Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Детская история - Петер Хандке на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

7

Следствием переезда в пригородный дом среди высоких холмов по ту сторону реки стала новая государственная школа, за пределами города, довольно близко от железной дороги, которая уходила на запад, к морю. Взрослому казалось, что ребенок более или менее легко перенесет переход в новую школу, он даже был уверен в этом, ибо само здание и его местоположение во многом напоминали «маленькую школу»: здесь тоже было много зелени и так же темнели деревянные балки фасадов, в которых было что-то скорее от барской усадьбы, нежели от учебного заведения. Похожей была и внутренняя планировка классов, и окна выходили на ту же сторону, с видом на деревья во дворе, где можно было найти немало укромных уголков среди всех этих коряг, кустов, раскинувшихся ветвей, почти как в старом саду (с той только разницей, что тут все было несколько больше). Одна из дорог, которые вели к школе, была даже такой же немощеной, как та тропинка, и почти так же шла немного в гору — неужели этого ребенку будет недостаточно, чтобы почувствовать себя как дома?

Но ребенок цепенел при виде новой школы, не в силах преодолеть отвращение, которое со временем не только не исчезло, но стало даже пугающим. Испытанное старое средство не помогало: вечерние прогулки ничего не давали. Что толку от этого мира и покоя, если наутро от него ничего не остается, кроме саднящей бесприютности. (Уже за завтраком на лице горестные складки.) Поначалу к ним даже, бывало, захаживали одноклассники, но в школе почему-то сторонились. И ребенок, в свои неполные восемь лет, даже знал причину, которую он сформулировал в следующей фразе: «Они меня не любят, потому что я немецкая».

Но это было еще не самое скверное, — подобного рода слова, вообще словесные нападки, ребенка обычно не задевали. Гораздо хуже было другое: полное игнорирование, пихание, отталкивание, тщетные поиски свободного места, — в результате самым страшным стали теперь перемены. Когда взрослый приходил забирать ребенка, тот, как правило, уже давно выглядывал родителя, забившись в самый дальний угол.

Взрослые умеют разными способами скрывать свое отчаяние, у ребенка же оно всегда на лице, и видеть эту безысходность — невыносимо. Вот почему ему даже порою думалось, что нужно, наверное, срочно забрать вверенное ему существо из школы, и когда мужчина, в один из таких моментов, неожиданно для самого себя вслух сказал, что они могли бы прекрасно жить просто вдвоем, обходясь без других, тот, к кому были обращены эти слова, ответил на это вырвавшимся из глубины души, пугающим вскриком, а может быть, всхлипом согласия.

Взрослый одумался: разве открывшийся ему образ ребенка, танцующего в хороводе вместе с другими, не был свершившимся фактом? — Нет, ребенок не может принадлежать только ему одному. Ему нужно более широкое общество, и он был способен встроиться в него, он был просто создан для этого! Путь — ясен, подходящее ему общество тоже уже наличествовало, значит, поворота назад не будет.

Необычное повторение того танца подтвердило чуть позже его правоту. Умерла одна учительница бывшей, маленькой школы, и взрослый вместе с ребенком поехал ноябрьским вечером на отпевание в свой старый квартал. В церкви собрались почти все бывшие ученики вместе со своими родителями, и уже во время церемонии дети, большинство из которых не виделись после того прощального вечера, теперь вертели головами, отыскивая глазами друг друга. Удивительно, но под этими темными сводами не только одежда детей казалась гораздо светлее, чем у взрослых, но и лица их, как и вообще весь облик, были наполнены светом, или, быть может, это впечатление складывалось от притененных, неподвижных взрослых фигур? — Потом, когда все стояли перед церковью, слышны были почти одни только голоса детей. Они кричали, смеялись во все горло, обнимались, хватали друг друга за руки, вертелись с визгом вокруг тихонько разговаривающих взрослых, которые нисколько не препятствовали их пляске и даже, может быть, испытывали от этого необузданного веселья более глубокое волнение, нежели от предшествовавшей печальной церемонии. Это был на редкость ясный вечер, светила полная луна, а под нею кружился демонический хоровод детей. — Настал нелегкий час расставания, расплетение сомкнувшихся рук и ног, которые на какое-то мгновение стали частью одного единого тела. Пока добрались до автобуса, уже стемнело. Кроме ребенка и взрослого, в автобусе почти никого. Ребенок устал, но вместе с тем бодр и, можно сказать, счастлив. Главное же чувство — изумление: вот так вдруг встретиться со всеми людьми из прошлого, увидеть, с какою радостью они тебя приветствуют, и закружиться в хороводе, совсем забыв о смерти учительницы. Свет внутри пустого ночного автобуса совсем белый, и металлические поручни сверкают. Они едут по мосту: река разлилась и кажется этой ночью непривычно широкой и темной, с танцующими лунными бликами и макушками кустов, торчащих из воды. И тогда наблюдающему глазу свидетеля открывается трагическая красота воодушевленного, пылающего жизнью лица сидящего в самозабвенной отрешенности ребенка, проживающего снова и снова тот час, проведенный с другими.

