Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Воспоминания двух юных жен - Оноре де Бальзак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Я знаю, что вы меня любите, — ответила я. — До сих пор, — я безжалостно подчеркнула эти слова, — я отдавала предпочтение вам, потому-то я и позвала вас сегодня.

Тут мы вновь несколько раз прошлись взад-вперед, не прерывая беседы, и должна тебе признаться, что мой осмелевший испанец говорил со мной не страстно, но нежно, выказав при этом подлинное, идущее от сердца красноречие; он сумел изъяснить мне свои чувства с помощью восхитительного сравнения с любовью к Богу. Мелодичный голос его был подобен соловьиному пению; сообщая его тонким мыслям особую красоту, он проникал мне в самую душу. Говорил он негромко, но слова лились торопливо и возбужденно, ибо сердце было переполнено.

— Довольно, — сказала я, — иначе я пробуду здесь дольше, чем следует.

И я жестом велела ему удалиться.

— Вот вы и невеста, — сказала Гриффит.

— В Англии — пожалуй, но не во Франции, — небрежно бросила я. — Я хочу выйти замуж по любви и не обмануться — только и всего.

Как видишь, дорогая, раз любовь не шла ко мне, я пошла к ней, как Магомет к горе.

Пятница.

Я снова виделась со своим рабом; он стал пуглив, вид у него таинственный, он исполнен благоговения — все это мне по душе; он, кажется, свято уверовал в мое величие и могущество. Но ничто ни в его взгляде, ни в манерах не даст светским вещуньям разглядеть безграничную любовь, ведомую мне одной. При этом, дорогая, я не побеждена, не сломлена, не покорена, напротив, я покоряю, властвую, побеждаю... Словом, я в здравом уме и твердой памяти. Ах, мне, пожалуй, хотелось бы вновь пережить страх перед заворожившим меня учителем-буржуа, которого я считала недостойным своей любви. Любовь бывает разная: та, что повелевает, и та, что повинуется; они не похожи друг на друга и порождают самые несхожие страсти. Быть может, для полноты счастья женщина должна испытать и ту и другую любовь? Могут ли эти две страсти слиться воедино? Способен ли мужчина, который нас любит, пробудить в нас ответное чувство? Станет ли когда-нибудь Фелипе моим повелителем, буду ли я трепетать перед ним, как он трепещет передо мной? Эти вопросы приводят меня в содрогание. Он совершенно слеп! На его месте я нашла бы, что мадемуазель де Шолье вела себя под липами как бессердечная кокетка, чопорная и расчетливая. Нет, это не любовь, это игра с огнем. Фелипе мне по-прежнему нравится, но теперь я обрела спокойствие и непринужденность. Больше нет преград! — какие ужасные слова. Все во мне утихает, остывает, я боюсь углубляться в себя. Напрасно он сдерживал свою страсть — ведь это позволяет мне сохранять самолюбие. Словом, мой проступок не принес мне радости. Да, дорогая, как ни приятно мне вспоминать эти полчаса, проведенные под липами, удовольствию моему не сравниться с волнением, которое я испытывала, решая: пойти или не пойти? писать ему или не писать? Ужели такова судьба всех наших удовольствий? Быть может, предвкушать их приятнее, нежели упиваться ими? Быть может, надежда сладостнее обладания? Быть может, богачи бедны? Не переоценили ли мы с тобою чувства, разукрасив их сверх меры в своем воображении? Бывают мгновения, когда от этой мысли у меня стынет кровь в жилах. Знаешь что? Мне хочется прийти в сад без Гриффит. Но остановлюсь ли я на этом? У воображения нет границ, а радости имеют свой конец. Скажи мне, милый доктор в корсете, как разрешить это противоречие?

XXII[72]

От Луизы к Фелипе

Я вами недовольна. Если вы не проливали слез над «Береникой»[73] Расина, если вы не видите в ней печальнейшей из трагедий, нам никогда не понять друг друга: в таком случае расстанемся, не будем больше видеться, забудьте меня, — ибо если ваш ответ не удовлетворит меня, я вас забуду, вы станете для меня господином бароном де Макюмером, то есть никем, и я буду жить так, словно вас никогда не существовало. Вчера вы явились к госпоже д'Эспар с самодовольным видом, который мне чрезвычайно не понравился. Вы, казалось, ничуть не сомневались в том, что любимы. Говоря короче, ваша развязность меня ужаснула, вы были вовсе не похожи на того преданного раба, которым называли себя в первом письме. Вы нимало не поглощены своим чувством, как пристало человеку любящему, вы блещете остроумием. Истинно верующие люди так себя не ведут — они всегда робеют перед лицом божества. Если я для вас не высшее существо, не источник жизни, значит, я только женщина, а по мне — это даже ниже женщины. Вы пробудили во мне недоверие, Фелипе, и голос его так громок, что заглушает голос нежности; когда я вспоминаю наше прошлое, я вижу в нем причины для недоверия. Знайте, господин конституционный министр всяких там Испаний, я много размышляла о жалком положении своего пола. Я не побоялась взять в свои девичьи руки светильник разума. Послушайте же, что сказала мне моя юная опытность. О чем бы ни шла речь, двоедушию, вероломству, обману не удается избегнуть суда, и суд этот выносит свой приговор; исключение составляет лишь любовь: влюбленному приходится быть одновременно жертвой, обвинителем, адвокатом, судьей и палачом, ибо здесь самые коварные измены, самые ужасные преступления остаются нераскрытыми, они совершаются наедине, без свидетелей, и жертвы, конечно, не хотят огласки. Следовательно, у любви свои законы и свои способы мстить: свет здесь не властен. Так вот, я решилась быть безжалостной; в сердечных делах важна каждая мелочь. Вчера у вас был вид человека, который уверен, что его любят. Вы были бы не правы, не имея этой уверенности, но вы сделались бы преступником в моих глазах, если бы лишились простодушной прелести, которую придавали вам прежде сомнения и тревоги любви. Вот моя воля: вы не должны быть ни робким, ни самодовольным, вы не должны дрожать от страха утратить мое расположение, ибо это было бы оскорбительно, но не должны и почивать на лаврах. Вы ни в коем случае не должны чувствовать себя свободнее, чем я. Если вам неведомо, сколь мучительна для души одна лишь тень сомнения, то берегитесь, как бы я не просветила вас на этот счет. Одним-единственным взглядом я открыла вам душу, и вы смогли читать в ней. К вам обращены чувства самые чистые, какие когда-либо рождались в девичьей душе. Рассуждения, раздумья, о которых я вам говорила, обогатили только ум, но оскорбленное сердце спросит у него совета, и тогда, поверьте, юная девушка выкажет всезнание и всемогущество ангела. Клянусь вам, Фелипе, пусть даже ваша любовь ко мне столь велика, как вы меня заверяете, но если вы дадите мне повод заподозрить, что вы уже не так боитесь потерять меня, что вы уже не так покорны, почтительны, терпеливы, как прежде, если я когда-нибудь замечу, что та первая и прекрасная любовь, которая перелилась из вашей души в мою, уменьшилась хоть на малую толику, я ничего не скажу вам, я не стану досаждать вам письмами — ни полными собственного достоинства, гордости и гнева, ни слезными и просительными, ни просто ворчливыми, как это, — я ничего не скажу, Фелипе, я стану тихо угасать, но перед смертью я навлеку на вас самое страшное бесчестье, я самым постыдным образом опозорю ту, кого вы любили, и обреку ваше сердце на вечные муки, ибо стану погибшим созданием в глазах людей и буду навеки проклята за гробом.

Не заставляйте же меня ревновать к другой Луизе — счастливой и боготворимой, к Луизе, чья душа расцветала в сиянии безоблачной любви и являла собой, как сказал Данте[74]:

Senza brama, sicura ricchezza[75].

Знайте, что я перерыла весь «Ад» в поисках самой мучительной пытки, самой страшной нравственной кары, на которую я обреку вас в ожидании вечного возмездия Божьего.

Итак, вчерашним своим поведением вы вонзили мне в сердце холодное и безжалостное лезвие подозрения. Вы понимаете? Я усомнилась в вас и так страдала, что хочу рассеять сомнения. Если оковы рабства стали вам в тягость, сбросьте их, я нимало не рассержусь. Я и так знаю, что вы человек остроумный, берегите же все сокровища вашей души для меня, пусть глаза ваши погаснут для света; не гонитесь за лестью, похвалами и комплиментами. Приходите ко мне удрученный ненавистью, измученный наветами и презрением, говорите мне, что женщины вас не понимают, проходят мимо, не замечая вас, что ни одна из них не могла бы вас полюбить; тогда вы узнаете, сколько нежности таится в сердце и в любви Луизы. Наши сокровища должны быть похоронены так глубоко в нашей душе, чтобы целый мир мог попирать их ногами, даже не подозревая об их существовании. Будь вы красавцем, я, верно, никогда не обратила бы на вас ни малейшего внимания и не открыла бы в вас множества свойств, достойных любви; хотя о причинах зарождения любви мы знаем так же мало, как о том, почему распускаются под солнцем цветы и зреют фрукты, все же одна из этих причин мне известна, и она пленяет меня. Для меня одной ваши благородные черты обладают своим особенным характером, особенным языком, особенным выражением. В целом мире я одна властна преобразить вас, сделать очаровательнейшим из мужчин, и потому я не желаю терять власть над вашим умом: перед посторонними ум ваш должен быть так же нем, как немы глаза, уста и черты. Только я одна вправе зажигать светоч вашего ума и воспламенять ваши взоры. Оставайтесь таким же мрачным и холодным, таким же угрюмым и надменным испанским грандом, каким были прежде. Вы были разрушенной крепостью, в развалины которой никто не отваживался вступить, вас созерцали издали, и вдруг вам вздумалось облегчить всем кому попало доступ к вам, так что вы, того и гляди, превратитесь в любезного парижанина. Вы уже забыли мою программу? Ваша веселость слишком ясно говорила, что вы любите. Если бы я не остановила вас взглядом, вы, чего доброго, дали бы понять самой проницательной, самой насмешливой, самой остроумной гостиной Парижа, что ваши шутки вдохновлены Армандой Луизой Марией де Шолье. Я слишком высоко ценю вас и считаю не способным примешивать к любви малейшую дипломатическую хитрость, но, не будь вы со мной простодушны, как дитя, участь ваша была бы жалка; впрочем, несмотря на эту первую провинность, вы по-прежнему вызываете глубокое восхищение

Луизы де Шолье.

