Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Время воды - Виталий Щигельский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Два дня я не выходил из комнаты. Я лежал на диване, отвернувшись к стене, и считал ромбики на обоях. В этой жизни для меня все было кончено.

— Что, хреново?.. — шепнул в замочную скважину Генофон. — Ну, не хочешь, не отвечай. И так все понятно. Знаешь, Витек, я тебя на ноги подыму. Ты у меня еще будешь бегать по бабам, как красный дракон.

Он ушел. Некоторое время гремел на кухне кастрюлями. Когда шум затих, через щель между дверью и полом в комнату устремился удушливо-сладкий букет из прокисшего хлеба, мертвых дрожжей и летучих спиртов. Дядя Гена взялся варить самогон. Его жена Серафима тоже учуяла запах и выдвинулась из комнаты в коридор. Супруги начали переругиваться. Серафима боялась, что перегретая брага взорвется. Звук ее голоса был зычным и резким, как сирена на туристическом теплоходе. Геннадий, главный в семье, отвечал тихо. Отстреливался от жены сухими очередями матерных и полуматерных слов и, судя по царапающим металлическим звукам, пытался запереться от нее на щеколду.

Будучи вдвое меньше супруги, сделать этого он не сумел. Серафима проникла на кухню. Некоторое время из кухни раздавались звуки пощечин и разбитой посуды. А затем послышался глухой металлический звон, как будто один из законных супругов ударил другого по голове сковородкой. Я подумал, что если их взаимная ненависть так сильна, то какой же силы было другое чувство, которое их соединило когда-то?

Может быть, точно такое же недалекое будущее ждало нас с Жанной? Не поэтому ли она отменила его своим поступком?.. Я представил, как мы с Жанной, старые и толстые, толкаемся на коммунальной кухне вокруг самогонного аппарата, грязно ругаемся и деремся. А потом Жанна бьет меня по голове горячей сковородой, с которой летит во все стороны недожаренная картошка… Если так, Жанна была сукой и тогда, и сейчас.

Но Генофон не дал мне домыслить. Он заскочил в мою комнату, словно кролик, он и выглядел как кролик, за которым гонится рысь.

— Валяешься, Витька? А я ради тебя морду подставлял, между прочим.

Он не врал: его потная плешь вздулась твердым молодым шишаком, а на правой щеке кровоточили четыре бороздки от ногтей верной супруги. Обычно у человека какая-то одна рука развита сильнее другой, жена Генофона одинаково хорошо владела обеими.

— Проходи, дядя Гена, садись, — я поднялся с кровати и поставил перед Генофоном стул. — Опять досталось тебе ни за что. И самогону, небось, каюк?

— Ты, Витек, говоришь так, потому что не знаешь подоплеки наших с ней отношений. Это только со стороны кажется, что она меня елозит словно половую тряпку. А на самом деле я отец семейства! Тридцать лет с ней живу. Баба, может, она и хитрожопая, и сильная, но… — Генофон растер по щеке кровь и ощерился на уцелевшую здоровую сторону. — Как и любая баба, она в первую очередь дура! Стаканы есть у тебя?

В слове «стаканы» ударение он ставил на последний слог.

— А она не придет? — выразил я беспокойство.

— Не придет, с ней покончено.

Вероятно, с моим лицом произошло что-то не то.

Генофон нахмурился:

— Что так смотришь? Не убивал я ее. Сама она. Ударила меня и ушла плач разводить к свояченице… Мы всю жизнь так живем. Она ведь у меня совсем не пьет, ни капли, ей-богу. Вот едреналина-то ей и не хватает. А едреналин — он всем нужен, иначе всякие болячки приставать начинают, морщины появляются, жопа растет.

— А Жанна? — спросил я. — Почему ей адреналин не нужен, почему ей мой ночной скандал не понравился?