Та умершая учительница относилась к ребенку с большой любовью, и это впоследствии навело взрослого на мысль, что чужеродность новой школы проистекала не от ее «государственности» — как он поспешно объяснил себе, основываясь на собственном опыте, — а только от личного отношения ответственной за детей персоны, каковая его ребенку (быть может, только ему?) совсем не подходила. Это было очередное открытие: оказалось, что есть такая любезность, бесстрастная, идолоподобная (но лишенная доброй воли к властному, распорядительному вмешательству), которая, будучи проявленной со стороны учителя, может восприниматься как нечто недоброе, как немилость. Быть может, взрослый увидел в этом столь знакомую ему отрешенность от всех и вся, рассеянную отсутственность, в которую он сам нередко впадал и потому знал, как никто другой, что это и есть корень бесчеловечности, — но, помимо этого, совсем уже преступным казалось то, что некоторые представители педагогического сословия не имели даже тени представления о том, что такое ребенок. Они говорили с ним — беззвучно, смотрели на него — безглядно, а то терпение и спокойствие, которое они проявляли по отношению ко всем, воспринималось в отдельности как безучастность.

По прошествии первого полугодия ребенок перестал сопротивляться новой школе и теперь почти ничего не рассказывал о том, как прошел день. Он даже как будто примирился со своим положением. И только иногда, когда он вскидывал глаза, в них была такая покорность судьбе, какую взрослый до сих пор видел в глазах одного-единственного и к тому же гораздо более старого человека: она говорила о том, что за этим скрываются чрезвычайные и крайне печальные, непреодолимые обстоятельства.

Однажды, в спокойную минуту, когда взрослый мог снова, как прежде, задавать вопросы, ребенок сказал, что он сам себя разлюбил. Другие, дескать, правы, «со мною что-то не в порядке».

На другое утро мужчина, как уже бывало несколько раз, обратился к учительствующей персоне, стараясь по возможности не распаляться, хотя при этом ему все равно не удалось избежать таких слов, как «одиночество», «тревога», «отторжение», которые на чужом языке звучали, быть может, еще более формульно, чем в родном. В какой-то момент он обнаружил, что вежливо слушающий визави в полном смысле его не понимает. В глазах представителя обучающего персонала появилось странное выражение, которого просительствующий ходатай никогда не забудет: выражение насмешки, а по временам даже чистой издевки, принадлежащее человеку из «чужой системы», в которой никто далее и представить себе не может, что такое «покинутость».

В эту минуту принимается окончательное решение: ребенок не останется в этой школе ни дня, он уйдет, пусть даже посреди учебного года. (Нескрываемая улыбка на лице особы, которая параллельно раздает приглашения на какое-то неведомое мероприятие.) И ребенок ни дня не проведет дома со взрослым: сразу же по окончании беседы взрослый отправляется в другую школу, которая находится на той же ветке, только по другую сторону железнодорожных путей. Единственное, что он знает о ней: она носит имя какого-то святого, статуя которого стоит в центре асфальтированного двора.

