более изысканного и учтивого. Двадцать венценосцев, соперничая друг с другом, пытались заслужить благосклонность принцессы. Если, потратив триста или даже четыреста миллионов золотом на один только бал, они слышали из ее уст небрежное: «Очень мило», они почитали себя счастливыми. Королева была в восторге от того, что ее дочь окружена таким поклонением. Не проходило дня, чтобы ко двору не прислали семь или восемь тысяч сонетов и столько же элегий, мадригалов и песенок, сочиненных поэтами со всех концов света. И воспевали прозаики и поэты того времени только одну Красавицу. Даже праздничные фейерверки устраивали в ту пору из стихотворений: они сверкали и горели лучше всяких дров.
Принцессе уже исполнилось пятнадцать лет, но никто не смел просить ее руки, хотя каждый мечтал о чести стать ее супругом. Но как тронуть подобное сердце? Хоть пытайся из-за нее удавиться несколько раз на дню, она сочтет это безделицей. Вздыхатели роптали на жестокость принцессы, а королева, которой не терпелось выдать дочь замуж, не знала, как взяться за дело. «Ну, пожалуйста, — просила иногда королева свою дочь, — смирите хоть немного невыносимую гордыню. Это она внушает вам презрение ко всем королям, что съезжаются к нашему двору. Я мечтаю выдать вас за одного из них, а вы не хотите мне угодить». — «Я счастлива и так, — отвечала Красавица. — Позвольте же мне, матушка, сохранить мое душевное спокойствие. По-моему, вам следовало бы огорчаться, если бы я его утратила». — «Нет, — возражала королева, — я огорчилась бы, если бы вы полюбили того, кто вас не достоин, но взгляните на тех, кто просит вашей руки. Поверьте мне: никто на свете не может с ними сравниться».
И это была правда. Но принцесса, уверенная в собственных достоинствах, полагала, что сама она превосходит всех. Упорно отказываясь выходить замуж, она мало-помалу так раздосадовала мать, что та стала раскаиваться, да поздно, в том, что слишком потакала дочери.
Не зная, что предпринять, королева в одиночестве отправилась к прославленной фее, которую звали Фея пустыни. Однако увидеть фею было не так-то легко — ее охраняли львы. Но это не смутило королеву — она с давних пор знала, что львам надо бросить пирожное из просяной муки на сахаре и на крокодильих яйцах; королева сама испекла пирожное и положила его в корзиночку, которую взяла с собой в дорогу. Но долго идти пешком она не привыкла и, устав, прилегла отдохнуть под деревом. Незаметно для себя она заснула, а, проснувшись, увидела, что корзинка пуста — пирожное исчезло, и в довершение несчастья королева услышала, что громадные львы близко — они громко рычали, почуяв королеву.
«Увы! Что со мной будет? — горестно воскликнула королева. — Львы меня сожрут». И она заплакала. Не в силах двинуться с места, чтобы спастись бегством, она только прижималась к дереву, под которым спала. И вдруг услышала: «Хруп, хруп!» Она огляделась по сторонам, потом подняла глаза и увидела на дереве человечка размером не больше локтя — человечек ел апельсины. «Я знаю вас, королева, — сказал он ей, — и знаю, как вы боитесь львов. И боитесь вы не напрасно, львы уже сожрали многих, а у вас, на беду, не осталось пирожного». — «Что ж, придется умереть, — вздохнула королева. — Увы! Я бы меньше горевала об этом, если бы успела выдать замуж мою дорогую дочь!» — «Так, стало быть, у вас есть дочь? — воскликнул Желтый Карлик (его прозвали так за желтизну кожи и за то, что он жил в апельсиновом дереве). — Право, я очень рад, потому что давно уже ищу жену на суше и на море. Если вы отдадите ее за меня, я спасу вас от львов, тигров и медведей». Королева посмотрела на ужасного Карлика, и его вид испугал ее не меньше, чем прежде львы. Задумавшись, она ничего не ответила Карлику. «Как, сударыня? — вскричал он, — вы еще