— Не понравился? Я так не думаю. Ты свою беседу вел как мужик. Ты ей столько едреналину за раз засадил, от глотки, небось, пропек и до матки. Она наверняка после тебя полночи на своем хахале верхом скакала, так ты ее взбудоражил. Скандал ведь для бабы это прелюдия, понимаешь! Им же все нравится делать прилюдно, даже вот это, — Генофон обхватил руками нечто невидимое и задвигал взад-вперед тазом.

Мне захотелось сплюнуть.

Сосед посмотрел на меня исподлобья и хмыкнул:

— Эх, Витек, Витек, вот гляжу на тебя и понимаю: ни хрена ты в бабах не разбираешься. А ведь времечко быстро пройдет, так ведь можешь дураком и состариться. Ну, так где стаканы?

Стаканов я не нашел. Но выпить было необходимо. Поэтому я взял с книжной полки рифленый пластиковый пенал, предназначенный для хранения карандашей и ручек, и выкинул из него содержимое. Потом протер пальцем от пыли и протянул Генофону.

— Вот. Не хуже стакана и больше. Водоизмещение — двести семьдесят грамм. Способ проверенный, студенческий. Его, может, сам Менделеев изобрел, чтобы не пить из горлышка.

— А не расплавится? — поинтересовался Геннадий. — В самогоне градуса не то, что в водке.

— Проверено. Здесь даже насечки выбиты для подсчета калорий.

— Научный подход, — одобрил сосед.

И мы выпили по очереди.

— Ух, — выдохнул я и зажмурился, чтобы глаза не лезли на лоб, когда самогон покатился по внутренностям.

— Вот и я говорю: первач лучше водки и полезней, и оборотов в нем больше, — одобрительно сказал Генофон и понюхал рукав пиджака, заскорузлый от длительной носки. — Покурим?

Раскуривая подсушенную на батарее «Стрелу», я решился задать Генофону вопрос о личном:

— Дядь, как думаешь, шансы у меня есть?

— Шансы есть всегда, — сказал Генофон, подумав.

— Да нет, я не про какие-то там шансы вообще. Я про Жанну. И про эту ее прелюдию.

— Я и говорю насчет баб. Какую бы цацу баба из себя не выделывала, шанс есть всегда. Тут главное — не быть щепетильным и слишком порядочным быть тоже не нужно, — Генофон остановился и подмигнул. — Разговор получается интимный, значит, надо выпить еще.

Я согласился, тем более что алкоголь уже кружил мою голову. Мы выпили и помолчали, чтобы почувствовать, как мягко и легко меняет он нашу сущность. Наконец Генофон удовлетворенно кивнул и продолжил:

— Запомни, Витек: мужик должен вести себя так, будто хочет всех баб вокруг, включая теплокровных домашних животных, а не только свою законную. При этом нужно выказывать всячески, что у тебя на это хватит гормонов. Баба только тогда возбуждается, когда ей есть с кем бороться.

— Ну, это понятно, это и у Набокова так, и у Бунина даже. Я другого не могу понять, дядя Гена: неужели ей нужен только адреналин? — не унимался я. — Кроме него, наверняка, есть что-то еще.

Генофон, поразмыслив, кивнул:

— Есть, конечно. Прелюдия. Прелюдия для нее важнее того, что происходит потом. Зачем она, обычно тихая дома, так любит ругаться с тобой при посторонних, в гостях, например, или в очереди? Или вдруг ни с того ни с сего бьет тебя по голове сковородкой, или лезет целоваться в метро?.. А чтобы показать другим бабам, что ты есть ее собственность, и она может делать с тобой что угодно. И рано или поздно все начинают в это верить, а главное — ты сам начинаешь.

Я сосредоточился на облаках дыма, блуждающих под потолком. Несмотря на явную убедительность, я не был готов принять жизненные принципы водопроводчика полностью. Его семейная жизнь не выглядела счастливой.

— Ты поэтому, что ли, бухаешь, дядь Гена? Чтобы казаться круче? Ради Серафимы бухаешь, правильно я тебя понял? — осторожно спросил я, почесав нос.

