Я не нашел в его словах ничего странного, так как и сам понял, что зелень стала звуком. Странным было то спокойствие, с которым я принимал напоминание о том, что отравлен. Теперь я об этом даже и не думал, и если у меня в памяти всплывало воспоминание о том, что я проглотил фиолетовый гриб, это было просто констатацией факта, — так же как, заметив на пути кочку, я поднимал ногу, чтобы не запнуться. Гриб, да, я знал… Но это уже не имело того значения, которое я придавал этому факту недавно.
— Теперь пошли! — сказал Джим.
Снова раздались аккорды арфы, и ему уже не нужно было объяснять мне, что я слышу цвет своих сапог, на которые невольно смотрел, шагая.
— Ну?
— Да, — ответил я. — Сапоги…
— Ты делаешь успехи, Верной. А руины?
— Что — руины?
Он замолчал, идя впереди меня. Я поднял глаза и посмотрел поверх его головы на растительную массу, из которой вылетел густой и полный аккорд органа.
И увидел за ней высокие глиняные стены с зазубренными краями, разъеденными дождями и ветрами и, может быть, покалеченными людьми. И услышал звук рыжих развалин.
— Джим! — крикнул я.
— Подходим…
В самом деле, идти оставалось немного. Деревья сгибались, прижимались к земле, отбрасывая как можно дальше от себя серпантины лиан, и наконец уступили место земле — здоровой, крепкой земле, настоящей тверди, на которую приятно было поставить ногу.
— Эй, Нгала! — крикнул Джим.
И лишь теперь я увидел луну, до сих пор скрывавшуюся за зелеными кронами. Луна была большая, полная и красная, какой она бывает только в Африке — кажется, сделанная из красной земли Африки, раскаленной, испускающей из себя весь впитанный за день жар.
Красные лучи падали на глиняные стены, окружавшие развалины, и у меня в ушах звучал теперь музыкальный эквивалент красного цвета, подобный мучительному стону саксофона. Органный аккорд джунглей умолк.
Стоя в триумфальной арке ворот, я смотрел на руины, и кроме трагического звучания саксофона до меня долетали ударявшиеся о стены, словно летучие мыши, отзвуки голоса Джима.
— Нгала… гала. ала.
И вдруг звук саксофона оборвался. Зато у меня перед глазами загремели разноцветные взрывы, а на небе, на глиняных стенах, на всем, на что падал мой взгляд, начали вспыхивать фантастические созвездия. Как фейерверк, они взрывались и растекались потоками, разноцветными реками, смешивавшими свои краски. Это напоминало детство, когда мы складывали вместе два листа, покрытые разной краской, и, разняв их, наслаждались эффектом, произведенным смешением красок на сырой бумаге.
— Джим! — крикнул я. — Джим!
Но разноцветные струи фонтанов брызнули с такой силой, что, ослепленный, я закрыл глаза.
— Не ори, — сказал Джим, и вдруг шелковые реки потекли плавно, как движущаяся рддуга.
— Я вижу звуки, — сказал я, следя за мягким слиянием красок.
Это были невообразимо нежные отсветы, оттенки зеленого и голубого жемчужных тонов, среди которых вдруг вырос трезубец розового цвета, медленно разрезавший струящуюся дельту. От такой красоты у меня захватило дыхание. Чтобы подстегнуть ее, я вполголоса запел. Разноцветные вуали, шелестя, превращались в плотные ткани муаровых оттенков, которые свивала и развивала странная внутренняя сила, растопляя их, словно они были из воска, заставляя их течь неожиданными, неподражаемыми изгибами. Текучие спирали превращались в брызги, распылялись самым странным образом, гармонически дымясь в неощутимых переливах красок — оргия форм и оттенков, без конца складывающихся в бессмысленные, но захватывающие фигуры калейдоскопа. Мне казалось, что меня перенесли в невыразимо прекрасный мир, законом которого было изящество. Все грубое переплавлялось в феерической доменной печи невесомости, жидкой текучести.