сомневаетесь? Видно, вы совсем не дорожите жизнью». И тут королева увидела на вершине холма бегущих к ней львов. У каждого льва было по две головы, по восемь ног и четыре ряда зубов, а шкура была жесткой, как чешуя, и цвета красного сафьяна. При этом зрелище бедная королева, трепеща словно голубка, завидевшая коршуна, закричала что есть мочи: «Господин Карлик! Красавица ваша!» — «Пф! — надменно ответил Карлик. — Красавица слишком хороша собой, мне она не нужна, пусть остается у вас». — «О, монсеньер, — взмолилась в отчаянии королева, — не отвергайте ее. Это прелестнейшая в мире принцесса». — «Ну так и быть, — согласился тот, — возьму ее из милости. Но не забудьте, что вы мне ее отдали». И тотчас ствол апельсинового дерева, на котором сидел Карлик, раздвинулся, королева стремительно бросилась в него, дерево сомкнулось снова, и львы остались ни с чем. Напуганная королева вначале не заметила, что в дереве есть дверь,[30] но теперь она увидела ее и открыла; дверь выходила в поле, поросшее крапивой и чертополохом. Вокруг тянулся ров, наполненный тинистой водой, а поодаль стояла низенькая, крытая соломой хижина. Оттуда с веселым видом вышел Желтый Карлик; на нем были деревянные башмаки, куртка из грубой шерсти, а сам он был лысый, с огромными ушами, — словом, настоящий маленький злодей.
«Я очень рад, госпожа теща, — сказал он королеве, — что вы смогли увидеть небольшой дворец, в котором будет жить со мной ваша Красавица: вот этим чертополохом и крапивой она сможет кормить осла, на котором будет выезжать на прогулку; от непогоды ее укроет вот этот сельский кров; пить она будет эту воду, а есть — жиреющих в ней лягушек; а сам я, красивый, бодрый и веселый, буду при ней неотлучно днем и ночью — я не потерплю, чтобы даже ее собственная тень следовала за ней усердней, чем я».
Злосчастная королева сразу представила себе горестную жизнь, какую сулил ее любимой дочери Карлик, и, не снеся такой ужасной мысли и ни слова не ответив Карлику, без чувств упала наземь. Но пока королева лежала замертво, ее преспокойно перенесли на ее собственную постель, и притом на голове у нее оказался нарядный ночной чепец, отделанный кружевом такой красоты, какое ей никогда не приходилось носить. Проснувшись, королева вспомнила, что с ней случилось, но не поверила этому[31] — ведь она находилась в своем дворце, среди своих придворных дам и рядом была ее дочь, как же она могла поверить, что побывала в пустыне, что ей грозила смертельная опасность, и Карлик, избавивший ее от этой опасности, поставил ей жестокое условие — выдать за него Красавицу? Однако чепец, отделанный диковинным кружевом и лентами, удивил королеву не меньше, чем то, что она считала сном. Охваченная страшной тревогой, она впала в такую тоску, что почти перестала говорить, есть и спать.
Принцесса, которая всем сердцем любила мать, стала очень беспокоиться; много раз просила она королеву рассказать, что с ней такое, но та придумывала всякие отговорки — то ссылалась на слабое здоровье, то говорила, что один из соседей угрожает ей войной. Красавица чувствовала, что, хотя все эти ответы правдоподобны, на самом деле тут кроется что-то другое и подлинную правду королева старается от нее скрыть. Не в силах совладать со своей тревогой, принцесса решилась пойти к знаменитой Фее пустыни, о мудрости которой повсюду шла громкая молва. Заодно она хотела просить совета у феи, выходить ли ей замуж или остаться в девушках, потому что все вокруг уговаривали ее выбрать себе мужа. Принцесса не поленилась сама испечь пирожное, чтобы умилостивить злобных львов, вечером сделала вид, что рано легла спать, спустилась по маленькой потайной лестнице и, закутавшись в длинное белое покрывало, которое спускалось до самых пят, одна пошла к пещере, где обитала искусная фея.