— Нет, — дядя Гена поморщился. — У Серафимы климакс, и она меня как мужика не воспринимает больше. Я для нее алкоголик. Она думает, что я не могу не бухать. А я бухаю, потому что борюсь. Я выражаю себя через бухач.

Я, конечно, тогда не мог понять, что он имеет в виду. Я же только что дембельнулся, и только о Жанне мог думать, и все ждал, чтобы Генофон меня морально подбодрил.

— Ну и все-таки может у нас что получиться? — решился я на последний вопрос. — Она ведь однажды мне фотку свою прислала, в конверт вложенную, круче, чем из «Плейбоя».

Генофон посмотрел на меня как-то странно и сказал, подбирая слова с явным трудом:

— Не обижайся, мне пора двигать. Дела надо делать. Халтуру. Унитаз в восемнадцатой просили прочистить. Югославский. Богатые, сволочи… А Жанна? В жизни все может быть, Витек. Но жить одной Жанной — мелко. Понимаешь, теперь времена такие, что всем хреново, кто не животное. Этногенез нарушился. Засорился. Его чистить нужно, а они в него срут и срут… Ты, это, проспись да все-таки выйди на улицу, на пешеходную экскурсию по городу. С друзьями увидься. Сходи туда, где работал. Сразу много поймешь…

Он ушел.

Я заснул. Засоренный этногенез Генофона я принял за пьяный глюк…

Сон был бессюжетный, светлый и легкий. И сам я был спокойный, светлый и легкий, наверное, от дезинфицирующих свойств самогона. И проснулся я с розовым лицом младенца и ровным спокойным пульсом.

Из окна прямо на паркет и на письменный стол струилось густое зимнее солнце. В его лучах неподвижно висели бриллиантовые частички пыли. Я был дома. Где помогают стены. Где помогают вообще все собранные тобой предметы. Только и ждут момента, чтобы помочь.

Я влез в парадку, затянулся портупеей, прижав живот к позвоночнику, начистил отутюженные в гармошку дембельские сапоги и поискал взглядом портянки. Те расслаблено висели на спинке стула, мятые и пятнистые, как лица шахтеров.

Подумав немного, я достал из платяного шкафа большой пластиковый мешок. Взяв первую портянку аккуратно за самый кончик, я опустил ее на самое дно пакета. Затем произвел аналогичное действие со второй. Общая экология комнаты заметно улучшилась. К черту милитаристические фетиши, я свободен!

Мысль была хороша, и я придал ей материальную форму: вслед за предками носков в черный мешок последовали китель, шинель, ремень, галифе и кальсоны. После небольшой паузы туда добавился дембельский альбом. Перехватив горловину мешка удушающим прочным узлом, я удивился, насколько скуден оказался объем моего армейского прошлого, и решил, что мешку будет комфортнее на помойке.

«Человек не рождается в военной форме, гораздо чаще в военной форме человек умирает», — подумал я и, обмотавшись полотенцем, как Цицерон, отправился в ванную принимать душ. Смывать с тела остатки станции Костамукши, оттирать с сердца отпечатки Жанниных коготков.

На омовение ушло полчаса и полкуска мыла. Закончил я по привычке холодной водой и к концу процедуры был другим человеком. На что этот другой человек был способен — мне предстояло разобраться в ближайшее время.

Думать лучше опрятно одетым. По одежде часто судят о том, что у тебя в голове. Глупая фраза, но звучит слишком часто, а значит, влияет на податливые умы. Следуя замысловатому этикету, я одевался продуманно и неторопливо. Выбор был небольшой, но все же это был выбор. Оставив на «потом» трикотажный спортивный костюм, джинсы и водолазку, я облачился в девиантную «тройку», в которой сдавал вступительные экзамены, и черные лакированные ботинки с острыми носками и латунными пряжками. В армии я наел около десяти килограммов полезного веса, но прочный пиджак не порвался.