Освобожденный от костей и мускулов, весь — чистая чувствительность, я наслаждался, насыщая взор этой потрясающей красотой.
— Здесь Нгала! Нгала ждет.
В проеме ворот — кружащиеся небеса, карусели объемов и красок.
— Я рад, что нашел тебя, Нгала!
Голос Джима рождает радужные фонтаны брызг.
Болезненным усилием, напряжением воли, гальванизирующим окаменевшее тело, я перевожу взгляд на абаносовую статую, освещенную луной. Лицо у Нгалы серое — как у вcех негров, бледнеющих от волнения.
Он открывает рот, но губы его дрожат, так что он не может произнести ни звука, а глаза выкатываются так сильно, что их белки покрывают щеки и, кажется, выступают за навес бровей.
— Лнага! — застонал он, попятившись.
Пораженный, я взглянул на Джима. Впервые с тех пор, как мы находились возле стен, приютивших мертвый мир развалин, впервые с тех пор, как луна посылала к нам свои кровавые лучи, я увидел его лицо. Удар был таким сильным, что у меня пересохло во рту. Серые глаза Джима были залиты ярким фиолетовым цветом гриба и даже их белки стали фиолетовыми. Золотые блестки играли в этом фиолетовом море, как живые крошечные существа, независимые от всего остального. Вероятно, на моем лице отразилось тупое удивление, потому что Джим быстро обратился ко мне.
— Не будь дураком, Верной! — сказал он своим обычным тоном. — Глаза тех, кто ест лнагу, становятся лнагой. Иначе как бы, по-твоему, мог догадаться Нгала?
Разноцветные волны, выгибаясь, складывались во все новые композиции, которым позавидовал бы любой художник-абстракционист.
— А мои? — спросил я глухим, словно чужим голосом.
— Представь себе… — сказал Джим. — Твои тоже…
Нгала, не решаясь подойти, смотрел на нас с суеверным почтением.
— Человек-лнага всесильный… человек-лнага уже не человек…
Я чувствовал, что звуки уже не вызывают прежнего волшебства красок. Теперь они казались мне более бледными, стертыми, и я подумал, не проходит ли это действие яда; но тут же понял, что звуки, превратившиеся в краски, просто заняли место красок, воплотившихся в звуках.
— Что еще готовит нам лнага? — спросил я с дурацким легкомыслием.
— Не относись к этому так легко, Верной…
Так как Джим сожрал отраву раньше меня, было естественно предположить, что он раньше почувствует ее последствия, и его слова заставили меня насторожиться. — Человек-лнага… — бормотал Нгала. — И луна… полная луна…
Его слова больше не подгоняли карусель красок.
Только глиняные стены поднимались передо мной, залитые лунным светом, и лишь теперь, когда игра разнузданных форм больше не отвлекала моего внимания, я начал постигать их необычайную красоту.
Передо мной была крепость — городок, обнесенный стенами. Я прошел в ворота, казавшиеся примитивной триумфальной аркой, и стоял на площади, окруженной многоэтажными зданиями с глиняными стенами, смотревшими на меня дырами окон. Крыши провалились, и там, где они когда-то опирались о стены, глина казалась источенной, изъеденной невидимой язвой времени.
Небесные воды прорыли себе путь через их рыжеватую массу, исполосовали их поверхность и унесли с собой деревянные и керамические орнаменты. Лишь желтая маска, вырезанная в стене, сохранилась там, куда ее поместила рука мастера. Все здания казались огромными усеченными конусами, странной коллекцией Вавилонских башен, перенесенных с «земли вод», а мы — тремя людьми, заблудившимися в лунном пейзаже.
— Мы должны попытаться, Нгала! — сказал Джим.