Но в тот миг взрослого нисколько не смущало, что выбранная им школа относится к той религиозной традиции, которая в него самого когда-то вселяла столько холодного страха перед смертью, вбивая веру в призраки и отвращая разум; теперь же снова разыгралось многоцветье пестрых красок и расцвела соседственность, простодушная детскость, радость бытия и мистическое единение — все то, что церковь (или, по крайней мере, ее основополагающие писания) могла еще только больше укрепить, причем надолго. — Живя с ним одним, ребенок слишком мало соприкасался с живой традицией (не считая редкого чтения коротких отрывков из Библии, которые звучали тогда как перечень событий, без внутреннего смысла). Несколько раз они ходили вместе на службу: однажды, и это было большим исключением, ребенок даже сказал, что там все «очень хорошо» к нему относились, — но в целом, стоило оказаться там, в душу с первых же звуков закрадывалась тоска и даже обида от этих, как правило, совершенно рассеянных, несерьезных и злых жестов наличествующего неверного священника и таких же злокачественных, бессердечных, безголовых голосов всех этих наличествующих неверных верующих.

И тем не менее мужчина, шагая вдоль железнодорожных путей был преисполнен чувства, что школа, осененная святым, теперь самое подходящее место для его ребенка, и он заранее знал, что они просто обязаны будут принять ребенка, даже если у них больше нет мест: нет, значит, придется завести.

Холодное, ясное мартовское утро. За одиноким раскидистым кедром клубится сине-приливное мятежное небо, над рельсами посвист, электрический гул, шум проносящихся скорых поездов, а в глубине метрополии просвечивает между кубиками домов извивистая река, раскинув словно бы оцепеневшие притоки и растянувшись, как спящий великан. Мужчина идет быстрым шагом, почти бежит, как на последней, решающей финишной прямой, — так некогда, по словам летописца, выходили в финал, — звонит не в ту дверь, ему показывают правильную, и вот свершилось: его слово — которое он с таким трудом, заикаясь, выдавил из себя — возымело силу, и уже на другое утро злосчастная школа остается навсегда по ту сторону железнодорожных путей, а ребенок, убежденный воодушевленными речами взрослого в том, что это пойдет ему только во благо, дает новым детям покорно и даже благодарно окружить себя. — Речь шла всего-навсего о смене школы, но вместе с этим шагом для ребенка произошло нечто жизненно важное.

Ребенок проучился в этой конфессиональной школе до конца учебного года и остался еще на весь следующий (потом все равно нужно было переходить по возрасту на другую ступень и, стало быть, в другую школу). Это заведение не было школой мечты — такая у ребенка уже в жизни была, и к тому же она теперь закрылась (далее дорожку заасфальтировали). Здесь было все просто и незатейливо, и для ребенка это было хорошо. В отличие от прежней школы, сюда ходили дети из самых разных семей, и жили они все где-то поблизости, сам же пригородный район, ничем как будто не отличавшийся от соседних, с которыми он практически сливался, сохранил все же какую-то деревенскую обстановку окраинного захолустья. И та же захолустность царила в местной школе, в простоте нравов которой заключалось некое здоровое начало, оказавшееся для ребенка в каком-то смысле даже полезным. На удивление быстро он освоил разного рода вульгарности и даже получал от этого удовольствие. Поначалу взрослый хотел запретить ему подобные, считающиеся неприличными, глупости, создававшие к тому же впечатление, будто его ребенок поет с чужого голоса, но потом он понял, что эти дурацкие шуточки и присказки, при всем их идиотизме, служат ему пропуском в общие игры, которых ребенку так давно не хватало. В конце концов, взрослый был даже рад, что его дитя не проявляет никаких признаков ханжества и никакой набожности. И вообще, разве можно себе представить, чтобы ребенок был верующим?

В целом этот период в истории ребенка, в отличие от предшествующих лет, определялся не столько школой, сколько домом, где он по большей части был наедине со взрослым, причем нередко они проводили время порознь, каждый в своем углу, и даже на разных этажах. Кто-то из тех, кто захаживал иногда к ним в гости, сказал впоследствии однажды, что поначалу оба они производили на него впечатление «очень грустных существ», и только позднее он понял, что в действительности их союз нельзя назвать несчастливым, скорее, наоборот — удивительно радостным и крепким; сам взрослый, вспоминая это время, считал, что никогда еще не чувствовал себя столь близким к блаженству, как тогда.