XXIII

От Фелипе к Луизе[76]

Господь видит наши грехи, но он видит и наше раскаяние; вы правы, дорогая моя повелительница. Я почувствовал, что прогневил вас, но не мог постигнуть причину вашего недовольства; вы объяснили мне ее и дали новый повод обожать вас. Ваша ревность, ревность Бога Израиля, преисполнила меня счастьем. Нет ничего святее и священнее ревности. О мой прекрасный ангел-хранитель, ревность — бдительный страж, она для любви то же, что болезнь для человека, — предостережение. Ревнуйте же вашего слугу, Луиза: чем сильнее будете вы его бить, тем радостнее этот покорный, смиренный и несчастный раб будет лизать палку, удары которой говорят ему о том, что вы им дорожите. Но увы, дорогая, коль скоро вы не заметили, как старался я побороть свою робость, обуздать те чувства, которые вы сочли слабыми, кто же воздаст мне за мои старания — разве что Господь? Да, я совершил над собой насилие, чтобы вы увидели меня таким, каким я был до того, как полюбил вас. В Мадриде меня считали довольно приятным собеседником, и я вознамерился показать вам, чего я стою. Если это тщеславие, то вы сурово покарали меня за него. Ваш последний взгляд привел меня в трепет, какого я не испытывал никогда, даже когда французские войска подошли к Кадису и мой король одной лицемерной фразой осудил меня на смерть. Я искал причину вашего недовольства, но не мог ее найти и приходил в отчаяние от разладицы наших душ — ведь мне необходимо исполнять вашу волю, мыслить вашими мыслями, видеть вашими глазами, радоваться вашей радостью и чувствовать вашу боль так же, как я чувствую холод или жару. Для меня преступным и ужасным было то, что сердца наши впервые перестали биться созвучно, и жизнь моя сразу утратила ту прелесть, которую обрела благодаря вам. Прогневить ее! — твердил я, как безумный. Моя благородная и прекрасная Луиза, если бы что-либо могло увеличить мою беззаветную преданность вам и мою неколебимую веру в вашу святость, так это ваш урок, который озарил мое сердце новым светом. Вы объяснили мне мои собственные чувства, растолковали то, что смутно брезжило в моем сознании. О! если вы так караете, то что же вы называете наградой? Вы позволили мне быть вашим слугой — это для меня высшее счастье. Благодаря вам жизнь моя обрела смысл: я всецело посвятил себя вам, я недаром дышу, сила моя находит себе применение, и я готов на все, даже на то, чтобы страдать за вас. Я уже говорил вам и повторяю: я всегда останусь таким, как в тот день, когда просил вас видеть во мне смиренного и скромного слугу! О, вы грозите мне, что опозорите и погубите себя, — но случись это, моя любовь лишь возросла бы от этих добровольных несчастий! Я врачевал бы ваши раны, заживлял их, я умолил бы Господа поверить, что вы невинны и что в проступках ваших виноваты другие... Разве не говорил я вам, что готов стать вам отцом, матерью, сестрой, братом, что я для вас прежде всего — семья, все или ничего, как вам будет угодно. Разве не вы сами заключили в сердце возлюбленного столько сердец? Поэтому простите мне, если порой я чувствую себя не столько отцом и братом, сколько влюбленным, и помните, что за спиной влюбленного всегда стоят брат и отец. Если бы вы могли читать в моем сердце и знали, что я испытываю, когда вы, прекрасная и сияющая, спокойная и восхитительная, проезжаете в карете по Елисейским полям или сидите в своей ложе в театре!.. Ах! если бы вы знали, сколь чужда самодовольства гордость, преисполняющая меня, когда я слышу похвалы вашему лицу и стану, если бы вы знали, как я люблю прохожих, которые восхищаются вами! Когда вы ненароком одаряете меня приветным взглядом, я возвращаюсь домой смиренный и гордый, словно получив благословение Господне, я радуюсь, и блаженство мое оставляет в моей душе долгий светящийся след; он сверкает в кольцах дыма от моей папиросы и лишний раз подтверждает мне, что кровь, которая струится в моих жилах, вся до капли принадлежит вам. Неужели вы не знаете, как я вас люблю? Полюбовавшись вами в свете, я возвращаюсь в свой кабинет, и стоит мне нажать пружину, скрывающую от чужих глаз ваш портрет, как он является моему взору, затмевая всю сарацинскую роскошь убранства, и я погружаюсь в нескончаемое созерцание: перед моим внутренним взором проплывают целые поэмы — поэмы счастья. С высоты небес я постигаю течение той жизни, о которой смею мечтать! Случалось ли вам когда-нибудь в ночной тиши или в вихре бала услышать вашим прелестным ушком мой голос? Знаете ли вы о тысячах молитв, обращенных к вам? Созерцая в молчании ваш портрет, я в конце концов постиг источник вашей прелести: он заключается в гармонии ваших пленительных черт и совершенств вашей души; глядя на ваше изображение, я сочиняю по-испански сонеты о согласии прекрасной наружности и прекрасной души, — сонеты, которых вы не знаете, ибо стихи мои настолько ниже вдохновившего их предмета, что я не решаюсь вам их послать. Сердце мое всецело поглощено вами, и я не могу прожить ни минуты, не думая о вас; если бы вы перестали одушевлять мое существование, страдания мои были бы безмерны. Теперь вы понимаете, Луиза, как мне больно, что я ненароком вызвал ваше недовольство и не смог угадать его причину? Сердце мое обдало холодом, ибо оно ощутило, что уже не бьется созвучно с вашим. Не в силах понять этого разлада, я в конце концов решил, что вы меня разлюбили; с бесконечной грустью, но все еще счастливый, вернулся я к обязанностям слуги, когда пришло ваше письмо и преисполнило меня радости. О! всегда браните меня так!

Упавший ребенок, вставая, говорит матери: «Прости!»; он скрывает от нее, что ушибся. Да, он просит прощенья за то, что огорчил ее. Я как этот ребенок: я не переменился и с прежней рабской покорностью вручаю вам ключ от моего сердца, но, дорогая Луиза, теперь я уже не совершу ошибки. Постарайтесь, чтобы цепь, приковывающая меня к вам, всегда была туго натянута; вы держите ее конец в своих руках, и малейшее ваше движение будет передавать даже самые ничтожные ваши желания вашему верному рабу.

Фелипе.

XXIV

От Луизы де Шолье к Рене де л'Эсторад

Октябрь 1824 г.

Дорогая подруга, твоя судьба решилась в два месяца: ты стала матерью своему бедному страдальцу-мужу, поэтому не знаешь ужасных подробностей драмы, разыгрывающейся в глубине сердец и именуемой любовью, драмы, мгновенно оборачивающейся трагедией, где один нечаянный взгляд, один необдуманный ответ несет с собой смерть. Я придумала для Фелипе страшное, но решающее испытание — оно будет последним. Я захотела узнать, любима ли я несмотря ни на что[77], как прекрасно и достойно говорят роялисты (а почему бы и не католики?). Всю ночь мы гуляли с ним под липами в нашем саду, и в душе его не закралось ни тени сомнения. Назавтра он любил меня еще сильнее и видел во мне столь же чистую, величавую и целомудренную деву, что и накануне: он и в мыслях не имел воспользоваться этой прогулкой. Ах! он настоящий испанец, настоящий абенсераг. Он взобрался на стену, окружающую сад, чтобы поцеловать мне руку, которую я протянула ему в темноте с балкона; он чуть не разбился — много ли найдется молодых людей, способных на такое? Что ж, христиане ведь терпят страшные муки, чтобы попасть на небо. Третьего дня под вечер я отвела в сторону будущего посла при испанском дворе, моего почтенного батюшку, и с улыбкой сказала ему: «Сударь, в узком кругу друзей стало известно, что вы выдаете вашу милую Арманду за племянника одного посла: посол давно желал этого союза и долго просил ее руки; в брачном контракте он обязуется оставить племяннику все свое огромное состояние, а покуда дарит новобрачным сто тысяч ливров ренты и признает за невестой восемьдесят тысяч франков приданого. Дочь ваша плачет, но не смеет ослушаться родителей. Злые языки утверждают, что под слезами ее прячется корыстолюбивая и тщеславная душа. Вечером мы едем в оперу: нам заказаны места в дворянской ложе, там будет и барон де Макюмер». — «Выходит, дело не сладилось?» — ответил мне отец с улыбкой: он решил, что я и вправду мечу в посланницы. «Вы думаете, я ветрена, как Фигаро, а я постоянна, как Кларисса Гарлоу[78]! — воскликнула я, бросив на отца презрительно-насмешливый взгляд. — Когда вы увидите, что я сняла перчатку с правой руки, опровергните этот дерзкий слух и дайте понять, что он для вас оскорбителен». — «Я не могу не тревожиться за твою судьбу: у Жанны д'Арк было неженское сердце, а у тебя неженский ум. Ты будешь счастлива, никого не любя, но лишь позволяя себя любить!» На сей раз я разразилась смехом. «Что с тобой, маленькая кокетка?» — спросил отец. «Меня беспокоит судьба Франции... — и, видя что он не понял, я добавила: — Если она будет решаться в Мадриде!» — «Вы не можете себе представить, до чего переменилась за год эта монастырка: она дерзит своему отцу», — сказал он герцогине. «Арманда вообще очень дерзкая и бесстрашная особа», — заметила матушка, взглянув на меня. «Что вы хотите этим сказать?» — спросила я. «Вы не боитесь даже ночной сырости, а ведь она ведет к ревматизму», — ответила матушка, бросив на меня новый взгляд. «Зато по утрам так тепло!» — воскликнула я. Герцогиня опустила глаза. «Ей пора замуж, — сказал отец. — Надеюсь, это произойдет до моего отъезда». — «Да, если вам угодно», — просто ответила я.