Но когда принцесса подошла к роковому дереву, о котором я уже говорила, она увидела на нем столько цветов и плодов, что ей захотелось их сорвать. Она поставила корзинку на землю, сорвала несколько апельсинов и стала их есть, но, когда она вознамерилась взять корзинку, ни корзинки, ни пирожного на месте не оказалось. Принцесса удивилась, огорчилась и вдруг видит ужасного маленького Карлика, о котором я уже говорила. «Что с вами, прекрасная девица? — спросил Карлик. — О чем вы плачете?» — «Увы! Как же мне не плакать, — отвечала принцесса. — Я потеряла корзинку с пирожным, а без него мне не попасть к Фее пустыни». — «Вон что, а зачем это вы к ней собрались, прекрасная девица? — спросил уродец. — Я ее родственник и друг и нисколько не уступаю ей в мудрости». — «Моя мать королева, — отвечала принцесса, — с некоторых пор впала в ужасную тоску, я даже боюсь за ее жизнь. Вот мне и пришло в голову, что, может быть, я винобата в ее болезни: матушка ведь хочет выдать меня замуж, но признаюсь вам, я еще не нашла достойного избранника, вот почему я и хочу просить совета у феи».
«Не трудитесь, принцесса, — сказал Карлик, — я лучше феи сумею объяснить вам, как обстоят дела. Ваша мать горюет оттого, что уже обещала вас жениху». — «Королева обещала меня жениху? — перебила его принцесса. — Не может быть, вы ошибаетесь, она бы рассказала мне об этом, для меня это дело слишком важное — матушка не могла решить его без моего согласия», — «Прекрасная принцесса, — заявил Карлик и вдруг упал перед ней на колени, — надеюсь, вы одобрите выбор вашей матушки. Дело в том, что счастье быть вашим супругом уготовано мне». — «Моя матушка выбрала вас в зятья! — воскликнула Красавица, отпрянув. — Да вы попросту сошли с ума». — «По мне, быть вашим мужем — невелика честь, — в гневе сказал Карлик. — Вот идут львы, они мигом вас сожрут, и я буду отмщен за пренебрежение, которого не заслужил».
И тут принцесса услышала, как, протяжно рыча, приближаются львы. «Что со мной будет? — воскликнула она. — Неужели настал конец моей молодой жизни?» А злой Карлик смотрел на нее, презрительно смеясь. «По крайней мере, вы умрете девицей, — сказал он, — и не унизите ваши блистательные добродетели союзом с жалким карликом, вроде меня». — «Ради бога не сердитесь, — умоляла принцесса, стиснув свои прекрасные руки, — я согласна выйти за всех карликов в мире, лишь бы не погибнуть такой ужасной смертью». — «Хорошенько посмотрите на меня, принцесса, — сказал Карлик, — я вовсе не хочу, чтобы вы решали сгоряча». — «Я вас и так слишком хорошо рассмотрела, — отвечала она. — Но львы совсем рядом, мне все страшнее и страшнее, спасите меня, спасите, не то я умру от страха».
И в самом деле, едва выговорив эти слова, принцесса упала без чувств и, сама не зная как, очутилась в своей постели: на ней была рубашка из тончайшего полотна, отделанная красивейшими лентами, а на руке — кольцо, сплетенное из одного-единственного рыжего волоска, но сидевшее на пальце так плотно, что легче было содрать кожу, чем его снять.
Когда принцесса все это увидела и вспомнила, что случилось ночью, она впала в такую тоску, что весь двор удивился и стал беспокоиться. Больше всех волновалась королева: снова и снова расспрашивала она дочь, что с ней такое, — но та упорно скрывала от матери свое приключение. Наконец королевские подданные, желавшие, чтобы принцесса поскорее вышла замуж, съехались на совет, а потом явились к королеве просить, чтобы она без промедления выбрала супруга для своей дочери. Королева ответила, что это заветное ее желание, но дочь ее выказывает такое отвращение к замужеству, что пусть лучше они сами пойдут к принцессе и ее уговорят. Так они и поступили, не откладывая дела в долгий ящик. После приключения с Желтым Карликом гордыни у Красавицы поубавилось: она решила, что самый простой способ выпутаться из беды, в какую она попала, это выйти за могущественного короля, у которого уродец не посмеет оспорить такую славную победу. Поэтому она отвечала посланцам куда более благосклонно, чем они надеялись, что, хотя она, мол, предпочла бы навеки остаться девушкой, она согласна выйти за Короля золотых россыпей.[32] Это был могущественный государь, прекрасный собой, который уже несколько лет был без памяти влюблен в принцессу, но до сих пор не видел и намека на взаимность.