Однако напряжение всех этих лет, проведенных в другой стране, все больше давало о себе знать, внося разлад, который уже невозможно было сгладить никакими средствами гармонии. В то время как взрослый незаметно, медленно сроднился с чужим языком, ребенок, который научился управляться с ним ловчее, чем местные дети, переходил на этот второй язык с большой неохотой и даже отвращением. Было очевидно, что так называемое двуязычие не только являет собою, как говорят, бесценное сокровище, но может со временем привести к болезненному раздвоению. Дома, с мужчиной, ребенок никогда не пользовался чужим языком (разве что в шутку), в школе же на протяжении всего дня он не слышал ни одного родного слова. Когда ребенок, вне занятий, общался с местными, взрослый часто просто не узнавал его: от этого другого наречия у него появлялся другой голос, другое выражение лица и совсем другие жесты. Чужая манера говорить влекла за собою совершенно чужую систему движений: насколько искусственно и подражательно звучала эта речь, настолько же марионеточными казались движения — и в этом проявлялся уже не только страх, но и невладение собой (что было, вполне вероятно, делом обычным, широко распространенным и потому лишь с точки зрения немногих заслуживающим внимания). Во всяком случае, по ребенку было видно, что, когда он возвращается в дом и, следовательно, в свою языковую стихию, он всякий раз заметно расслабляется — говорит с явным удовольствием, тело становится гораздо более спокойным, а взгляды — безмятежнее. Да ведь он и сам описывал, что всякий раз, прежде чем перейти на другое наречие, ему нужно сначала внутренне собраться и, главное, «настроить» совсем по-другому язык.

Эта раздвоенность в течение года как-то забывалась, зато в конце каникул, которые ребенок проводил в стране происхождения, снова выплывала, превращаясь в настоящую беду. Боль от резкого перехода к чужим буквам, звукам, окружавшим со всех сторон, была несравнима ни с какой иной болью, и не было тогда для него другой такой леденящей чужеземной страны, как этот говоривший на чужом языке пригород.

В дни приезда всякий раз было ясно, что возвращение в родную языковую среду становится насущной необходимостью, и чем скорее это произойдет, тем лучше (хотя, как правило, эта потребность с завидной регулярностью отодвигалась куда-то на задний план, ибо уже на следующее утро благодаря дому, саду, привычным дорогам и взглядам весь ужас как по волшебству улетучивался). — Кроме того, была и другая, быть может, еще более весомая причина для возвращения на родину: за все пять лет, проведенные в другой стране, у ребенка не завелось ни одного-единственного друга из местных детей, все его друзья были приезжими из иных стран — в основном даже с других континентов, и принадлежали к самым разным расам.

С утешениями покончено — ребенок возвращается к своему первому языку. Принятие такого решения стало возможным потому, что и у взрослого назрела необходимость внести изменения в течение своей жизни. Из-за ребенка (который почти не оставлял ему времени для серьезной работы) он постепенно растерял свое былое честолюбие и все с большим удовольствием отдавался вдохновенной праздности; и не только наличие ребенка избавляло его от угрызений совести, но и чужеземное окружение, где никто не спрашивал о том, чем он занимается, и он был просто «всеми признанным иностранцем», что вполне соответствовало его представлению об идеальном существовании. — Прежними стараниями он обеспечил себе достаточно средств и потому мог позволить себе не беспокоиться о заработках. Во время долгих прогулок по окрестным пригородам, плавно переходящим один в другой, ему открывался неслыханный ландшафт, который он потом, с течением времени, мог бы перенести на невиданную, непреходящую карту. Кажется, что еще нужно: ничего не делать, просто жить с ребенком (всемерно опекая его), укрывшись под сенью «чужбины», укрывшись в иноземном пригородном доме вблизи иноязычной школы, укрывшись в спусках и подъемах идеально пустынных пригородных улиц, прочерчивающих холмы, с верхушек которых виден вдали большой город, сверкающий все новыми мгновениями вечности?

Но именно радость ничегонеделанья порождала деятельные, властные идеи сложения более масштабного, более мирного, более великодушного, иными словами, хорошего и единственного миропорядка, и это пробуждало в нем настоятельную потребность в том, чтобы все зафиксировать, упорядочить и передать дальше. Ему, пребывающему в праздности и часто впадающему в раздражение от предоставленности самому себе, созвучно было признание единомышленника прошлого столетия: «Без моей любви к формам я сделался бы мистиком». — Нет, он тоже был неспособен, довольствуясь одним лишь чистым созерцанием, жить, растворившись в восторженном умилении или самозабвенности: он должен стать властелином своих мыслей и взглядов, а для этого ему требовалось все же снова вернуться к деятельности.