Два часа спустя мы с матушкой, герцогиня де Мофриньез и госпожа д'Эспар красовались, словно четыре розы, в первом ряду ложи. Я села сбоку, вполоборота к залу, что позволяло мне наблюдать, не привлекая ничьего внимания в этой просторной ложе, находящейся в одной из двух ниш в глубине зала, между колоннами. Появился Макюмер; он встал поодаль и приставил к глазам бинокль, чтобы всласть насмотреться на меня. В первом антракте в ложе появился женоподобный молодой человек, которого я зову Королем повес, граф Анри де Марсе. В глазах у него была эпиграмма, на губах улыбка, на лице веселье. Он поклонился матушке, госпоже д'Эспар, герцогине де Мофриньез, графу д'Эгриньону и господину де Каналису, а потом обратился ко мне: «Вероятно, я не первый поздравляю вас с событием, которое скоро сделает вас предметом всеобщей зависти». — «А, вы имеете в виду свадьбу, — отвечала я. — Не мне, вчерашней монастырке, объяснять вам, что союзы, о которых много говорят, никогда не заключаются». Господин де Марсе наклонился к уху Макюмера, и по движению его губ я прекрасно поняла, что он говорит Фелипе: «Барон, вы, чего доброго, влюблены в маленькую кокетку, которая играла вами; но тут речь идет о браке, а не о страсти, поэтому не мешает выяснить, что происходит». Макюмер метнул на услужливого сплетника такой взгляд, который, по-моему, стоит целой поэмы, и ответил что-то вроде: «Я не люблю никакой маленькой кокетки!» с таким видом, что я пришла в полное восхищение и, увидев отца, тут же сняла перчатку. Фелипе не выказал ни малейшего страха ни малейшего подозрения. Он полностью оправдал все мои ожидания: он верит мне одной, свет с его выдумками ему безразличен. Абенсераг даже бровью не повел, его голубая кровь не бросилась ему в лицо. Оба молодых графа вышли. Тогда я со смехом сказала Макюмеру: «Господин де Марсе сказал вам эпиграмму на мой счет?» — «Даже не эпиграмму, — ответил он, — а эпиталаму». — «Ваши греческие слова для меня китайская грамота», — сказала я, вознаграждая его улыбкой и взглядом, от которого он всегда теряется. «Надеюсь! — воскликнул мой отец, обращаясь к госпоже де Мофриньез. — Кто-то распускает о моей дочери грязные слухи. Стоит юной особе появиться в свете, как все уже жаждут выдать ее замуж и наперебой изобретают нелепости. Я ни за что не выдам Арманду замуж против ее воли. Пойду прогуляюсь по фойе, иначе кто-нибудь может решить, что я хочу подсказать послу мысль об этом браке; жена Цезаря должна быть вне подозрений, а дочь — тем паче».

Герцогиня де Мофриньез и госпожа д'Эспар бросили сначала на матушку, а затем на барона игривый и лукавый взгляд, полный невысказанного любопытства. Эти хитрые бестии в конце концов что-то почуяли. Из всех тайн любовь — самая явная; у женщины она, мне кажется, написана на лице. Скрыть ее может только чудовище! Глаза наши еще красноречивее, чем язык. Когда я вдоволь насладилась великодушием Фелипе, оправдавшего все мои надежды, мне, естественно, стало этого мало, и я подала ему знак, чтобы он пришел ко мне под окно известным тебе опасным путем. Через несколько часов я увидела его: он застыл, словно статуя, прижавшись к стене и держась рукой за выступ моего балкона, и следил глазами за мерцанием свечей в моих комнатах. «Милый Фелипе, — сказала я ему, — сегодня вечером вы вели себя прекрасно; если бы мне сказали, что вы женитесь, я приняла бы эту весть точно так же». — «Я подумал, что прежде других вы уведомили бы об этом меня», — ответил он. «А какое у вас право на эту привилегию?» — «Право преданного слуги». — «Вы и вправду мой преданный слуга?» — «Да, — сказал он, — и навсегда». — «Ну, а если бы этот брак был необходим, и я покорилась...» В нежном свете луны сверкнули его глаза: он взглянул сначала на меня, а потом на разделявшую нас пропасть. Казалось, он спрашивал себя, можем ли мы броситься вниз и умереть вместе, но, молнией промелькнув на его лице и блеснув в его глазах, страстный этот порыв был подавлен силой более могучей. «Араб никогда не нарушает своего слова, — сказал он глухо. — Я ваш слуга и принадлежу вам: это на всю жизнь». Мне показалось, что рука, державшаяся за выступ балкона, дрогнула, я положила на нее свою руку и сказала: «Фелипе, друг мой, с этой минуты я ваша жена. Приходите завтра к отцу просить моей руки. Он хочет, чтобы мое состояние перешло к брату; обещайте признать в брачном контракте, что получили за мной приданое, и согласие его вам обеспечено. Я больше не Арманда де Шолье; спускайтесь скорее вниз, Луиза де Макюмер не желает совершать ни малейшей неосторожности». Он побледнел, пошатнулся и спрыгнул вниз со стены высотою десять футов, чем страшно испугал меня, но он совсем не ушибся — он помахал мне рукой и скрылся. Меня любят, как никто никогда никого не любил, подумала я, и заснула счастливая, как дитя. Судьба моя решилась. Назавтра около двух часов пополудни отец пригласил меня в свой кабинет, где меня уже ждали герцогиня и Макюмер. Они прекрасно поладили. Я ответила просто, что если господин Энарес пришел к согласию с моим отцом, у меня нет причин противиться их обоюдному желанию. Матушка пригласила барона отобедать с нами; после обеда мы все вчетвером отправились в Булонский лес. По дороге мы встретили господина де Марсе, он заметил Макюмера и моего отца на переднем сиденье, и я посмотрела на него с нескрываемой насмешкой.

Мой восхитительный Фелипе переделал свои визитные карточки, и теперь они выглядят так:

ЭНАРЕС

ИЗ РОДА ГЕРЦОГОВ СОРИА,

БАРОН ДЕ МАКЮМЕР

Каждое утро он самолично приносит мне роскошный букет, среди цветов всегда спрятано письмо, а в нем — воспевающий меня испанский сонет, который он сочинил накануне ночью. Чтобы письмо не вышло слишком уж толстым, посылаю тебе первый и последний из них в моем дословном переводе.

Сонет первый

Не раз, в тонкой шелковой сорочке обнажив шпагу, я с недрогнувшим сердцем ждал нападения разъяренного быка и удара его рогов, более острых, чем полумесяц Фебы[79]. Я взбирался, напевая андалузскую сегидилью, на вершину редута под градом пуль, я бросал свою жизнь на зеленое сукно случая и вовсе не дорожил ею. Я мог голыми руками вынуть ядро из жерла пушки, но теперь я, кажется, становлюсь боязливее робкого зайца, пугливее ребенка, которому за занавеской мерещится призрак. Ибо, когда ты смотришь на меня своими кроткими глазами, на лбу моем выступает холодный пот, ноги у меня подкашиваются, я дрожу, я отступаю, храбрость мне изменяет.

Сонет второй

Этой ночью я хотел заснуть, чтоб увидеть тебя во сне, но ревнивый сон бежал моих вежд, я подошел к окну и взглянул на небо, думая о тебе, я всегда возвожу очи горе. Странность, причиной которой может быть только любовь, свод небесный утратил свой сапфировый цвет, алмазные звезды в золотой оправе погасли и бросали на землю безжизненные взгляды. Луна, лишившись серебра и лилей, грустно плыла по хмурому небосклону, ибо ты отняла у неба все его великолепие. Твое прелестное чело сияет лунной белизной, глаза твои впитали всю небесную лазурь ресницы расходятся звездными лучами.

Возможно ли более изящно доказать девушке, что человек только ею и занят? Что ты скажешь о моем возлюбленном, который осыпает меня цветами ума и цветами земли? Вот уже дней десять, как я знаю, что такое испанская галантность, знаменитая в былые времена.