Я заварил чай, сел в кресло, сдул пар, зависший над кружкой, и сделал глоток. Чай был терпким и горьким, одежда была не новой, но чистой, а сам я казался себе степенным и рассудительным. Английский джентльмен, как тот сэр в цилиндре с тростью, что был изображен на пачке с заваркой. (О том, что чайный купаж был расфасован не на Йоркской фабрике, а в подвале дома № 5 по улице имени Ф. Энгельса, единственной освещаемой улице в поселке Металлострой, я знать не мог).

Как не мог знать о многом другом.

Два года я не смотрел телевизор и не читал газет, только «боевые листки», и потому до сих пор считал Землю круглой.

А она уже давно была ломаной.

Глава 5. ГРАДАЦИЯ И ДЕГРАДАЦИЯ

В «тройке» и галстуке, с чашкой чая в руке, я размышлял о своем месте в окружающем мире.

Пожалуй, я не хотел ощущать грязь под ногтями и пот, стекающий за воротник, по этой причине я причислил себя к интеллигенции.

Интеллигентам не слишком много платили. Интеллигентов не назначали на ответственные посты. Нам не доверяли первых ролей в деле построения коммунизма. Вероятно, по причине избыточного словарного запаса и отсутствия физической силы. Нам не хватало смекалки, кондовости и сермяжности для того, чтобы гегемония пролетариата приняла нас в свои ряды. Но некоторые девушки влюблялись в нас до беспамятства, хотя и ненадолго. Мне показалось разумным и дальше оставаться интеллигентом, по крайней мере, до тех пор, пока не представится хорошо оплачиваемой работы.

Инженеры, драматурги, кочегары и грузчики составляли тонкий интеллектуальный слой общества.

Лучшие условия труда и отдыха были у драматургов. Но чтобы стать драматургом, нужно было родиться в семье драматургов.

У кочегаров преемственности не существовало, но в операторы попасть так же трудно, как в среду драматургов. В кочегарках работали особые люди: бородатые, задумчивые, с блуждающими по линии горизонта глазами. Они никогда не спешили. Возможно, какие-то внутренние убеждения не позволяли им заниматься чем-либо конкретным. Этих людей тяготили даже те восемь дней в месяц, которые им приходилось отбывать в котельной. Они не работали бы никем и нигде, но у нас в стране такое было не принято. Красивые девушки, милиционеры и гопники демонстративно не любили кочегаров.

Мне, наоборот, хотелось, чтобы меня любили. И в этом была загвоздка.

Немного о грузчиках. Человек, став разумным, освободил от трудовой повинности лошадей, волов и ослов, но в своем стремлении к звездам позабыл облегчить участь самому себе. Люди-мулы, игнорируемые эволюцией, переходили из эпохи в эпоху, оставаясь неизменной и главной движущей силой, что при строительстве пирамид, что при подготовке космических полетов. Велеречивый Карл Маркс, гиперинтеллектуальный Лобачевский, эпатажный Чарльз Дарвин — все они въезжали в светлое будущее, удобно устроившись на загривках грузчиков. Неброские полупьяные люди-ослы, люди-мулы силою своих хребтов двигали цивилизацию по невидимой спирали вверх и вперед.

Таскатели тяжестей находились в самом низу так называемой карьерной лестницы (ниже не было ничего, только ад), поэтому сохраняли и детскую независимость, и подростковый нигилизм, и романтизм, свойственный юношам… Замечая во мне тягу ко всякого рода нездоровым вещам, мама настойчиво повторяла, что все грузчики спиваются, и от тяжелых мешков у них развязываются пупки.

Инженеры. Что я мог рассказать о них?

В официальных изданиях о них всегда говорили мало и мимоходом. Песен не сочиняли. Соцреализм изображал их беззащитными, закомплексованными тюфяками, склонными к предательству в тяжелые для страны времена. Я и мои товарищи по институту такими не выглядели, правда, мы были студентами, а это две разные ипостаси. Может быть, нам предстояло измениться в день получения диплома.

Об инженерах рассуждать было сложно, поэтому я решил взять паузу и выкурить папиросу.