Так было принято решение, что он расстанется на год с ребенком. Девочка осталась у матери — которая ведь никогда не исключалась из жизни — и пошла там, в стране происхождения, более того, в городе, где она родилась, в школу. Расставание далось ребенку легко, главное, у него теперь был родной язык и друзья (которые жили в том же доме). И точно так же взрослый, который еще недавно с таким презрением относился к тем, кто ради какого-то там «дела» совершенно забрасывал дела повседневные, чувствовал себя в полном праве спокойно устраниться: после стольких лет, которые он целиком и полностью посвятил ребенку, он мог позволить себе взять наконец свое; осуществление задуманного, однако, требовало абсолютной сосредоточенности, исключающей какие бы то ни было отвлечения. (К тому же он был уверен, что отсутствие «вечно другого» пойдет во благо ребенку.)

День прощания поздним летом, в третьей стране, где они провели вместе последние несколько недель. Первым вместе с женщиной уезжает ребенок, у него теперь свое направление. Мужчина стоит в аэропорту на террасе для провожающих и смотрит, как взлетает их самолет. Он поднимается в небо, становится меньше и меньше, пока не превращается в точку, за которой к северу тянется тонкий след, а потом и вовсе исчезает за облаками, сверкнув напоследок в просвете; у моих ног — каменные плиты, еще влажные от недавно прошедшего ливня.

8

Вообще, взрослый всегда воспринимал детей как некий особый, неведомый народ, порою даже как то жестокое, беспощадное племя, «которое обходится без пленных», — как диких варваров и даже каннибалов; их нельзя было назвать человеконенавистниками, но все они были неверными, бесполезными и действовали на того, кто вынужден был общаться только с такими не одушевленными чувством общежительности бандами, совершенно оглупляюще, убивая в нем всякий дух. Эта более или менее устойчивая оценка взрослого относилась в равной степени и к своему собственному отпрыску. Но в тот год разлуки и работы, проведенный им в разъездах по разным частям света, именно дети, ничего особенно и не делая, оказывали ему неоценимую помощь. Они были «незнакомцами», которые всегда «приветствовали его», и они же не давали взгляду унестись неизвестно куда и потеряться. Один такой ребенок, в критическую минуту — которая никогда не приходит одна, — позвонил в дверь мужчине: он просто ошибся этажом, но все же явился в нужный момент, вовремя нарушив ход событий, и его вид подействовал окрыляюще, как музыка пустынь. А как-то раз, ранней зимой, взрослый сидел на скамейке холмистого парка и наблюдал за школьниками, игравшими в низинке. Только один ребенок не принимает участие в общей игре, он перемещается среди других сам по себе, двигаясь по спирали за пределы общего круга, но при этом все время оглядывается, озирается, ищет кого-то глазами. Если к его ногам подкатывается мяч, он просто отступает спокойно в сторону и на какое-то время замирает на месте; потом он забирается на скамейку, подальше от других, сидит и ерзает, беззвучно открывает рот и снова закрывает: при всей его покинутости, ребенок излучает кротость и самодостаточность. Его длинное пальто застегнуто до самого подбородка; от раскисшего месива внизу поднимается пар, словно дым от огня; волосы играющих лучатся.

А потом еще была поездка поздней зимой на автобусе по горной долине; в салоне только странно притихшие дети, возвращающиеся из школы домой; небольшими группами или по одному они выходят из автобуса и исчезают на проселочных дорогах; ранние сумерки, метель, заледеневшие водопады; когда открываются двери, снаружи вдруг долетают голоса двух перекликающихся на морозе птиц, поражающих слух неизбывной печалью и тоской, и вместе с тем такой красотой, что слушающего охватывает непреодолимое желание запечатлеть этот плач и положить его на музыку. — Следующей весною, сидя в поезде, он видит за окном ребенка, бодро шагающего вприпрыжку вдоль рельс на фоне мокрой сумрачной долины, и в мыслях складывается фраза, обращенная к нему: «Благословен твой путь, незнакомое дитя с подрыгивающей походкой!» — А потом еще одна поездка на автобусе, и снова почти одни дети, сначала в сумерках, потом в темноте, и в голове непроизвольно возникает вопрос: «Можно ли спасти детей?»