Нетрудно представить себе, как обрадовался король, узнав столь приятную для себя новость, и как неистовствовали его соперники, навсегда потеряв надежду, подогревавшую их любовный пыл. Но не могла же Красавица выйти замуж за двадцать королей сразу, она и одного-то выбрала с трудом, потому что отнюдь не излечилась от своего тщеславия и по-прежнему была уверена, что никто на свете ее не стоит.
И вот в королевстве стали готовить празднество, равного которому еще не видел свет. Король золотых россыпей прислал для этой цели такую кучу денег, что за кораблями, доставившими их, не стало видно моря. К самым блестящим и изысканным дворам, и в первую очередь ко двору французского короля, разослали гонцов, чтобы закупить редчайшие драгоценности для убранства принцессы. Впрочем, она меньше других нуждалась в нарядах, подчеркивающих красоту — красота ее была так совершенна, что наряды ничего ей не прибавляли, и счастливый Король золотых россыпей ни на шаг не отходил от своей очаровательной невесты.
Понимая, что ей надо получше узнать жениха, принцесса стала внимательней к нему приглядываться и обнаружила в нем столько доблести, ума, живых и тонких чувств, словом, такую прекрасную душу в совершенном теле, что сама начала питать к нему малую толику любви, какую питал к ней он. Какие счастливые минуты проводили они оба в прекраснейшем на свете саду, без помех изливая друг другу свою нежную страсть! Зачастую блаженству их еще содействовала музыка. Король, влюбленный и галантный, сочинял в честь своей невесты стихи и песни. Вот одна из них, очень понравившаяся принцессе:
Счастье их было полным. Соперники короля, видя его торжество, в отчаянии покинули двор и разъехались по домам. Не имея сил присутствовать на свадьбе Красавицы, они так трогательно простились с ней, что она невольно их пожалела. «Ах, принцесса, — укорил ее Король золотых россыпей. — Вы сегодня меня обездолили! Вы подарили жалость тем, кто одним вашим взглядом и так уже слишком щедро вознагражден за свои мучения». — «Я, конечно, огорчилась бы, — отвечала ему Красавица, — если бы вы остались нечувствительны к состраданию, какое я питаю к принцам, теряющим меня навсегда: ваше недовольство свидетельствует о тонкости ваших чувств, и я отдаю им должное! Но, государь, их судьба так несходна с вашей, у вас есть причины быть вполне довольным мной, им же похвалиться нечем, вот почему вы более не должны давать волю вашей ревности». Король золотых россыпей, смущенный любезностью, с какой принцесса отнеслась к тому, что могло бы ее разгневать, бросился к ее ногам и, целуя ей руки, снова и снова просил у нее прощения.
Наконец наступил долгожданный и желанный день — все было готово к свадьбе Красавицы. Музыканты и трубачи оповестили весь город о предстоящем празднестве, улицы были устланы коврами и разубраны цветами. Народ толпами стекался на большую площадь у дворца. Королева от радости в эту ночь почти не спала и встала еще до рассвета, чтобы всем распорядиться и выбрать драгоценности для украшения невесты. Принцесса была усыпана алмазами до самых туфелек, которые и сами были алмазными,[34] платье из серебряной парчи было отделано дюжиной солнечных лучей, купленных по очень дорогой цене, но зато ничто не могло помериться с ними блеском, разве что красота самой принцессы: голову ее венчала богатая корона, волосы ниспадали до самых пят, а величием осанки она выделялась среди всех дам, составлявших ее свиту. Король золотых россыпей не уступал ей ни красотой, ни великолепием наряда. По его лицу и по всем его поступкам видно было, как он счастлив: всякого, кто приближался к нему, он дарил своими милостями, вокруг праздничного зала король приказал расставить тысячу бочек с золотом и огромные бархатные мешки, расшитые жемчугом и наполненные золотыми монетами — каждый мог получить сто тысяч пистолей, стоило только протянуть руку, так что эта маленькая церемония, которая была, пожалуй, одной из самых приятных и полезных на королевской свадьбе, привлекла множество людей, равнодушных к удовольствиям другого рода.