Кстати, милая моя, а что происходит в Крампаде, где я частенько гуляю, любуясь нашими земледельческими достижениями? Неужели тебе нечего рассказать мне о наших тутовых деревьях, о наших прошлогодних посадках? Все ли получается так, как тебе хотелось? Распустились ли цветы в твоем сердце тогда же, когда они расцвели в наших садах — я не смею сказать: на наших клумбах? По-прежнему ли Луи расточает тебе комплименты? Живете ли вы в добром согласии? По-прежнему ли ты находишь, что тихий шепот супружеской нежности приятнее, нежели грохот водопада страсти? Мой милый доктор в юбке рассердился? Быть этого не может, а если бы так случилось, я послала бы Фелипе гонцом, чтобы он пал тебе в ноги и привез мне либо твою голову, либо твое прощение. Я на седьмом небе от счастья и хочу знать, как живешь ты в своем Провансе? Наша семья выросла — в ней появился испанец, желтый, как гаванская сигара, и я жду твоих поздравлений.

Право, моя прекрасная Рене, я тревожусь: я боюсь, что ты скрываешь от меня какие-то свои огорчения, потому что боишься омрачить мою радость, негодница! Напиши мне поскорее длинное письмо и изобрази свою жизнь во всех подробностях; скажи, по-прежнему ли ты тверда и как обстоят дела с твоей свободной волей — сохранила ты ее, потеряла или, может быть, укрепила — а это уже не шутка. Неужели ты полагаешь, что мне нет дела до твоей семейной жизни? Порой я вспоминаю твои письма и погружаюсь в глубокую задумчивость. Не раз в Опере, делая вид, что любуюсь пируэтами танцовщиц, я говорила себе: «Сейчас половина десятого, что она делает — быть может, ложится спать? Счастлива ли она? Неужели она коротает дни наедине со своей свободной волей? Или ее свободная воля уже там, где находят приют все свободные воли, в которых отпала нужда?..»

Целую тебя тысячу раз.

XXV

От Рене де л'Эсторад к Луизе де Шолье

Октябрь.

Несносная девчонка, с какой стати мне писать тебе? Что мне тебе сказать? Пока ты ведешь жизнь, полную празднеств, тревог любви, ее бурь и лавров, — жизнь, которую ты мне описываешь и на которую я смотрю, как на хорошо разыгранное театральное представление, я живу тихо и размеренно, как в монастыре. Ложимся мы всегда в девять, встаем на рассвете. Мы едим всегда в одно и то же время, с удручающей точностью. Никаких неожиданностей. Я привыкла к этому распорядку без большого труда. Наверно, это естественно: чем была бы жизнь без подчинения незыблемым законам и правилам, которые, по мнению астрономов и по словам Луи, правят мирами? Порядок не надоедает. По утрам я совершаю полный туалет — на это уходит у меня все время до завтрака; я непременно стараюсь исполнить свой долг жены и выйти к завтраку очаровательной; это доставляет радость мне самой и — паче того — доброму старику и Луи. После завтрака мы идем гулять. Когда приносят газеты, я исчезаю, чтобы отдать распоряжения по хозяйству, а потом читаю — читаю я очень много — либо пишу тебе. Я снова появляюсь в гостиной за час до обеда; после еды мы играем в карты, принимаем гостей либо сами едем в гости. Так проходят мои дни — в обществе счастливого старика, дожившего до исполнения всех своих желаний, и мужа, для которого все счастье — во мне. Луи блаженствует, и радость его греет мне душу. Видно, нам суждено такое счастье, которое обходится без удовольствий. Иногда по вечерам, когда я не нужна за карточным столом и могу спокойно отдохнуть в кресле, я мысленно переношусь к тебе в Париж; тогда я с головой окунаюсь в твою жизнь, такую полную, разнообразную, кипучую, и спрашиваю себя, куда заведут тебя эти бурные предисловия — не убьют ли они самое книгу? Ты, дорогая душенька, еще можешь предаваться любовным грезам, я же поглощена хозяйством. Да, твои любовные похождения кажутся мне грезой! Поэтому мне трудно понять, зачем тебе весь этот романтизм. Ты хочешь, чтобы у твоего избранника душа преобладала над здравым смыслом, величие и добродетель — над любовью; ты хочешь, чтобы то, о чем мечтают юные девушки на пороге жизни, обрело плоть; ты требуешь жертв, чтобы их вознаградить; ты подвергаешь своего Фелипе испытаниям, чтобы узнать, прочны ли живущие в его душе желание, надежда, любопытство. Но, дитя, за этими фантастическими декорациями тебя ждут алтарь и вечные узы. Сразу после свадьбы ужасная действительность, превращающая девушку в женщину, а возлюбленного в мужа, может разрушить твои воздушные замки, несмотря на все предосторожности. Узнай же наконец, что и двое влюбленных, и двое людей, вступивших в брак, как мы с Луи, познают в супружестве не столько радости, сколько, как говорил Рабле, «великое может быть»[80]!

Я не буду бранить тебя, хотя ты и поступала легкомысленно, за разговоры с доном Фелипе в саду, за твои расспросы, за то, что ты простояла ночь у окна, а он на стене, но ты играешь жизнью, дитя мое, и боюсь, как бы жизнь в ответ не сыграла с тобой злую шутку. Я не смею давать тебе советы, хотя опыт подсказывает мне, что именно потребно для твоего счастья, но позволь мне еще раз повторить тебе премудрость, которой я научилась в моем захолустье: брак зиждется на двух основаниях — смирении и самопожертвовании! Ведь, несмотря на твои испытания, твое кокетство и твою строгость, ты выйдешь замуж совершенно так же, как я. Чем сильнее желание, тем глубже пропасть, только и всего.

Ах! как бы мне хотелось повидать барона де Макюмера и поговорить с ним на досуге, я так желаю тебе счастья!

XXVI

От Луизы де Макюмер к Рене де л'Эсторад

Март 1825 г.

Поскольку Фелипе с сарацинской щедростью yдoвлeтвoрил желание моих родителей и признал за мной приданое, не получив его, герцогиня стала относиться ко мне еще лучше прежнего. Она зовет меня плутовкой, бедовой девчонкой, говорит, что я за словом в карман не полезу. «Но, дорогая матушка, — сказала я ей накануне подписания брачного контракта, — то, что вы принимаете за расчетливость, хитрость и ловкость, — не что иное, как проявления самой настоящей, самой простодушной, самой бескорыстной, самой безоглядной любви! Уверяю вас, вы напрасно изволите считать меня плутовкой». — «Ладно-ладно, Арманда, — сказала она, обняв меня и поцеловав в лоб, — ты не захотела возвращаться в монастырь, не захотела остаться в девушках и, как истинная Шолье, почувствовала, что обязана поправить дела отца. (Если бы ты знала, Рене, сколь лестны были эти слова для отца, присутствовавшего при нашем разговоре!) Целую зиму ты не пропускала ни одного бала, ты верно поняла современных мужчин и угадала, чем живет наше нынешнее общество. И ты увидела, что, только выйдя за испанца, сможешь жить в свое удовольствие и быть хозяйкой в собственном доме. Дорогая девочка, ты обошлась с ним так, как Туллия[81] обходится с твоим братом». — «Хорошее же воспитание дает моя сестра своим монастыркам!» — воскликнул отец. Я бросила на него такой взгляд, что он осекся, затем обернулась к герцогине и сказала ей: «Сударыня, я люблю моего жениха, Фелипе Сориа, всем сердцем. Чувство это зародилось против моей воли, и поначалу я подавляла его; клянусь вам, что я полюбила барона де Макюмера не раньше, чем открыла в нем душу, достойную моей, тонкость, благородство, преданность, нрав и чувства, родственные моим». — «Но, дорогая моя, — прервала она меня, — ведь он страшен, как...» — «Вы совершенно правы, — горячо возразила я, — но я люблю его таким». — «Послушай, Арманда, — сказал отец, — раз ты, любя его, находила в себе силы сдерживать свое чувство, значит ты дорожишь своим счастьем. А счастье во многом зависит от первых дней после свадьбы...» — «Почему не сказать прямо: от первых ночей? — воскликнула матушка и добавила, взглянув, на отца: — Оставьте нас, сударь».