Ибо с течением времени путешествующий пришел к выводу, что всем им без исключения чего-то не хватает, все они чего-то лишены и при этом пребывают в постоянном ожидании. Грудные младенцы, которых он видел в аэропортах, залах ожидания и прочих местах, не просто «голосили» или капризничали, нет, их крик исходил из самых глубин. Каким бы мирным ни был пейзаж, из недр его рано или поздно раздавался оглушительный вопль живого существа, взывающего где-то там к своему ближнему. Но детское сообщество нуждалось в равной степени и в случайных, встречных незнакомцах: ведь недаром единственной постоянной величиной в сутолоке бульваров, супермаркетов и метро были неизменно те самые широко раскрытые, почти не мигающие детские глаза, смотрящие на уровне животов всех этих взрослых и тем не менее воспринимающие, даже в самой немыслимой толчее, каждого по отдельности, в надежде встретить ответный взгляд (и всякий прохожий может быть уверен, что на него непременно будет обращено благодатное внимание).

Он понял: «нынешних времен», которые он так часто ругал и проклинал, на свете нет, как нет и «последних времен» — это все химера: с каждым новым сознанием разворачиваются одни и те же возможности, и глаза детей в толчее — ты только посмотри на них! — свидетельствуют о вечном духе. Горе тому, кто пропустит сей взгляд!

Однажды мужчина оказался в музее перед знаменитой, легендарной картиной, изображающей убиение младенцев в Вифлееме: дитя, в снегу, тянет руки к матери, в платке на голове и в фартуке; стражник вот-вот уже схватит его; зритель, которому чудится, будто все это происходит здесь и сейчас, буквально думает следующее: «Это недопустимо!» — и принимает со своей стороны твердое решение дать другую историю.

Ранней весной, оставив позади сознательно выбранный им длинный кружной путь, он возвращается воскресным днем, на большом корабле, пересекающем широкое озеро, в область распространения своего родного языка. Тот пресловутый народ (который и ему так часто грезился) уже давно — и это считалось теперь неопровержимым фактом — перестал существовать: те, кто оберегал красоты земли, успели умереть, а те, что остались в живых, пребывали в злобе, оттого что войны больше не было. Пусть скинут все ореховые деревья с себя свои круглые плоды — так звучало его проклятие — и претворят их в острые ножи, дабы пали они на тех бесплодных, что таятся в тени, и уничтожили их на корню! — Но в упомянутый день против него сидит на верхней палубе корабля какой-то мужчина в темном костюме и белой рубашке без галстука; рядом с мужчиной — ребенок, одетый похожим образом. То, что они сейчас вместе, исключение. Мужчина работает на какой-то крупной стройке и редко видит своего ребенка; они живут в местах, где нет таких больших озер и нет таких кораблей. Но они не приезжие, проводящие тут свой отпуск, а местные, отдыхающие в свой выходной. Вполне возможно, что он впервые вместе отправились в путешествие, — во всяком случае, они объединились явно только на это воскресенье. Они не проявляют никакой особой радости просто сидят, тихо, очень прямо и сосредоточенно. Воздух — ясный, и берега кажутся совсем близкими мягко поднимающиеся склоны холмов окрашены коричневатой зеленью хвойного леса. Мужчина и ребенок положили руки на колени. Время от времени ребенок что-то спрашивает: голосом, лишенным детскости; мужчина отвечает, односложно и одновременно исчерпывающе, без слащавости и рассеянности, которые часто встречаются, когда взрослые разговаривают с детьми, при этом некоторые из них даже специально делают ошибки, нещадно коверкая язык. — Вся поездка занимает несколько часов, от причала до причала, по всему озеру. — Лицо незнакомого мужчины все больше уходит в тень; ребенок выглядит таким же серьезным, как и вначале. Они сидят на одном и том же расстоянии и образуют отдельную темную группу на этом корабле. От них исходит глубочайшая печаль, осиянная достоинством и величием; и наблюдатель воспринимает теперь эту черноту как цвет, который открывается ему как цвет народа; и никогда еще oн не видел другой такой пары, которая так приблизилась бы к небу, — а может быть, оно лишь выглядит не таким беспредельно далеким у них над головами? За холмами грозовые тучи, а над верхними деревья ми светлая тонкая кромка — не просто сверкание или сияние, а нечто вполне материальное, субстанция, и: которой с порывами ветра снова образуются морские волны и несутся всадниками вдаль, налетая на горизонт, одна за другой, как «авангард», устремившийся ко времени назначения: к человеческому времени — вечности. — В сумерках эти двое сойдут с корабля и пойдут пешком через город к автобусному вокзалу. Откроются раздвижные двери, и клубы пыли останутся виться над покинутой территорией. С первыми каплями дождя пыль собьется в круглые катыши. Ночью пустой автобус будет стоять где-нибудь за городом на обочине, в деревне под названием Галлиция, до рассвета, когда нужно будет снова возвращаться на вокзал. (Третье название места в истории ребенка.)