Негр уже немного опомнился. Это был здоровяк, которого дед Стюарт купил бы с закрытыми глазами, то есть, я хочу сказать, что дед Стюарт лучше всех мог бы оценить благородные мышцы и атлетическое сложение Нгалы. Конечно, времена были уже не те, да и мы находились не у себя в Джорджии, а на таинственной земле Африки, где Нгала, мечтавший изучать историю, был у себя дома. Поэтому он и появился у нас в лагере, предлагая свои услуги. Что касается меня, то я с первой же минуты предположил, что он должен быть членом одной из тайных организаций, борющихся за независимости, которых здесь было так много. Я знаю негров, жил среди них и у меня замечательная, — наверное, унаследованная — интуиция, помогающая разгадывать их черные души. Спокойное достоинство Нгалы могло объясняться лишь чрезмерной религиозностью или недавно приобретенным сознанием своей силы, и я склонялся к последней гипотезе. Только то совершенно неожиданное обстоятельство, что мы стали лнага, могло его так взволновать, вызвав из недр его существа атавистический страх или, может быть, всего лишь глубокое уважение к нам.
— Очень опасно, — колеблясь, ответил он, на таинственное предложение Джима.
— О чем речь? — спросил я.
Но Джим не удостоил меня даже взглядом.
— Ты веришь мне, Нгала?
— Веришь, — произнес негр и тут же добавил, как аргумент: — Белый человек, здесь…
В самом деле, я до сих пор не понимал, почему Нгала решился открыть нам место покинутого поселения, не известное ни одному белому. Но, сам того не желая, Джим помог мне в этом.
— Ты хочешь знать? Хочешь узнать, как погибла крепость… Ведь не зная своих корней, мы слабее листка, несомого ветром…
Он говорил с каким-то неестественным воодушевлением, даже не беспокоясь о том, успевает ли следить за ним Нгала. Пожалуй, лучше, чем несчастный негр, я понимал теперь причину, по которой Джим так старался изучить древнюю африканскую культуру и втянул в это дело меня, несмотря на недоумение и презрение, с которым приняли это мои родные. Нам нужна была поддержка дяди Гарри, сенатора, который, со своей стороны, прекрасно понял политическую выгоду, которую даст республиканской партии возможность жонглировать перед неграми-избирателями именем Вернона Л. Уоррена, «известного африканиста, выросшего и сложившегося на благородной земле юга».
И тут, вдруг оставшись наедине с самим собой, несмотря на присутствие колебавшегося Нгалы и настойчивый напор Джима, я впервые спросил себя, почему я последовал за бывшим оборванцем, почему так старался убедить отца помочь ему учиться и почему стою сейчас у подошв этих глиняных колоссов, под луной, такой же красной, как они сами, на земле материка, расположенного по другую сторону всего, что имеет для меня цену и очарование. В чем заключался секрет странного обаяния, которое оказывал на меня Джим, и почему я терпел его капризы, в то время как отношения между нами должны были быть противоположными, потому что он ведь только благодаря мне вырвался из жалкой обстановки, в которой жили его родители? Я склоняюсь к тому, что необычная трезвость, с которой я взвешивал сейчас все эти аргументы, также была следствием отравы. Я сердито взглянул на Джима.
И, встретив его взгляд, налитый фиолетовым ядом, почувствовал, как меня охватывает любопытство и отвращение. Словно молния, во мне вспыхнуло воспоминание о старом Якобе. Джим привлекал меня той же смесью восхищения и отвращения, оказывал на меня то же болезненное воздействие, которое некогда заставляло меня на целые часы замирать перед хижиной, спрятанной в акациевых зарослях детства. Произошел перенос, простое перемещение комплекса. Любопытство и отвращение, вызванное пьяным негром, перешло на бедного белого мальчика в живописных лохмотьях, одержимого идеей братства с неграми, среди которых он жил. Аристократическая кровь юга слишком поздно восстала во мне, и я лишь сейчас постиг это пронизанное чувством вины восхищение, смешанное со столь же древней ненавистью. В старинной драме предков, сталкивающей между собой белых и черных героев, я играл роль недостойного белого, неспособного преодолеть наследие своих комплексов, которые нормальный белый сбросил бы под деревом, на котором сидел Джим Кроу.