«Через три дня твоя свадьба, милая моя девочка, — шепнула мне матушка, — и я хочу без мещанских ужимок дать тебе несколько важных советов, которые все матери дают своим дочерям. Ты выходишь за человека, которого любишь, поэтому ни мне, ни тебе не на что жаловаться. Я знаю тебя всего год; за это время я успела тебя полюбить, но не успела привязаться настолько, чтобы горючими слезами оплакивать разлуку с тобой. Твой ум превосходит твою красоту; мое материнское самолюбие удовлетворено; вдобавок ты примерная дочь, поэтому я всегда буду тебе хорошей матерью. Ты улыбаешься? Увы! часто бывает так, что дочь, став взрослой женщиной, не уживается с матерью, хотя прежде они прекрасно ладили. Я хочу, чтобы ты была счастлива. Выслушай же меня. Сейчас твоя любовь — любовь маленькой девочки, любовь, знакомая всем женщинам, ибо все они рождены, чтобы привязаться к мужчине, но, увы, дитя мое, в целом свете только один мужчина создан для нас, и этот единственный — не всегда тот, кого мы избрали в мужья, полагая, что любим его. Какими бы странными ни показались тебе мои слова, обдумай их. Если мы не любим нашего избранника, виноваты в этом и мы, и он, а иногда еще и обстоятельства, не зависящие ни от нас, ни от него; и все же нам случается полюбить мужчину, которого выбрали нам в мужья родители, мужчину, к которому склоняется наше сердце. Стена же, отделяющая нас от наших мужей, часто вырастает оттого, что и нам, и им не хватает настойчивости и терпения. Сделать мужа возлюбленным так же трудно, как сделать возлюбленного мужем, но ведь с этой последней задачей ты блестяще справилась. Повторяю, я хочу, чтобы ты была счастлива. Поэтому прими в соображение: в первые три месяца после замужества ты можешь стать несчастной, если не подчинишься законам брака с покорностью, нежностью и умом, которые ты выказала в девичестве. Ибо, голубушка, доселе ты предавалась невинным радостям потаенной любви. А счастливая любовь может начаться для тебя с разочарований, невзгод и даже страданий; ну что ж! тогда приходи ко мне. Не слишком уповай на брак, быть может, поначалу он принесет тебе больше горя, чем радостей. Счастье надо так же пестовать, как и любовь. Наконец, если тебе случится потерять в муже любовника, взамен ты обретешь отца твоих детей. На этом, дитя мое, и зиждется жизнь общества. Принеси все в жертву человеку, чье имя стало твоим, чьи честь и достоинство не могут быть ущемлены ни малейшим образом без огромного ущерба для тебя. Женщина нашего круга должна жертвовать ради мужа решительно всем не только по обязанности, но и по расчету. Самое прекрасное свойство великих принципов морали — то, что с какой стороны ни погляди, они и верны, и выгодны. Да, вот еще что: ты склонна к ревности; я, милая, тоже ревнива, но мне не хотелось бы, чтобы ты вела себя глупо. Послушай меня: откровенные ревнивцы похожи на политиков, открывающих свои карты. Признавать себя ревнивой, не таить своей ревности — разве это не игра в открытую? Но ведь так мы теряем возможность узнать карты партнера. Что бы ни случилось, мы должны уметь страдать молча. Впрочем, накануне вашей свадьбы я серьезно поговорю с Макюмером».

Я взяла матушкину прекрасную руку и поцеловала, уронив слезу, исторгнутую ее проникновенной речью. В этом возвышенном наставлении, достойном и ее и меня, проявились глубочайшая мудрость, материнская нежность, лишенная светского ханжества, а главное — подлинное уважение ко мне. В свои простые слова она вложила урок, преподанный ей жизнью, а она, должно быть, дорого заплатила за свою опытность. Она была тронута и сказала, глядя на меня: «Дорогая девочка! Тебе предстоит трудный переход от одной жизни к другой. Многих несведущих или чересчур сведущих особ этот переход так пугает, что они уподобляются графу Вестморленду[82]».

Мы рассмеялись. Соль матушкиной шутки вот в чем: накануне одна русская княгиня рассказала нам, как граф Вестморленд решил посетить Италию. Во время перехода через Ла-Манш он так страдал от морской болезни, что, услышав о предстоящем переходе через Альпы, повернул назад и возвратился восвояси. «Хватит с меня этих переходов!» — сказал он. Ты понимаешь, Рене, что твоя мрачная философия вкупе с моралью моей матушки способна была вновь пробудить в моей душе страхи, обуревавшие нас в Блуа. Чем ближе подходил день свадьбы, тем более я собирала силы, волю, чувства, чтобы вынести тяжкий переход от девичества к замужеству. Я вспоминала наши беседы, перечитывала твои письма и находила в них какую-то скрытую меланхолию. Благодаря этим тягостным раздумьям я превратилась в заурядную невесту, каких рисуют на картинках и каких привыкла видеть публика. Поэтому в день свадьбы все нашли, что я прелестна и выгляжу, как подобает невесте. Утром мы без всякой торжественности, в сопровождении одних лишь свидетелей, отправились в мэрию. Я дописываю эти строки, пока готовят мой обеденный туалет. Венчанье состоится сегодня в полночь после блестящего бала, в церкви Св. Валерии. Признаться, благодаря моим тревогам я выгляжу невинной жертвой и скромницей, что приводит всех в непонятный мне восторг. Меня восхищает, что бедный Фелипе тоже смущен, как девица, ему неприятно, что все на него смотрят, он как слон в посудной лавке. «Какое счастье, что день этот скоро кончится!» — шепнул он мне на ухо без всякой задней мысли. Он так стыдлив и робок, что предпочел бы никого не видеть. Подписав брачный контракт, сардинский посол отвел меня в сторону и вручил два поздравительных письма, жемчужное ожерелье с шестью великолепными брильянтами и сапфировый браслет, на котором выгравировано: «Люблю тебя, тебя не зная!» Украшения — подарок моей невестки, герцогини Сориа. Я не захотела принять подарки без позволения Фелипе. «Ибо, — сказала я ему, — мне бы не хотелось видеть у вас вещи, подаренные не мною». Он умиленно поцеловал мне руку и ответил: «Носите их: нежная надпись и теплые письма — все это от души».

Суббота, вечер.

Итак, бедная моя Рене, вот последние строки, написанные мною в девичестве. После полночной мессы мы уедем в имение, которое мой предупредительный Фелипе купил для нас в Ниверне, — это по дороге в Прованс. Я уже зовусь Луизой де Макюмер, но остаюсь Луизой де Шолье — так я и покину Париж через несколько часов. Впрочем, как бы я ни звалась, для тебя я навсегда останусь просто

Луизой.

XXVII

От Луизы да Макюмер к Рене де л'Эсторад

Октябрь 1825 г.

Последний раз я писала тебе, дорогая, после брачной церемонии в мэрии; с тех пор прошло целых восемь месяцев. И ты тоже не написала мне ни словечка! Это ужасно, сударыня.

Итак, мы умчались в замок Шантеплер — имение, купленное Макюмером в Ниверне, на берегу Луары, в шестидесяти лье от Парижа. Все наши люди, кроме моей горничной, прибыли туда заранее и ждали нас; лошади бежали быстро, и назавтра под вечер мы были уже на месте. В карете я сразу заснула и проснулась, когда мы уже миновали Монтаржи. Мой господин и повелитель позволил себе одну-единственную вольность — обнимать меня за талию и держать мою голову на своем плече, подложив под нее несколько платков. Эта почти материнская заботливость, заставлявшая его бороться со сном, глубоко тронула меня. Заснув под огнем его черных глаз, я и проснулась под их пламенем: та же пылкость, та же любовь, но сколько он успел передумать за это время! Он дважды поцеловал меня в лоб.

В Бриаре мы пообедали, не выходя из кареты. В пути мы болтали, так же, как бывало, болтали с тобой в Блуа, и так же любовались Луарой; наконец в половине восьмого вечера мы свернули на длинную красивую дорогу, обсаженную липами, акациями, кленами и лиственницами, которая ведет в Шантеплер. В восемь мы поужинали, а в десять были уже в уютной готической спальне, украшенной всеми изобретениями современной роскоши. Мой Фелипе, которого все находят уродливым, показался мне красавцем, он был сама доброта, само изящество, сама нежность и деликатность. Любовные желания не отражались на его лице. В дороге он вел себя как старый добрый друг. Он описал мне, как умеет описывать он один (ведь он ничуть не изменился с той поры, когда писал свое первое письмо), ужасные бури, которые он смирял в душе, не давая им прорваться наружу. «Пока я не вижу в браке ничего страшного», — сказала я, подходя к окну. В ярком свете луны я увидела парк, откуда лились дивные ароматы. Фелипе подошел ко мне, вновь обнял меня за талию и сказал: «А что в нем может быть страшного? Разве я хоть одним движением или взглядом нарушил свои обещания? И разве собираюсь я их нарушить?» Ни один человеческий голос, ни один человеческий взгляд никогда не сможет иметь надо мной такой власти: звук его речей трогал тончайшие струны моей души и пробуждал все мои чувства; глаза освещали все вокруг, как солнце. «За вашей вечной покорностью кроется бесконечное мавританское коварство!» — сказала я ему. Дорогая моя, он меня понял.