Туманный день поздней осени: только вернувшийся реален. Ребенок без мужчины окреп. Он мог теперь защитить себя сам и не понимал, как это он раньше «никогда не оборонялся». И все же он оставался таким же ранимым и, наверное, до сих пор отходит в сторонку, делая вид, что он ничей.

От постоянных переездов он не утратил способность ориентироваться в пространстве: он даже знал, в какой стороне, если стоять на его улице, находится Северный полюс, а в какой Южный. Местный говор никак не отразился на его речи, только иногда у него проскальзывали такие взрослые выражения, подхваченные у видных говорильщиков (в сочетании с гораздо более терпимыми репликами-недомерками из комиксов), что мужчина уже готов был задать ему вопрос: «Ты еще ребенок или уже немка?» С другой стороны, у ребенка завелась подружка, опять не из местных: она родилась в другой, испытанной части света; они настолько сроднились, что могли позвать друг друга только «из-за одного облачка». (Для большинства других детей небесные явления и деревья были просто «пустым звуком».)

Ребенок слушал те же песни, которые в свое время сформировали у мужчины первое представление об изящном, равно как и представление о свободе. Тревожило только то, как часто он, оставаясь дома один, рассеянно перемещался по маршруту от телевизора к магнитофону и обратно. Взрослый, однако, призвал себя сохранять доверие, научился со временем различать порядок и за этим хаосом, что позволяло ему, пусть не всегда, но иногда, предоставлять ребенка самому себе.

Одновременно он заметил у себя новую страсть — страсть к «воспитанию», хотя единственное, чему он мог бы научить свое дитя, исходило из сокровенного языка того, кто утверждает: «Я сильнее всех» (ведь недаром он говорил: «Я не потерплю никаких лозунгов на твоем портфеле!»). Но чтобы ребенок тебя понял, нужно выражаться гораздо лаконичнее. Вот почему наставником продолжал оставаться другой: ребенок учил его уделять больше времени внешним краскам, пристальнее вглядываться в формы и глубже проникать — не просто следя за настроениями — в течение сменяющихся времен года по разворачивающемуся папоротнику, по уплотняющимся листьям, по растущим кольцам на домике улитки.

От него же взрослый узнал главное о сущности красоты: «Красоту плохо видно». Иногда ребенок и в самом деле мог творить чудеса (как многие ему подобные, — в этом мужчина убедился за год своего отсутствия). За его неприметностью скрывались демонические способности и навыки, благодаря которым в один прекрасный день впервые его тело обрело нечто вроде запаха пота: это был сладкий, плодоносный, всепроникающий пот творца. Однажды взрослый видит его в городе, как он бродит по улицам, никем не замечаемый, но все подмечающий, словно калиф в той сказке, и обнаруживает, что подобных ему бродяг, наслаждающихся блаженством сокрытости, больше, чем местных властителей всех этих базаров, улиц и площадей.