— Быстрее! — сказал Джим, и я понял, что, захваченный своими открытиями, упустил часть диалога между ним и Нгалой.
Ясновидение, подаренное ядом гриба и вернувшее мне самого себя, усилило, вероятно, и все подлинное в поведении Джима, укрепив его волю и силу. Я понял, что он убедил Нгалу, потому что оба направлялись теперь к самому сердцу развалин.
— Идем, Верной!
Джим бросил мне эти слова через плечо, как собаке.
Меня охватило желание ударить его, чтобы унизить перед негром. Но я последовал за ним, словно бы ничего не случилось. На протяжении нескольких секунд я переходил от одного состояния к другому, прямо противоположному (не забывайте, что я находился под воздействием проклятого гриба), и то, что раньше казалось мне несомненным, бледнело и исчезало, прежде чем я успевал это понять.
Я рассеянно шел вперед между рядами рыжих стен.
Крепость была построена без всякого плана, и улицы, разделявшие дома, составляли лабиринт, по которому мы скользили, нередко перепрыгивая через кучи земли и остовы обвалившихся стен. В одном месте посреди дороги валялась пластина из слоновой кости, на которой был изображен бой слонов. Было тихо, и луна то показывалась, то исчезала на небе, за развалинами массивных рыжих стен, излучавших тайну погибшей жизни. Все казалось так безвозвратно и окончательно умершим, что я не вздрогнул даже тогда, когда вступил — в буквальном смысле этого слова! — в логово львов.
Львица спала на боку, два львенка уткнулись мордами в ее соски… Наверное, лишь запах зверя пробудил во мне тень древнего страха, потому что в остальном я принимал это зрелище с тем же спокойствием, которое испытывал, скользя взглядом по однообразной линии стен. Но Нгала, шагнув вперед, между мною и Джимом, схватил нас обоих за руки. Я почувствовал, как он напрягся и едва сдерживает ужас, возникший в черном мешке его тела и отнявший у него даже способность кричать. Джим оттолкнул его руку и пошел к животному. Почуяв нас, львица вскочила на ноги, вырвав соски из пастей детенышей и перед моими глазами сверкнула белая струя молока, к которой смешно тянулись розовые языки львят. Но момент был отнюдь не смешным.
Вся подобравшись, львица готовилась к прыжку. Но Джим с неестественным спокойствием пошел на нее, и я увидел, как животное отползает, зажав хвост между задними лапами. Обнажив ужасные клыки, львица плевалась, а ее желтая шкура, вздрагивая, ходила короткими волнами на спине и на ребрах. Спокойно и уверенно Джим протянул руку и почесал ее под мордой, как кошку, а ужасное животное вдруг размякло и замурлыкало.
Для того, чтобы хорошенько понять все это, вы должны были бы хоть раз в жизни увидеть настоящего льва, но не за решеткой клетки, а на свободе, и понять, что означает гнев самки, захваченной в логове вместе с львятами. Пораженный, я слушал ее мурлыканье, громкое, как храп здорового мужчины, и не мог оторвать взгляда от этой странно освещенной сцены. Я еще и сегодня вижу Джима, наклонившегося и почесывающего сладострастно раскинувшуюся львицу, в то время как львята сосут ее, перебирая соски своими толстыми, как рука человека, лапами.
Рука Нгалы сжалась еще сильнее, и он кивнул нам.
Осторожными шагами мы начали отходить, все время оглядываясь на Джима, который смотрел нам вслед.
Луна освещала странную улыбку, запечатлевшуюся на его лице, и мне показалось, что лучи спектра, которые играли вокруг гриба, когда мы увидели его у подножья дерева, сияли теперь за его плечами, хотя они и находились в тени. Я не знаю, как он покинул укрощенное животное, но через несколько секунд он присоединился к нам, и Нгала быстро пошел вперед. Мы не обменялись ни словом. Я думал о том, наделил ли яд гриба и меня, проглотившего меньше, чем Джим, той же силой, которую он только что продемонстрировал.