Теперь, милая моя козочка, ты можешь догадаться, почему я столько месяцев не писала тебе. Мне придется вернуться к удивительной поре девичества, чтобы объяснить тебе произошедшую во мне перемену. Да, Рене, теперь я тебя понимаю. Ни близкой подруге, ни матери, ни, быть может, себе самой счастливая новобрачная не должна говорить ни слова о своем счастливом супружестве. Мы должны хранить это воспоминание в душе вместе с самыми сокровенными чувствами, которые не имеют названия. Кто смеет называть долгом дивные безумства сердца и непреодолимое влечение страсти? И зачем? Какая злая сила вздумала принудить нас, попирая тонкость чувств и извечную женскую стыдливость, превратить наслаждения в обязанность? Как можно обязать женщину отдавать эти цветы души, эти розы жизни, эти гимны восторженной чувствительности мужчине, которого она не любит! Какие здесь могут быть права? Ведь сердечная склонность либо рождается и расцветает под солнцем любви, либо гибнет в холоде отвращения и неприязни. Только любви под силу творить чудеса! О благородная моя Рене, теперь я оценила твое величие! Я преклоняю перед тобой колена, я поражаюсь глубине и проницательности твоего ума. Да, женщина, которая не скрывает под законным браком тайного союза по любви, должна стремиться к материнству, подобно тому как душа, которой нет места на земле, стремится к небу! Из всего, что ты мне писала, следует жестокое правило: только мужчины высокого ума способны любить. Теперь я знаю почему. Мужчина подчиняется двум началам. В нем борются влечение и чувство. Низкие и слабые существа принимают влечение за чувство, меж тем как существа высшие прикрывают влечение восхитительными изъявлениями чувства; сила чувства побуждает их к чрезвычайной сдержанности, они почитают женщину, как святыню. Очевидно, что чувствительность зависит от совершенства внутренней организации человека, и только гений сродни нам своей утонченностью: он слушает, угадывает, понимает женщину; он уносит ее на крыльях своей страсти, сдерживаемой целомудрием. Но хотя ум, сердце и чувства в упоении влекут нас ввысь, в конце концов все мы спускаемся на землю; наше парение в небесах, увы, длится недолго. Такова, дорогая подруга, моя философия после трех месяцев супружеской жизни. Фелипе — ангел. При нем я могу думать вслух. Он — мое второе «я», говорю это не для красного словца. Великодушие его неизъяснимо: обладание еще сильнее привязывает его ко мне, счастье открывает все новые причины любить меня. Я для него лучшая половина его самого. Я вижу: годы супружества не только не изменят его отношение к любимой женщине, напротив, время увеличит наше доверие друг к другу, разовьет в нас новые чувства и укрепит наш союз. Какое блаженство, какой восторг! Душа моя такова, что наслаждения озаряют ее ярким светом, они согревают меня, запечатлеваются в моем внутреннем существе; перерыв между ними — словно короткая ночь между долгими днями. Вершины деревьев, которые солнце позолотило на закате, встречая зарю, еще хранят солнечное тепло. По какой счастливой случайности все у меня сразу сложилось так удачно? Матушка пробудила во мне тысячу опасений, однако предвидения ее, которые, как мне казалось, были продиктованы ревностью, хотя и начисто лишенной мещанской мелочности, не оправдались, все страхи — и твои, и ее, и мои — рассеялись! Мы прожили в Шантеплере семь с половиной месяцев, как двое любовников, скрывающихся от родительского гнева. Розы наслаждения увенчали нашу любовь, они украшают наше уединение. И вот однажды утром, когда я чувствовала себя особенно счастливой, я вдруг вспомнила о моей Рене и ее браке по расчету; я угадала всю твою жизнь, я ее поняла. Ах, ангел мой, почему мы говорим на разных языках! Твой брак, заключенный в угоду обществу, и мой, за которым скрывается взаимная любовь, — два мира, которые так же далеки друг от друга, как конечное от бесконечного. Ты стоишь на земле, я парю в небе! Ты пребываешь в сфере человеческого, я — в сфере божественного. Я царю силой любви, ты царствуешь благодаря расчету и долгу. Я поднялась так высоко, что если мне суждено упасть, я разобьюсь насмерть. Словом, мне пора замолчать, ибо мне совестно описывать тебе блеск, богатство, утонченные наслаждения нашей любовной весны.

Вот уже десять дней, как мы в Париже; поселились мы в прелестном домике на улице Бак, отстроенном тем же архитектором, которого Фелипе нанимал для отделки Шантеплера. Я только что вернулась из Оперы, где наслаждалась божественной музыкой Россини; прежде я слушала ее, томимая безотчетной тревогой и любовным любопытством, ныне же, благодаря законным радостям счастливого супружества, душа моя расцвела. Все кругом находят, что я очень похорошела, а я радуюсь, как дитя, когда меня называют госпожа де Макюмер.

Пятница, утро.

Рене, милая моя мученица, в счастье моем я постоянно думаю о тебе. Я люблю тебя еще сильнее, чем прежде, я так предана тебе! Только начав свою супружескую жизнь, я наконец постигла твою: в тебе столько великодушия, благородства, добродетели, что, оставаясь твоей подругой, я чувствую себя гораздо ниже тебя и искренне тобою восхищаюсь. Я вышла замуж по любви и почти убеждена, что умерла бы, сложись все иначе. А ты жива. Благодаря какому чувству, поведай мне! Нет, я никогда больше не буду подшучивать над тобой. Увы! шутка, мой ангел, — плод неведения, люди смеются над тем, чего совсем не знают. Где новобранцы хохочут, там бывалым солдатам не до шуток, — сказал мне граф де Шолье, бедный командир эскадрона, чьи походы до сей поры ограничивались лишь поездками из Парижа в Фонтенбло[83] и обратно. Поэтому, любимая моя подруга, я догадалась, что ты рассказала мне далеко не все. Да, ты скрыла от меня свои раны. Ты страдаешь, я чувствую. Я сочиняла целые романы, желая понять издалека по тому немногому, что ты рассказала мне о себе, почему ты ведешь себя так, а не иначе. Она только попробовала себя в супружеской жизни, решила я однажды вечером, и то, что для меня стало счастьем, для нее обернулось страданием. Она осталась при своих жертвах и не желает умножать их число. Она обрядила свои горести в пышные одежды моральных истин. Ах, Рене, вот что восхитительно: наслаждение не нуждается ни в религии, ни в пышных одеждах, ни в громких словах, оно довлеет себе, меж тем как для оправдания жестоких законов, помогающих держать нас в рабской зависимости, мужчины придумали кучу теорий и максим. Если твои жертвы прекрасны и возвышенны, значит, мое счастье, укрывшееся под белой с золотом фатой и узаконенное мрачнейшим из мэров, — нечто противоестественное? Во славу законов, ради тебя, но прежде всего ради себя самой я хотела бы, чтобы ты была счастлива, — мое блаженство не может быть полным, пока ты несчастна, дорогая Рене. О! Скажи мне, что в твоем сердце зародилась искра любви к твоему Луи, который тебя обожает! Скажи, что символический, торжественный факел Гименея осветил для тебя не только мрак! Ведь любовь, ангел мой, для нравственной природы человека — все равно что солнце для земли. Я без конца возвращаюсь мыслями к тому Свету, который озарил всю мою жизнь и который, боюсь, испепелит меня. Милая Рене, помнишь, как в глубине монастырского сада, под сенью виноградных лоз, ты говорила мне в порыве дружеских чувств: «Я так люблю тебя, Луиза, что молю Господа послать мне все муки, а тебе все радости жизни. Да, мне по душе страдания!» Так вот, милочка, сегодня я отвечаю тебе тем же и громко взываю к Господу, моля его разделить мои радости на двоих.

Послушай: я знаю, твои честолюбивые планы зависят от Луи де л'Эсторада — ну что ж, постарайся, чтобы на ближайших выборах его избрали депутатом, ведь ему будет как раз около сорока, а поскольку палата соберется только через полгода после выборов, он как раз достигнет необходимого возраста. Тогда ты сможешь жить в Париже, — не говоря уже обо всем прочем. Мой отец и друзья, которых я успею завести, порадеют вам, и если твой старый свекор захочет учредить майорат, мы исхлопочем для Луи титул графа. Уже неплохо! Да что там, мы наконец будем вместе!

XXVIII

От Рене де л'Эсторад к Луизе де Макюмер

Декабрь 1825 г.

Моя счастливица Луиза, ты меня просто ослепила. Несколько мгновений я сидела, бессильно опустив руки, под невысокой голой скалой, у подножия которой стоит моя скамья, и на письме твоем сверкали в лучах заходящего солнца несколько слезинок. Далеко-далеко, словно стальное лезвие, блестит Средиземное море. Скамью эту осеняют благоухающие деревья — я велела пересадить сюда огромный куст жасмина, жимолость и испанский дрок. В один прекрасный день скалу целиком укроет ковер из растений. Виноград уже посажен. Но близится зима, зелень пожухла и стала похожа на выцветший гобелен. Когда я прихожу сюда, никто меня не тревожит, все знают, что я хочу побыть одна. Эта скамья зовется скамьей Луизы. Так что ты понимаешь, что я здесь не совсем одна.

Отчего я рассказываю тебе все эти мелкие подробности, отчего описываю тебе мои мечты, в которых уже вижу, как эта голая, суровая скала с неведомо откуда взявшейся прекрасной приморской сосной на вершине покрывается зеленью? Оттого, что здесь меня посетили грезы, которые мне дороги.

Радуясь твоему супружескому счастью и — к чему скрывать? — всей душой завидуя ему, я почувствовала, как в недрах моего существа шевельнулся мой ребенок, и это движение отозвалось в глубинах моей души. Это смутное ощущение, весть, радость, боль, обещание, действительность — все разом, это счастье, которое принадлежит мне одной и останется тайной, ведомой только мне и Господу, эта тайна возвестила мне, что скала в один прекрасный день покроется цветами, что воздух наполнится радостными криками детей, что Бог наконец благословил мое чрево и оно будет щедро дарить жизнь. Я почувствовала, что рождена для материнства! Поэтому уверенность в том, что я ношу в себе другую жизнь, принесла мне благотворное утешение. Долгое время я жертвовала собой ради счастья Луи, и вот теперь эти жертвы увенчались огромной радостью для меня.