В то же время, однако, некоторые действия ребенка (а еще чаще отсутствие с его стороны необходимых действий) настоятельно требовали принятия упорядоченных воспитательных мер. При этом речь не шла о каких-то страшных злокозненных поступках или злодеяниях, а лишь о проявлениях невнимательности, равнодушия, о некоем мирозабвении, каковое было более возмутительно, чем любое беззаконие. Однажды взрослый услышал собственными ушами следующее поношение, которое некто обратил к своему собственному сыну: «Позор на голову твоих родителей! Холопская морда! Черствый мерзавец! Бесчинный раб алчности! Неблагодарная тварь! Самовлюбленный баран, поклоняющийся золотому тельцу! Бесчувственный соляной столп наглости! Корень всех моих бед! Памятник эгоизму! Тиран, имя которому — бессердечный! Чудо лености! Храм апатии! Вместилище всех пороков! Воплощение бесцельности! Мучитель с ликом невинного агнца! Жалкий червь! Губитель всего великого! Мой самый близкий родственник и самый мой заклятый враг! Причина всех моих кошмаров! Незаживающая рана в моей груди! Любитель комфорта, прозябающий в бездеятельности! Бесчувственное существо! Верх капризности и невежества! Между нами все кончено! Не желаю тебя больше знать! Отныне в этом доме будет запрещено произносить твое имя! Чтобы духу твоего здесь больше не было!» — И тот, к кому были обращены эти по-библейски ясные слова, понял этот язык: бледный, он сидел расстроенный и ничего не говорил; присутствовавший при этом третий запомнил речь хулителя, решив воспользоваться ею при случае в качестве образца. Но всякий раз, когда он пытался изречь нечто подобное, он чувствовал, что ему не хватает того страстного голоса, который в оригинале подобен был гласу громовержца. И когда он однажды разразился очередной беззвучной тирадой, он вдруг заметил, что адресат поношения все это время ждет только взгляда и находится при этом в неравной позиции: не перед ним, не против него, а значительно ниже.

Следующей весной ребенку исполнилось десять лет. Он был рад своему дню рождения и с достоинством принял оказанные ему почести. Теперь он мог целыми днями спокойно обходиться без взрослых, хозяйничая самостоятельно или в компании с себе подобными.

В ближнем лесу (опять в новом месте, но в пределах той же, родной ребенку, языковой области — некоторые, судя по всему, нуждаются в такой родине), через который проходила дорога в школу, почти все скворечники были разрисованы свастикой. Никто на это не обращал особого внимания; однако, когда взрослый заговорил об этом с ребенком, тот знал все эти дурные места наперечет. Зимой, когда слетели листья, кое-как все же прикрывавшие деревянные домики, вид мерзких художеств стал просто невыносим. Предложение пойти и закрасить эту воинствующую гадость кажется самому мужчине поначалу несколько безумным, но ребенок, как ни странно, тут же поддерживает эту идею, и они, вооружившись темным лаком и кисточками, целое утро проводят среди деревьев. Мелкая победа, ликующие возгласы, мстительные огоньки в глазах.

И снова наступила весна. Был непривычно мягкий для здешних широт солнечный день, пронизанный трепетом легкого ветра. Ребенок стоял посреди двора, посыпанного песком. Площадка слегка поднимается в гору и там, на заднем плане, обрамляется рядом кустов. Ветки колышутся, открывая разворачивающиеся на глазах черные глубокие пространства, в гармоничном согласии с развевающимися на переднем плане волосами, как это было почти десятилетие назад во время одинокой прогулки у чужеземной реки (только волосы теперь стали длиннее и в них появились темные прядки), и ребенок, овеянный этим сплошным неистовым колыханием, уходит в эти пространства, на край света. Подобные мгновения не должны исчезать бесследно, и они не должны быть забыты: они требуют продолжения, дабы они могли парить дальше, они требуют мелодии, дабы могла сложиться ПЕСНЬ.

Дождливым утром следующей осени взрослый провожает ребенка в школу. Сумка с учебными принадлежностями за эти годы так отяжелела, что нагруженный поклажей ребенок получил прозвище «Раб школы». К ним присоединяются другие дети, и ребенок дальше идет вместе с ними один, без взрослого. Улица, сырая и темная, упирается в блок новостроек. Перед ними раскачиваются на ветвях плоды платанов. Светлое пятно в картине — ряды балконов и поблескивающие четырехугольники окон на уровне земли, а на переднем плане металлические молнии и бляшки с именами на рюкзаках идущих детей. Все вместе сливается теперь в одно и складывается в единый, тот самый, единственный, вспыхивающий ярким пламенем, достающим до самых высоких вершин вселенной, — текст, который еще предстоит разгадать, и свидетель того вспоминает в сей миг, к которому он будет потом нередко возвращаться, слова поэта, приложимые к любой истории ребенка, не только к написанной: «В кантилене увековечивается полнота любви и всякого неизбывного счастья».

"Ορσο, τέκνον, δεΰρο πάγκοινον ές χώραν νμεν φάμας οπισεν

Зальцбург,

весна и лето 1980 года



Поделиться книгой:



Регистрация