Папиросы появились у меня вчера, их подарил Генофон. «Беломорканал». Славный табак. Генофон курил его из-за дешевизны и большого количества дурманящих смол. Люди моего возраста видели в папиросах особый стиль, близкий по духу изогнутым сточным трубам Невского проспекта и античным урнам Летнего сада. Банальный курильщик заламывал гильзу в «сапог», курил жадно и быстро в ожидании дурмана. Эстеты сохраняли девственность форм папиросы, потягивали дымок с ленцой, что придавало им аристократические черты. Я закурил вторым способом. Вкус папирос изменился: табак отдавал кизяком, будто степной самосад. Я не решился экстраполировать качество табака на качество нынешней жизни, а зря. Может, в будущем сделал бы меньше ошибок.

Я сидел, курил и примерял на себя костюм инженера. Будущее казалось приветливым. «Виктор Попов, инженер» — этой латунной табличке предстояло висеть на двери моей квартиры. Старенький кульман, чай в подстаканнике, впрочем, иногда допустимо вино. Рабочий день до семнадцати. Некрупная и неглупая жена по хозяйству. Пиво и сушки в тихом баре с приятелями. Разговоры о вечном в себе и о суетном там, за окном. Очень тихие, мирные диссидентские разговоры. К сорока годам — «Жигули». К пятидесяти — ордер на двухкомнатную квартиру, которая достанется детям. Стабильное тихое бытие лет до семидесяти пяти, а там, глядишь…

Выбрав умственный труд и отвергнув физический, я затушил в пепельнице пятую папиросу и потянулся. Я чувствовал себя уставшим и удовлетворенным, как после серьезной работы.

Размышление — это труд. Умственный труд — самый сложный и непонятный. Многие на него не способны. Для некоторых он опасен и вреден. В истории попадаются люди, которым записанные на бумаге размышления принесли известность, деньги и уважение… Выбор был сделан.

Я включил магнитофон. Катушечный магнитофон «Нота», прочный и надежный, как чугунный горшок, им можно было забивать гвозди и проливать на него вино. Раньше я врубал его каждое утро. И день начинался, в зависимости от настроения и погоды, под меланхолию «Cure» или растягивающих пространство «Pink Floyd», под агрессивную рубку «Deep Purple» или под неуправляемый полет «Led Zeppelin». Два года назад, когда я собирался в военкомат, тоже играла «Нота». Вместо шумно-развратной «отвальной», которую уважающие себя люди устраивали, чтобы последующие два года было что вспомнить, у меня вышла ночь перед эшафотом. Я сидел на столе и разглядывал мокрые крыши соседних домов. Моих друзей призвали раньше меня. Жанна… Жанна уже тогда была хороша. И уже тогда была сукой… В общем, провожали меня в армию только живые мертвецы из «Joy Division». На пару с ними я и распил бутылку «Рислинга».

Теперь, когда я нажал на «пуск», они зазвучали снова. Мощно и жестко. Мрачно и безнадежно.

Чуть пританцовывая, я надел длинное полушерстяное пальто, кроличью шапку и вышел из комнаты. Для реализации светлого будущего мне осталось дописать диплом, а затем защитить его от нападок профессоров. Я повернул замок входной двери и вышел на лестницу…

Четыре перекрестка отделяло мой дом от Электротехнического института, с которым меня связывали почти пять лет учебы. Четыре перекрестка — пятнадцать минут неспешной ходьбы по старому Петербургу.

Я преодолел это расстояние за два часа, пораженный переменами, случившимися в мое отсутствие. Три дня назад, когда я прорывался от Финляндского вокзала к дому, у меня не было времени глазеть по сторонам. Шел липкий снег, стояла сырая холодная (практически полярная) ночь, я бежал от патруля и позора в линялой шинели и обесцвеченных погонах, выбирая наиболее безопасный маршрут, и не слишком интересовался красотами города. Теперь был день, и не было погони. Угрюмые тучи, посыпав хрустящим снежком дома и дороги, ослабли, просветлели и отошли набираться сил к северу. Они освободили место для солнца, которое заливало своими лучами город. Тени ужались до тонких полупрозрачных полосок под козырьками крыш и карнизов. В этом ярком прозекторском свете на анатомически безупречном теле города бугристыми юношескими прыщами проступали признаки перемен.