Мы шли по разрушенным улицам к месту, вероятно, известному Нгале. Когда-то его предки воздвигли эту глиняную крепость, и воспоминание об этом сохранилось в легендах, которые мы надеялись подкрепить материалами раскопок. Такова была цель нашей экспедиции, но я не поручился бы, что у Джима не было и каких-то других, одному ему известных целей. Я уже сказал, что видел в Нгале участника подпольного политического движения, которое ни для кого не было тайной, и его доверие к Джиму казалось мне подозрительным. Мне хотелось понять, что предлагал ему Джим, почему ему пришлось так настаивать и почему Нгала медлил согласиться?
— Куда мы идем? — спросил я.
— Сейчас пришли, — ответил Нгала.
Улица расширилась и перешла в площадь, заросшую кустарником. Я увидел большое здание в форме эллипса; вдоль переплета его дверей, сохранившегося нетронутым, бежал зигзагообразный орнамент, поражавший блеском и белизной. Когда я вгляделся в него, мне показалось, что он движется.
— Подождать, — прошептал Нгала.
Стоя рядом с Джимом, я видел, как он вошел в здание, откуда скоро вернулся, неся красный там-там. Мне бросился в глаза его орнамент. Это был музейный экспонат, предмет по меньшей мере трех-четырехсотлетней давности. Кровавый глаз луны стоял прямо над нашей головой — огромный небесный двойник древнего инструмента.
— Человек-лнага, — с неожиданной торжественностью произнес вдруг Нгала. — Смотри прямо в глаза Нгала…
И ударил ладонями по там-таму, пробуждая его заснувший голос. Голова негра была высоко поднята, и в его глазе, раскрытом до невероятности, я вдруг увидел всего себя. На минуту я ощутил колебание — казалось, что-то предупреждало меня, запрещая слепо подчиниться ему, потом любопытство победило, и я снова взглянул на мелкое изображение, возникшее в расширившемся зрачке негра. Вероятно, Джим сделал то же.
Ладони Нгалы ритмично ударяли в там-там, но бой был уже иным. Если начался он медленно, словно негр с трудом сдвигал с места звуки, заключенные в древней коробке, то постепенно ритм учащался, не становясь, однако, монотонным. Каждый новый поток звуков поражал с новой силой: я никогда бы не подумал, что из этого примитивного инструмента можно исторгнуть такое богатство звучаний. Слышавший немало виртуозных номеров барабанщиков знаменитых джазов, я испытывал сейчас что-то совсем небывалое: казалось, я повис на этом ритмическом бое, словно бы каждый звук был ступенькой лестницы, по которой я невольно поднимался или опускался (я и сам не мог хорошенько разобрать), двигаясь к самой потайной дверце моего существа. Но новые удары вели меня к новым ступенькам, а настоящие двери, казалось, были еще далеко впереди. Никогда я не переживал такого странного вторжения в глубочайшие недра моего существа. В то же время мой образ на расширенном зрачке Нгалы затуманивался и стирался, словно бы я перенесся в иное пространство, чем то, координаты которого определяли до сих пор мое существование, словно реальность моего существования оказалась ущемленной, подорванной, словно какой-то странной силе удалось на время низвергнуть меня с этой поросшей кустарником площади, но я все же вернулся на нее упрямым усилием воли, которую все больше заглушало равномерное звучание там-тама. Я становился все более гибким, теряя свои исходные координаты, чувствуя как меня вырывает и уносит какой-то вихрь, в котором мое имя и индивидуальность растворяются до полного исчезновения, в котором тьма рождает хаос. Луна медленно плыла над нашими головами, потом исчезла, и тени начали сгущаться, придавая глиняным развалинам невыразимую мощь. Я не думаю, чтобы Нгала случайно сел так, что лунные лучи, падавшие наискось, светили ему в глаза. Больше не отрывая взгляда от его глаза, я понимал, что погружаюсь в него (теперь у меня уже не было ни малейшего сомнения в том, что я медленно, но неизменно спускаюсь по звуковым ступеням), понимал, что проникаю все глубже в зону тьмы, кардинально отличающуюся от привычной мне темноты. Удары там-тама звучали с глубоким драматизмом, это были краткие выкрики и раскаты грома, удивительно похожие на вмстрелы. Это были выстрелы.