Самопожертвование! — сказала я себе, — разве ты не выше любви? Разве нет в тебе глубочайшего наслаждения — наслаждения бескорыстного и животворящего? Разве ты, о самопожертвование, не высший дар, презирающий бренную выгоду? Разве ты не таинственное, не знающее устали божество, окруженное бесчисленными сферами, скрытое в неведомом средоточии бытия? В тиши уединения, вдали от нескромных взоров, самопожертвование вкушает свои радости, о которых почти никто не подозревает. Самопожертвование, ревнивое и грозное, победоносное и могучее божество, неистощимо, ибо коренится в природе вещей и потому, несмотря на избыток сил, довлеет себе. Самопожертвование — вот основание моей жизни.

Ты, Луиза, живешь благодаря Фелипе, я же существую благодаря моему маленькому мирку, который, в свою очередь, расцветает благодаря мне! Для тебя золотое время жатвы уже наступило, но оно скоро минует, мой же урожай созреет позднее, но разве не станет он от этого долговечнее? Время будет только обновлять его. Любовь — лучшее, что Общество сумело позаимствовать у природы, но разве материнство не есть ликование самой природы? Улыбка высушила мои слезы. Любовь делает моего Луи счастливым, но супружество сделало меня матерью, и я тоже хочу быть счастлива! И я медленно пошла в свою белую бастиду с зелеными ставнями, чтобы написать тебе все это.

Итак, дорогая, пять месяцев назад в моей жизни свершилось событие самое естественное и самое поразительное, которое, впрочем, — скажу тебе по секрету — ничуть не задело ни моего сердца, ни моего ума. Все кругом счастливы: будущий дедушка счастлив как дитя, будущий отец ходит с серьезным и озабоченным видом; все выполняют малейшее мое желание, все толкуют о том, какое счастье быть матерью. Увы! одна я ничего не чувствую, но не решаюсь сказать им о своем полном безразличии и немного притворяюсь, чтобы не омрачать их радость. С тобой я могу быть откровенной: в критическом положении, в каком нахожусь я, материнство кажется игрой воображения. Для Луи моя беременность была такой же неожиданностью, как и для меня. Не значит ли это, что дитя наше явилось само по себе, не званное никем, кроме нетерпеливых желаний его отца? Дорогая моя, Бог материнства — случай. Хотя наш доктор говорит, что эти случайности находятся в согласии с волей природы, он не отрицает того, что дитя, которое так красиво зовется «дитя любви», не может не быть красивым и умным: такие дети, как правило, рождаются под счастливой звездой, ибо зачатие их озарила своим сверкающим светом сама любовь. Быть может, тебе, моя Луиза, материнство принесет такие радости, каких мне познать не суждено. Быть может, ребенка от обожаемого человека, как будет у тебя, любят больше, чем от мужа, за которого вышли по расчету, которому отдались из чувства долга, из желания стать наконец женщиной! Эти мысли, таящиеся в глубине моей души, омрачают мои мечты о материнстве. Но, поскольку без ребенка нет семьи, мне хотелось бы поторопить миг, когда для меня начнутся семейные радости, ибо им суждено стать для меня смыслом жизни. Мое нынешнее существование — таинственное ожидание; должно быть, подступающая к горлу тошнота приуготовляет женщину к предстоящим ей мукам. Я наблюдаю за собой. Несмотря на старания Луи, любовно окружающего меня заботой, осыпающего нежными ласками, меня не оставляет смутное беспокойство, вдобавок я совсем потеряла аппетит, у меня расстроилось пищеварение и появились странные причуды. Я рискую испугать тебя этим состоянием, но скажу все начистоту: сама не знаю почему, я вдруг до смерти полюбила апельсины, причем не все, а только определенный сорт; они очень странные на вкус, но меня это не смущает. Каких только апельсинов ни привозил мне Луи из Марселя — и мальтийских, и португальских, и корсиканских, но я к ним даже не притронулась. Я сама отправляюсь в Марсель, иногда даже пешком, чтобы поесть грошовых полугнилых апельсинов, — их продают на маленькой улочке, которая спускается от ратуши к порту; покрывающие их пятна голубоватой или зеленоватой плесени кажутся мне брильянтами; я нюхаю их, как цветы, вовсе не замечая исходящего от них смрада; их терпкий вкус и хмельное тепло приводят меня в восторг. Таковы, ангел мой, первые любовные наслаждения в моей жизни. Эти ужасные апельсины — моя любовь. Ты не так вожделеешь к Фелипе, как я жажду съесть один из этих полусгнивших плодов. Иногда я отлучаюсь украдкой, мчусь в Марсель, и когда подхожу к заветной улочке, меня охватывает сладострастная дрожь: я боюсь, как бы гнилые апельсины не кончились, я набрасываюсь на них и ем, пожираю их прямо на улице. Для меня это райские плоды, пища богов. Я видела, как Луи отворачивается, чтобы не слышать их вони. Мне приходят на память безжалостные слова из «Обермана»[84] — мрачной элегии, которую мне лучше было не открывать: «Корни ее пьют зловонную влагу!» С тех пор как я стала есть эти апельсины, меня перестало тошнить и я чувствую себя намного лучше. Должно быть, в этих причудах есть какой-то смысл: не случайно же природа награждает добрую половину женщин, ожидающих ребенка, подобными желаниями, порой совершенно чудовищными. Когда моя беременность станет очень заметна, я перестану выходить из Крампады: я не хочу бывать на людях в таком виде.

Мне до крайности любопытно узнать, когда же просыпается материнское чувство. Ведь не в страшных же болях, которых я так боюсь.

Прощай, моя счастливица! Прощай, я возрождаюсь в тебе и благодаря тебе вижу в воображении все прелести любви — ревность из-за одного случайно брошенного взгляда, тихий нежный шепот, наслаждения, погружающие нас в иной мир, дарующие нам иную кровь, иной свет, иную жизнь! Ах, душенька, я тоже понимаю, что такое любовь. Не ленись, пиши мне обо всем. Будем строго соблюдать наш уговор. Я не утаю от тебя ни одной мелочи. Чтоб окончить письмо на серьезной ноте, скажу тебе, что, когда я перечитывала твои письма, меня охватил неодолимый ужас. Мне показалось, что ваша ослепительная любовь бросает вызов Господу. Не разгневается ли самовластительное Несчастье на то, что вы не позвали его на пир?! Сколько счастливых судеб оно погубило! О Луиза, в блаженстве своем не забывай молиться Богу. Твори добро, будь милосердна, кротка и скромна — этим ты отведешь беду от дома твоего. Выйдя замуж, я стала еще благочестивее, чем была в монастыре. Ты не пишешь мне, набожны ли парижане. Мне кажется, в своей любви к Фелипе ты поступаешь вопреки пословице и творишь себе кумира. Впрочем, страхи мои наверняка напрасны и проистекают от избытка дружеских чувств. Ведь вы ходите вместе в церковь и втайне творите добро, не правда ли? Быть может, за эти последние слова ты назовешь меня провинциалкой, но помни о том, что опасения мои подсказаны безграничной дружбой, — дружбой, как ее понимал Лафонтен[85], когда страшного сна, смутной догадки довольно, чтобы внушить тревогу и беспокойство. Ты заслужила счастье, ибо в блаженстве своем не забываешь обо мне, как я не забываю о тебе в своей однообразной жизни, не столь яркой, но полной смысла, скромной, но плодотворной; да благословит тебя Господь!

XXIX

От господина де л'Эсторада к баронессе де Макюмер

Декабрь 1825 г.

Сударыня,

Моя жена не захотела слать вам обычное уведомление, и я спешу сам сообщить вам о событии, которое преисполняет нас всех радостью. Рене разрешилась от бремени крупным мальчиком; мы отложили крестины до вашего возвращения в Шантеплер. Мы надеемся, что оттуда вы приедете к нам в Крампаду и станете крестной матерью нашего первенца. В надежде на это мы назвали его Арманом Луи; так он и записан в мэрии. Наша дорогая Рене много выстрадала, но сносила все муки с ангельским терпением. Вы ведь ее знаете, в этом испытании ее поддерживала уверенность, что она принесет счастье всем нам. Не стану уподобляться тем новоиспеченным отцам, которые превозносят до небес своих первенцев, но смею утверждать, что маленький Арман прелестен; вы сразу со мной согласитесь, когда узнаете, что он похож на Рене и у него ее глаза. С его стороны это уже не глупо. Теперь, когда доктор и акушер заверили нас, что все хорошо — Рене сама кормит, молока много, природа щедро наделила ее здоровьем, — мы с отцом можем наконец предаться радости. Сударыня, радость наша так огромна, так сильна, так полна, она так одушевляет весь дом, так изменила жизнь моей дорогой жены, что я желаю и вам в скором времени того же счастья. Рене распорядилась приготовить комнаты для дорогих гостей, и вас ждет прием если не роскошный, то дружеский и сердечный.

Рене рассказала мне, сударыня, что вы изъявили желание походатайствовать за нас, и я пользуюсь случаем поблагодарить вас, тем более что это будет как нельзя кстати. Появление внука подвигло моего отца на жертвы, нелегкие для стариков: он купил два новых поместья. Крампада приносит сейчас триста тысяч франков в год. Мой отец хочет просить у короля дозволения учредить майорат, и если вы исхлопочете для него титул, о котором писали в последнем письме, то сделаете первый подарок вашему крестнику. Что же до меня самого, я буду следовать вашим советам единственно ради того, чтобы вы могли видеться с Рене во время сессий палаты. Я ревностно штудирую книги и стараюсь стать так называемым специалистом. Но ничто не вольет в меня больше сил, чем уверенность в том, что вы покровительствуете моему маленькому Арману. Вы так прекрасны и добры, так великодушны и умны, обещайте же навестить нас и стать доброй феей моего старшего сына. Это преисполнит вечной признательности вашего почтительного и покорного слугу

Луи де л'Эсторада.