Королева с принцессой уже собрались было выйти из дворца вместе с королем, как вдруг увидели, что в длинную галерею, где все они находились, вступили два огромных индюка, тащившие за собой неказистую коробку, а за ними плелась высокая старуха, поражавшая не только своей старостью и дряхлостью, но и необычайным уродством. Она опиралась на клюку. На старухе был высокий воротник из черной тафты, красный бархатный колпак и юбка с фижмами, вся в лохмотьях. Ни слова не говоря, она вместе со своими индюками трижды обошла галерею вокруг, а потом остановилась посредине и, угрожающе размахивая клюкой, воскликнула: «Эге-ге, королева! Эге-ге, принцесса! Вы, кажется, вообразили что можете безнаказанно нарушить слово, данное вами обеими моему другу Желтому Карлику? Я — Фея пустыни! Разве вам не известно, что, не будь Желтого Карлика, не будь его апельсинового дерева, вас бы сожрали мои львы? В волшебном царстве не прощают подобных оскорблений. Живо одумайтесь, ибо, клянусь моим колпаком, или вы выйдете замуж за Желтого Карлика, или я сожгу свою клюку».
«Ах, принцесса, — с плачем сказала королева. — Что я слышу? Какое обещание вы дали?» — «Ах, матушка, — печально отозвалась Красавица, — какое обещание дали вы сами?» Король золотых россыпей, возмущенный всем происходящим и тем, что злобная старуха хочет помешать его счастью, подошел к ней, обнажил шпагу и приставил ее к старухиной груди: «Злодейка, — воскликнул он, — убирайся навсегда из этих мест, или ты заплатишь мне жизнью за свои козни».
Не успел он произнести эти слова, как от коробки отскочила крышка, она с грохотом упала на пол, и глазам присутствующих верхом на громадном коте предстал Желтый Карлик, который бросился между феей и Королем золотых россыпей. «Дерзкий юнец! — завопил он. — Не смей оскорблять эту прославленную фею. Тебе придется иметь дело со мной, это я твой соперник и враг! Вероломная принцесса, которая решила выйти за тебя, уже дала слово мне и получила мое. Погляди — она носит кольцо, сплетенное из моего волоса, попробуй его снять — и ты убедишься, что моя власть сильнее твоей». — «Жалкий урод, — воскликнул король, — ты осмеливаешься называть себя обожателем этой восхитительной принцессы, ты осмеливаешься притязать на честь быть ее супругом! Знай, что ты урод, на твою безобразную внешность тошно смотреть и я давно убил бы тебя, будь ты достоин такой славной смерти». Желтый Карлик, оскорбленный до глубины души, пришпорил своего кота, и тот со зловещим мяуканьем стал прыгать в разные стороны, нагнав страху на всех, кроме храброго короля: король бросился на Карлика, а тот извлек из ножен свое оружие — длинный кухонный нож, и, вызывая короля на поединок, с диковинным шумом въехал на площадь перед дворцом.
Разгневанный король бегом бросился за ним. Не успели они оказаться лицом к лицу, а все придворные высыпать на балконы, как солнце сначала сделалось кроваво-красным, а потом вдруг затмилось и в двух шагах ничего не стало видно. Гром и молния, казалось, сулят погибель миру, а возле гнусного Карлика очутились два индюка, похожие на двух великанов, ростом выше гор, — из их клювов и глаз, словно из раскаленной печи, извергалось пламя. Но все это не могло устрашить благородное сердце молодого монарха. Он так отважно смотрел на своего врага и действовал с таким мужеством, что те, кто боялись за его жизнь, успокоились, а Желтый Карлик, должно быть, смутился. Но король дрогнул, увидев, что стало с его принцессой. — Фея пустыни, на голове у которой, как у Тисифоны,[35] развевались не волосы, а змеи, верхом на крылатом грифоне и с копьем в руке, с такой силой вонзила копье в принцессу, что та, заливаясь кровью, упала на руки королевы. Любящая мать, которую удар, нанесенный дочери, поразил сильнее, чем самое принцессу, стала кричать и плакать так горестно, что невозможно описать. И тут король потерял и мужество и рассудок: забыв о поединке, он бросился к принцессе, чтобы оказать ей помощь или погибнуть вместе с ней. Но Желтый Карлик не дал ему времени приблизиться к невесте: верхом на коте он прыгнул на балкон, где находились все трое, вырвал принцессу из рук ее матери и придворных дам, потом вскочил на крышу дворца и исчез.