Глаз Нгалы еще увеличился в совсем сгустившемся мраке и превратился в странный экран, на котором задвигались беглые тени, и вдруг мое изображение (мелькавшее раньше, как в тумане) стало четким. Я узнал себя без труда, хотя носил одежду давно ушедшей эпохи. Лицо было измазано сажей, порванная рубаха развевалась на ветру, в правой руке я держал пистолет с дымящимся дулом и кричал что-то невидимым людям.
Выстрелы звучали все так же, и мне казалось странным, что я слышу их, не слыша собственного голоса.
Я видел пламя больших пожаров, освещавшее мелькание черных тел, потом те, которым я кричал, налетели на них, издавая ужасающие крики и стреляя из ружей. Я видел их открытые рты, но не слышал слов, хотя различал все: искаженные лица, движения, даже струйки дыма. Заслоняя собой эту апокалиптическую сцену, передо мной вдруг выросло огромное черное чудовище, угрожающе размахивающее копьем, и я выстрелил в широкую грудь, на которой прыгали ожерелья из клыков животных. Словно на кадре замедленной съемки, я увидел, как лицо воина сжали щупальцы смерти, исказил вопль, вырвавшийся из раненого тела, но не успел увидеть, как он упал, потому что кинулся вперед. Мои люди окружили поселение (я знал, что они его окружили) и начали сжимать свой круг.
Я узнал здание в форме эллипса, перед которым остановился, и низкий страх охватил меня своими грязными волнами. Этот страх прогнал оторопь и заставил меня попытаться прервать ужасный фильм, неожиданно развернувшийся перед моими глазами, подвигнув на безумную попытку вырваться из цепей закрутивших меня образов. Я не был простой жертвой безумного страха, кошмара: я в самом деле дважды побывал в одном и том же месте, в две разные эпохи, ибо мне стало ясно, что человек, на моих глазах разрушавший крепость, в которую нас привел Нгала, был капитан фрегата и торговец рабами Ноа Уоррен, отец дяди Стюарта.
И все это происходило вокруг меня наяву. Я чувствовал запах дыма, и мне казалось, что стоит протянуть руку, и я коснусь черной кожи девушки, которую Сэм бросил к моим ногам. Сэм? Но ведь это был Джим.
Джим… Я узнал этого самого молодого члена нашего экипажа и вспомнил, как перед нашим отъездом его мать поручила его мне со слезами на глазах, перекрестив его лоб сложенными перстами. Я старался освободиться, стать самим собой — человеком, не имевшим ничего общего с тем, что здесь происходит, — и видел, как смеюсь и бью по плечу Джима, который был Сэмом… Мне хотелось крикнуть (кому — Ноа? Нгале?): «Хватит, остановись!», — но я не слышал своего голоса, как не слышал и того, которым я произнес шутку, казалось, развеселившую Сэма. А между тем на площадь приводили все больше негров. Некоторые из них тащили слоновьи клыки. Сэм на какое-то время исчез, потом вернулся с двумя слитками золота, и вдруг я увидел, как он споткнулся. Он выронил слиток и упал лицом вниз, в то время как другие мои люди срывали золотые браслеты с рук и ног негров, покорно ожидавших, когда их свяжут и увезут на фрегат.
Я не мог, нет, я больше не мог этого видеть! Я сделал отчаянную попытку перевести взгляд, и страшная боль пронзила меня всего, до мозга костей. Ужасные картины вокруг меня покачнулись, и на какую-то долю секунды я снова ощутил у себя под ногами землю.