XXX

От Луизы де Макюмер к Рене де л'Эсторад

Январь 1826 г.

Ангел мой, Макюмер только что разбудил меня и вручил письмо от твоего мужа. Прежде всего я отвечаю «да». В конце апреля мы едем в Шантеплер. Меня ждет сплошная цепь удовольствий: путешествие, встреча с тобой и крестины твоего первенца, но только я хочу, чтобы крестным отцом стал Макюмер. Я сказала ему, что мне противно было бы духовно породниться с другим восприемником. Ах! если бы ты видела его лицо в этот миг, ты поняла бы, как он меня любит.

«Я еще и потому хочу, чтобы мы вместе поехали в Крампаду, Фелипе, — сказала я ему, — что, быть может, после этого и у нас родится ребенок. Я тоже хочу стать матерью... хотя тогда мне пришлось бы делить себя между тобой и сыном. К тому же, если бы я увидела, что ты кого-то любишь больше меня, пусть даже моего сына, я даже не знаю, чем бы это могло кончиться. Может статься, Медея была права[86]: древние понимали, что к чему». Фелипе рассмеялся. Одним словом, дорогая моя козочка, у тебя не было цветов, но сразу появились плоды, а я цвету, но не плодоношу. Судьбы наши разнятся все сильнее. Мы обе любим философствовать, так что стоит при случае подумать, в чем тут суть и какая из этого следует мораль. Впрочем, я замужем всего десять месяцев — согласись, что еще не все потеряно.

Мы живем жизнью счастливых людей — беззаботной и притом полной. Дни всегда кажутся нам слишком короткими. Когда я явилась в свете в качестве замужней дамы, все нашли, что баронесса де Макюмер гораздо красивее Луизы де Шолье: у счастливой любви есть свои белила и румяна. Когда ясным солнечным днем мы с Фелипе едем по крепкому январскому морозу, а деревья на Елисейских полях искрятся белым инеем, когда на виду всего Парижа мы проезжаем вместе по тем улицам, где в прошлом году могли ездить только порознь, что только не приходит мне в голову, и я начинаю бояться, что ты права и я в самом деле рискую прогневить Бога своим блаженством.

Если мне не суждено узнать радостей материнства, ты расскажешь мне о них, и я стану матерью вместе с тобой; впрочем, по-моему, ничто не может сравниться с наслаждениями любви. Ты сочтешь это весьма странным, но я часто ловлю себя на том, что мне хотелось бы умереть в тридцать лет, в расцвете сил, средь нег и наслаждений, хотелось бы уйти из жизни ублаготворенной, не обманувшейся в своих надеждах, хотелось бы раствориться в сияющем эфире, умереть от избытка любви, не утратив ни единого листочка из своего венца и сохранив все свои иллюзии. Подумай только, каково жить с молодым сердцем в старом теле, встречать немые холодные взгляды, помня о том, как раньше при взгляде на тебя самая равнодушная физиономия озарялась улыбкой, одним словом, стать почтенной матроной... Ведь это же сущий ад!

По этому поводу мы с Фелипе впервые повздорили. Я высказала надежду, что у него достанет духа убить меня в тридцать лет, ночью, — я бы ни о чем не подозревала и просто перешла из одного сна в другой. Этот негодник не согласился. Я пригрозила покинуть его еще при жизни — он побледнел, бедное дитя! Этот грозный министр стал совсем как ребенок. Просто невероятно, до чего он юн душой и бесхитростен. Теперь, когда я приучила его ничего от меня не скрывать и сама поверяю ему, как и тебе, все свои мысли, мы не устаем восхищаться друг другом.

Дорогая моя, двое влюбленных, Фелипе и Луиза, желают сделать родильнице подарок. Мы хотели бы заказать что-нибудь для тебя. Поэтому скажи мне прямо, что тебе нравится, у нас ведь нет этой мещанской страсти к сюрпризам. Мы хотим подарить тебе какую-нибудь красивую вещь, которая служила бы тебе долго-долго и постоянно напоминала о нас. Для нас самая веселая, самая интимная, самая оживленная трапеза — завтрак, ибо завтракаем мы вдвоем; вот я и подумала, не послать ли тебе утренний сервиз, расписанный фигурками детей. Если ты одобряешь мой выбор, напиши мне сразу. Чтобы сервиз был готов к нашему отъезду, надо заказать его загодя, ибо парижские мастера большие лентяи. Это будет моя жертва Луцине[87].

Прощай дорогая родильница, желаю тебе всех материнских радостей, какие только возможны, и с нетерпением жду от тебя письма — ведь ты расскажешь мне все-все, не правда ли? Я как подумаю об акушере, меня прямо в дрожь бросает. Эти слова из письма твоего мужа я прочла не глазами, а прямо сердцем. Бедная Рене, дети, должно быть, нелегко даются? Я объясню моему крестнику, как он должен тебя любить.

Целую тебя тысячу раз, мой ангел.

XXXI

От Рене де л'Эсторад к Луизе де Макюмер

Вот уже скоро пять месяцев, как я разрешилась от бремени, а у меня не было ни одной свободной минутки, чтобы написать тебе, дорогая душенька. В наказание и ты совсем перестала мне писать, хотя я вовсе не заслужила такой суровости — когда ты сама станешь матерью, ты поймешь меня. Милая моя, пиши мне! Рассказывай обо всех увеселениях, рисуй в ярких красках картину твоего счастья, не жалей лазури, не бойся огорчить меня, ибо я счастлива, ты даже представить себе не можешь, как я счастлива.

По случаю моего благополучного разрешения от бремени Луи заказал в приходской церкви благодарственный молебен, все было очень торжественно, как принято у нас в старинных провансальских семьях. Два деда, отец Луи и мой батюшка, поддерживали меня под руки. Ах! никогда еще я не преклоняла колена перед Господом в таком порыве благодарности! Мне надо столько тебе сказать, описать столько чувств, что я даже не знаю, с чего начать, но одно светлое воспоминание сияет в моей душе ярче всех других — воспоминание о молитве в церкви!

Когда, став счастливой матерью, я пришла туда, где девушкой предавалась отчаянию и гадала о том, какое будущее меня ждет, мне почудилось, будто Богоматерь над алтарем кивнула мне и указала глазами на сына Божьего, и сын Божий улыбнулся мне! В каком святом порыве благочестия поднесла я нашего маленького Армана к кюре, чтобы тот благословил его и окропил святой водой! Приезжай поскорее, увидишь нас обоих, Армана и меня!

Дитя мое — видишь, теперь и ты для меня уже дитя, но это ведь самые нежные слова, какие есть в сердце, в голове и на устах матери. Так вот, дорогое мое дитя, два последних месяца перед родами я бессильно бродила по нашим садам, изнемогая под своим бременем и еще не зная, как оно дорого мне и как сладостно, несмотря на все тяготы. Страхи и мрачные предчувствия, мучившие меня, были так сильны, что заглушали даже любопытство: сколько я ни убеждала себя, сколько ни твердила себе, что все, дарованное природой, — благо, сколько ни обещала самой себе стать хорошей матерью, все было напрасно. В сердце моем, увы, не было никаких чувств к ребенку, который довольно сильно пинал меня; дорогая моя, можно радоваться этим пинкам, когда у тебя уже есть дети, но в первый раз эти знаки пробуждающейся жизни не радуют, а только удивляют. Ты знаешь, я не люблю лгать и притворяться и рассказываю тебе все как есть о себе и о своем дитяти, дарованном мне не столько любимым человеком, сколько Богом, — ведь детей дает Бог. Но все эти печали в прошлом и, я думаю, больше не повторятся.

Когда настал решительный час, я собрала все свое мужество, я приготовилась к таким страшным болям, что, по всеобщему признанию, перенесла эту ужасную пытку самым чудесным образом. Я вдруг погрузилась в небытие, похожее на сон; так прошло около часа, все это время я чувствовала себя разделенной надвое: на мучимую, терзаемую, раздираемую телесную оболочку и безмятежную душу. В этом странном состоянии боль обручем сдавила мою голову. Мне казалось, что у меня во лбу расцвела огромная роза и растет, обнимая меня. Кровавый цветок окрасил окружающий воздух багровым цветом. Все вокруг стало красным. Потом боль стала такой сильной, что мне показалось, будто душа моя вот-вот расстанется с телом, и я тотчас умру. Я стала громко кричать, и это помогло мне найти в себе новые силы, чтобы противостоять новым приступам боли. И вдруг мои громкие вопли заглушил нежный серебристый голосок маленького существа. Нет, решительно невозможно описать, что произошло в этот миг: мне казалось, что весь мир кричит вместе со мной, что все превратилось в боль и вопль, — и вдруг, стоило раздаться слабому крику ребенка, как все смолкло. Меня перенесли на мою большую кровать, и я испытала райское блаженство, хотя и была очень слаба. Какие-то люди с радостными лицами, все в слезах, показали мне ребенка. Дорогая моя, я вскрикнула от ужаса. «Да ведь это просто обезьянка! — воскликнула я. — Вы уверены, что это ребенок?» И я отвернулась, в отчаянии от того, что испытала так мало материнских чувств.



Поделиться книгой:



Регистрация