Король застыл в совершенной растерянности: наблюдая невероятное происшествие, он с отчаянием понимал, что не в силах ничем помочь своей невесте, и тут в довершение всех несчастий глаза короля вдруг померкли и какая-то неведомая сила подняла его в воздух. О, горе! Любовь, жестокосердая любовь, ужели ты так безжалостно обходишься с теми, кто признает твою победу?
Злая Фея пустыни явилась помочь Желтому Карлику похитить принцессу, но, едва она увидела Короля золотых россыпей, ее жестокое сердце пленилось красотой молодого государя и она решила сделать его своей добычей;[36] она перенесла короля в страшное подземелье и цепями приковала там к скале, надеясь, что угроза близкой смерти заставит его позабыть Красавицу и подчиниться ее воле. Едва они прибыли на место, фея вернула королю зрение, не вернув, однако, свободы, и, с помощью колдовства обретя красоту и очарование, в которых ей отказала природа, явилась перед королем в образе прелестной нимфы, которая якобы случайно забрела в эти края.
«Как! — воскликнула она, — это вы, прекрасный принц! Что за беда с вами приключилась и что держит вас в этом зловещем месте?» — «Увы! прекрасная нимфа, — отвечал король, введенный в заблуждение обманчивой наружностью феи, — я не знаю, чего хочет от меня адская фурия, доставившая меня сюда. И хотя, похищая меня, она даже лишила меня зрения и с тех пор не появлялась здесь, я узнал ее по голосу — это Фея пустыни». — «О государь, — вскричала лженимфа, — если вы в руках этой женщины, вам придется на ней жениться, иначе вам от нее не вырваться. Она уже проделывала такие штуки со многими героями. Если она забрала что-нибудь себе в голову, ее не переупрямить». И пока фея притворялась, будто всей душой сочувствует горю короля, он вдруг бросил взгляд на ноги нимфы, а они были похожи на когтистые лапы грифона, — по этим когтям и можно было узнать фею, когда она меняла свой облик, потому что их она преобразить не могла.
Но король и виду не подал, что обо всем догадался, он продолжал говорить с лженимфой доверительным тоном. «Я ничего не имею против Феи пустыни, — сказал он, — но не могу перенести, что она поддерживает моего врага — Желтого Карлика, а меня как преступника держит в цепях. В чем я перед ней провинился? Я любил прекрасную принцессу, но, если фея вернет мне свободу, я чувствую, что из благодарности буду любить ее одну». — «Это правда?» — спросила введенная в обман фея. «Конечно, — отвечал король, — я не умею притворяться, и к тому же, признаюсь вам, любовь феи льстит моему тщеславию больше, нежели любовь простой принцессы. Но если бы я даже умирал от любви к Фее пустыни, я все равно выказывал бы ей одну только ненависть, пока она не вернула мне свободу».
Обманутая этими речами, Фея пустыни решила перенести короля в другое место, настолько же прекрасное, насколько ужасным было подземелье, где он томился. Поэтому она усадила его в карету, в которую запрягла лебедей, хотя обычно ее возили летучие мыши, и перенеслась с одного края света на другой.
Но каково пришлось бедному королю, когда, пролетая по воздуху, он увидел свою дорогую принцессу, заточенную в замке из стали — стены этого замка, освещенные солнечными лучами, представляли собой раскаленные зеркала,[37] испепеляющие всякого, кто осмелится к ним приблизиться. Принцесса в этот час находилась в роще, она отдыхала на берегу ручья, положив одну руку под голову, а другой, казалось, вытирала слезы; подняв глаза к небу, чтобы молить о помощи, она увидела, как ее король пронесся по небу с Феей пустыни, и, поскольку та, чтобы казаться красивой молодому монарху, прибегла к волшебству, в котором была так искусна, она и в самом деле показалась принцессе прекраснейшей из женщин. «Как, — вскричала принцесса, — мало того что я томлюсь в этом неприступном замке, куда меня перенес безобразный Желтый Карлик, неужто, к довершению моих горестей, меня еще будет преследовать демон ревности? Неужто необыкновенный случай оповестил меня о неверности Короля золотых россыпей? Потеряв меня из виду, король счел, что свободен от клятв, какие мне дал. Но кто же эта грозная соперница, чья роковая красота превосходит мою?»