Потом я услышал приглушенный гул, словно отголосок ужасного землетрясения, но это были всего лишь шаги негров, которых мои люди гнали, как жалкое стадо. Я знал, что босые ноги не могут произвести подобных звуков, и напрягся в борьбе за возвращение к своему собственному я, несмотря на ужас, охвативший меня при мысли о повторении страшной боли, несмотря на то, что я чувствовал, как теряю последние капли крови. Напряжение было невыразимо диким, я кусал губы, слышал звуки своих собственных стонов… и вдруг, сам того не ожидая, закрыл глаза.
Чистая тьма отдалила меня от кошмарных видений, словно внезапно перенеся в область небытия, в край первозданной тишины, не знающей человека и разрывающих его страстей. Я пережил ни с чем не сравнимую минуту облегчения (может быть, это была не минута, но после пережитого напряжения я чувствовал необходимость полной разрядки и миг тишины показался мне слишком коротким), потом снова услышал шаги конвоя и, когда в ужасе открыл глаза, увидел себя одного в черном глазу Нгалы. Его ладони извлекали из коробки там-тама приглушенный гул, все более слабеющий, как агония отдаленного эхо.
«Знает ли он?» Вопрос вспыхнул во мне, взрывая едва улегшиеся пласты беспокойства и стыда. Мои пальцы вздрагивали, как у убийцы. Но мне достаточно было взглянуть на Нгалу, чтобы понять, что он не участвовал в этом странном экскурсе в прошлое его предков. Начинало светать, и в мерцающем свете восхода черная кожа Нгалы блестела так, словно он только что вышел из воды. Страшная усталость бороздила его щеки. Но только усталость… Он без передышки ударял в древний там-там, из последних сил поддерживая шаткий звуковой мост, по которому я сходил в ад. Но сам он не ступил за двери ада, потому что не был лнагой.
Наверное, вымученная улыбка растянула мои пересохшие губы. Нгала рассеянно ответил мне тем же, и эта кража улыбки дала мне в ту минуту спасительное чувство облегчения. Может быть, это покажется вам странным, но именно тогда, и только тогда, я вспомнил о Джиме. Все страхи, весь стыд, казалось бы преодоленный, нахлынул и опалил мне щеки, когда я повернулся к нему. Но разве он не был там со мной?
Как большая сломанная кукла, он валялся на земле.
— Джим! — позвал я с неясной надеждой.
Нгала с трудом преодолевал слабость и глухоту, вызванные многочасовым напряжением, так что я быстрее него подбежал к Джиму и повернул его лицом вверх. И, словно ужаленный, отскочил в сторону: его глаза, вновь ставшие серыми, смотрели на меня в упор с невыносимой суровостью, словно произнося неписаный приговор.
— Это не я…
Но я не кончил своей фразы. Еще прежде чем произнести эти слова, вырванные у меня ужасом, я понял, что только глаза мертвеца могли иметь такое застывшее, остекленевшее выражение. Я повернулся к подходящему Нгале: — Закрой ему глаза…
Ни за что на свете не хотел бы я еще раз встретить их немой приговор. Губы Нгалы дрожали. Но он закрыл Джиму глаза и с болью, которая не могла нарушить окутавшего мое сердце мира, прошептал: — Ведь я говорил, говорил…
Все вновь приобрело свой обычный облик. Я вспомнил, что Джим съел больше меня этого проклятого гриба, и подумал, что изображения получили для него еще более сокрушительную силу, что, может быть, он слышал даже произнесенные теми людьми слова, шутки и просьбы, от которых я был избавлен. Может быть, он не пережил спасительной слабости той минуты, когда я закрыл глаза, стараясь вырваться из жуткого мира, возродившегося для нашего мучения? Я слишком хорошо знал его и его убеждения, чтобы не понять, чего стоило ему пережить сцену разрушения крепости и особенно открыть тот факт, что кто-то из его предков в нем участвовал. Угадал ли он и мое неприятное сходство с главным героем происшествия и узнал ли его?
Легенды о моем прадеде Ноа хранились в фольклоре Джорджии, и суровость застывшего взгляда Джима…
Может быть, он обвинял меня и в смерти Сэма? Наверное, можно умереть от боли и ненависти.