На семиметровую глубину ЦКП, спрятанного в глухом хвойном лесу в сотне километрах от Костамукшей, слухи о переменах не доходили совсем. Армии вредна любая информация, за исключением коротких оперативных сводок. Армия усыпляет мышление и пробуждает бдительность. Поэтому о переменах я не знал ничего. Я уходил в армию в восемьдесят девятом, когда заводы и фабрики встали, остановился городской транспорт, а у дверей магазинов змеились длинные очереди за отовариванием продуктовых талонов, когда все и вся замерло в ожидании перемен. И они не заставили себя ждать…

Я с легким испугом и изумлением шагал по скользкому зимнему тротуару, и мои мысли скользили по поверхности, следуя строго за моим взглядом. В детстве я обнаружил, что главный цвет духовно-культурного центра Великой Империи — свинцово-серый. Небо, камень, асфальт, платки и пальто, лица прохожих — все имело его оттенки и носило его отпечатки. Цвет тяжелых металлов, цвет сумерек, цвет чахотки, цвет ветра. Цвет достоинства, цвет неуступчивости и цвет вечности, в конечном итоге.

Теперь вокруг меня был другой город. Разглядывая его, я щурился, словно крот, и наполнялся смутным тяжелым предчувствием. Ибо город линял. Сквозь свинцовый гранит старого города пробивался наружу новый, от его вида рябило в глазах, как от цыганского одеяла. От перекрестка к перекрестку тянулись бесконечные ряды грубо сколоченных, скошенных книзу будок с зарешеченными окнами, сооруженных из старых раскладушек лотков, тумб и растяжек с изображением безумных людей, пожирающих шоколадки и колбасу. Эти чужеродные предметы засоряли открытое прежде пространство садиков, газонов, троллейбусных остановок. Они искажали перспективу, лишали город свободы, нагло выпирали на первый план, выползая на тротуары всюду, где это было возможно.

В одной из таких собачьих будок, на перроне станции Костамукши, я покупал железнодорожный билет до Питера. Строение называлось ларем. Но в Костамукшах вся архитектура уродлива. Местные жители валили оттуда при первой возможности, бежали от безысходности, пьянства и безнадеги. Унося с собой свой скарб: страхи, болезни, пороки… В ларе на перроне станции Костамукши выбор был невелик: два вида билетов (детский и взрослый), конверт с маркой, пирожок с картошкой и водка.

В новоиспеченных ларях Петербурга выбор был больше. Прилавки ломились едой и одеждой, напитками и сигаретами. Рядом с капустными кочанами соседствовали джинсы и футболки, вместе с землистой картошкой и подтекающим мясом лежали наручные часы с калькуляторами, а висящая на нитках сушеная корюшка перемежалась со стеклянными бусами и узорными лифчиками. Судя по аляповатому и вызывающе броскому виду, товары и утварь были сделаны в чужих землях. А цены на бирках говорили, что мои сограждане стали миллионерами.

Раньше в нашей стране инженер не мог стать миллионером. И токарь, и грузчик, и культовый драматург не мог. Это было как-то не принято. Миллионеры жили на виллах и яхтах, курили сигары, ходили в сомбреро и белых костюмах. У нас это тоже было не принято. Миллионеры были безнравственны, жадны и коварны. Мы проповедовали иную идеологию, хотя и у нас такое встречалось.

По улицам, точнее, на проезжих частях, меж знакомых «жигулей» и «запоров» чернели странные автомобили — неправдоподобно длинные и низкие агрегаты, похожие на надломленные сигары, пассажирам в них приходилось также принимать форму сигар. Другой тип чужеродных автомобилей, наоборот, возвышался над общим потоком. Он представлял собой громоздкие, заквадраченные тягачи, с эрегированными фаркопами и огромными, как у сельхозмашин, колесами. Чем больше был автомобиль, тем чаще его хозяин жал на клаксон, и тем громче был выставлен звук магнитолы. Размер определял метод опережения, обгона, парковки.

Впрочем, я не держался за руль и не был вовлечен в игру форм. Я передвигался на своих двоих, и мне было важней то, что происходит в среде пешеходов.

Пешеходов для буднего дня на улицах было много. Они колыхались вязким болотом, замирающим возле торговых рядов и светофоров. Привычная однородность строгих черных и темно-синих пальто, желтоватых кроличьих шапок-ушанок нарушалась, разрушалась и поглощалась красными и желтыми канареечными цветами непромокаемых стеганых ватников и по-детски нелепых шерстяных шапочек с болтающимися помпонами. Шапочки сидели на головах у вполне взрослых, здоровых и трезвых людей. В будний день, когда даже голуби поглощены кропотливой работой, эти люди болтались без дела, неспешно прохаживались вдоль ларей, презрительно поглядывая друг на друга. В этой детской одежде они казались инфантильными и наглыми одновременно.

Помню, в детстве в телепередаче «Международная панорама» миллионам отдыхающих от тяжелых забот трудящихся показывали и рассказывали о последней, необратимой стадии загнивания капитализма. На фоне свалок и помоек праздно скалились в камеру безработные и бездомные, одетые в такие же шмотки. Они выглядели сытыми и здоровыми и не выказывали желания работать. Глядя на них, я понимал, почему капитализм обречен.

Внешний вид и поведение некоторых прохожих породило во мне недвусмысленные аналогии и вызывало неприятные чувства. Мне хотелось быкануть, по армейской привычке приложить кому-нибудь по хребту сапогом. Однако на моих ногах были не сапоги, а ботинки, и под моими ногами был асфальт Питера, а не глинозем Костамукшей. В Питере агрессия не помощник, в Питере есть дружинники и милиция, а подмога в лице друга-удмурта Виктора далеко. Жанна — сука! Лучше бы один из нас не родился.

Стараясь переключиться, я закурил «беломорину» и остановился. Как и всякому дембелю, мне стало обидно за напрасно потраченное время. Как и каждый солдат, я надеялся, что когда гражданские бухают и тискают девок, они помнят тех, кто охраняет их в этот момент. Я рассчитывал, что в перерывах между утехами они испытывают благодарность к солдатам за изнурительные ночные дежурства, за илистую перловку, за муштру на плацу, за чистое от ракет и самолетов небо над головой. Надеялся и рассчитывал на теплый прием.

Результат оказался противоположным: меня никто не встречал, меня бросила девушка, а сам я, глядя по сторонам, понимал очень мало, ощущая себя дикарем. Я стоял, тянул из кулака «Беломор», начиная понимать неактуальность своего гардероба, манер и привычек, приобретенных в карельской казарме. Зажатая между красными от холода пальцами папироса подрагивала. Я боялся будущего. Моя душа тосковала по красным флагам, народным стройкам, сводным отрядам милиции и пионерам, я хотел видеть вокруг привычную картину, описываемую теплым словом «совок». Вместо этого я видел сборище праздных граждан, стремящихся походить на иностранцев. Я стоял, отдавал свое тепло декабрьской улице, мои подошвы примерзли к асфальту, а чужеродная культура размазывала мое самоуважение катком, оставаясь совершенно ко мне равнодушной.

— В институт! — приказал я себе. — Бегом!

Укрыться за гранитными стенами точных наук, согреться под теплыми лучами наук гуманитарных. Возможно, ученые люди, мужи с учеными степенями и бородами смогут объяснить мне, что происходит?..

Глава 6. НАУЧНЫЙ ПОДХОД



Поделиться книгой:



Регистрация