Так говорила принцесса, а тем временем влюбленный король мучительно страдал оттого, что вихрем уносится прочь от предмета своей страсти. Если бы он не знал, сколь велика власть феи, он убил бы ее или попытался избавиться от нее другим способом, какой подсказали бы ему его любовь и доблесть. Но как одолеть столь могущественную особу? Только время и хитрость могли помочь ему вырваться из ее рук.
Фея заметила Красавицу и по глазам короля пыталась угадать, какое впечатление оставила в его сердце эта встреча. «Никто лучше меня не сможет ответить вам на вопрос, на который вы ищете ответа, — сказал ей король. — Меня немного взволновала неожиданная встреча с несчастной принцессой, которую я любил, прежде чем полюбить вас, но вы настолько вытеснили ее из моего сердца, что я предпочел бы умереть, чем вам изменить». — «Ах, принц, — сказала фея, — неужто я могу льстить себя надеждой, что внушила вам такие пылкие чувства?» — «Время докажет вам это, сударыня, — отвечал он. — Но если вы хотите, чтобы я поверил, что вы хоть немного меня любите, пожалуйста, придите на помощь Красавице». — «Понимаете ли вы, о чем меня просите? — спросила фея, хмуря брови и гневно глядя на короля. — Вы хотите, чтобы я употребила свое искусство против лучшего друга, Желтого Карлика, и освободила из его рук гордую принцессу, в которой вижу только свою соперницу?» Король вздохнул и ничего не ответил. Что он мог ответить такой проницательной особе?
Они оказались над широким лугом, усеянным всевозможными цветами; окружала луг глубокая река, под густыми деревьями тихо струились бесчисленные родники, даровавшие вечную прохладу; вдали возвышался великолепный замок со стенами из прозрачных изумрудов. Едва только лебеди, впряженные в карету феи, опустились под портиком, пол которого был выложен алмазами, а своды сделаны из рубинов, откуда ни возьмись, появилась тысяча красавиц, которые встретили фею радостными возгласами. Они пели:
Фея пустыни была в восторге, что прославляют ее любовь; она отвела короля в такие роскошные покои, каких не упомнит вся история фей, и на несколько минут оставила его там одного, чтобы он не чувствовал себя пленником. Король, конечно, заподозрил, что фея вовсе не удалилась, а наблюдает за ним из какого-нибудь тайника, вот почему он подошел к большому зеркалу[38] и, обращаясь к нему, сказал: «Верный мой советчик, укажи, что я должен делать, чтобы угодить прелестной Фее пустыни, ведь я неотступно думаю о том, как ей понравиться». С этими словами король причесался, напудрился, украсил себя мушкой и, увидев на столе костюм еще более великолепный, нежели его собственный, поспешно в него облачился.
Тут в комнату вошла фея, до того обрадованная, что даже не смогла это скрыть. «Я ценю ваши старания мне понравиться, монсеньер, — сказала она. — Но вы сумели одержать победу даже тогда, когда к ней не стремились. Судите же сами, трудно ли вам будет ее упрочить, если у вас появится такое желание».
Король, у которого были причины расточать любезности старой фее, не поскупился на них и мало-помалу вырвал у нее позволение свободно прогуливаться по берегу моря. Море, заколдованное феей, было таким бурным и грозным, что ни один мореход не отважился бы пуститься по нему в плавание, поэтому фея могла без боязни оказать эту милость своему пленнику; но все же король утешался тем, что может наедине предаваться своим мечтам и ему не мешает его злобная тюремщица.
Он долго бродил по берегу моря, а потом наклонился и тростью начертал на песке такие стихи: