«Свободолюбивый русский народ будет изнывать в рабстве и вырождаться…. Наша национальная культура будет уничтожена…. История сбросит нас со своих страниц как недостойных. Можем ли мы, потомки Невских, Мининых, Суворовых, Кутузовых, Чапаевых, допустить это? Нет, нет, сто раз нет». [Гвардейский офицер B. Семенов].
Несколько позже капитан С. В. Буцких, узнав, что его родная Тамбовская область собрала 42 миллиона рублей на изготовление танковой колонны, отправил домой поздравление, в котором поместил подвиг своих земляков в соответствующий исторический контекст:
«Мы понимаем громадное значение вашей инициативы по усилению помощи фронту. Вы воскресили прекрасные традиции времен Минина и Пожарского, поднимая народ на защиту русской земли. Нижегородец Кузьма Минин говорил: "Заложим жен своих и детей, но землю русскую отстоим". И отстояли наши предки для нас священную русскую землю. С тех пор много раз враги пытались покорить русский народ, но из этого у них ничего не выходило. Теперь наша Родина снова в опасности. Советский народ, как один, поднялся на защиту своей отчизны»" [641].
Как видно из этих писем, многие воины выражали свое отношение к войне, ссылаясь на русское прошлое, и в первую очередь на подвиги русских людей на поле боя.
Разумеется, аналогичные образы и символы использовались и для мобилизации советских граждан нерусских национальностей. Панкратова и другие высокопоставленные историки сознавали, что советским национальным меньшинствам нужен материал, отражающий их национальные воинские традиции, и потому прилагали немало усилий, чтобы изучить прошлое этих народов, создавали брошюры и памфлеты, посвященные таким фигурам, как, например, Амангельды Иманов или хан Едигей. Верховный Совет СССР под председательством Калинина и издатели журнала «Пропагандист» придавали большое значение этим инициативам [642] — Хотя выпуск литературы такого рода в конце концов застопорился из-за разногласий по поводу освещавшихся в ней тем и прохладного отношения к этому проекту со стороны партийного руководства, слухи о готовящихся публикациях были встречены на фронте с энтузиазмом. Так, воин-казах Д. Косанов писал ученым, работавшим над историей его республики: «Вчера мы узнали из газеты "Правда" о предстоящем выпуске в свет "Истории Казахской ССР", в разработке которой активное участие принимали и Вы — наши близкие товарищи и друзья. Мы очень обрадовались за вашу большую плодотворную работу, и хочется ее прочесть. Если не затруднит, то вышлите нам хотя бы один экземпляр этой долгожданной книги» [643]. История казахов была издана, но азербайджанцам, татарам, башкирам и иным народностям повезло меньше из-за непримиримой позиции Агитпропа и других официальных идеологических органов, выступавших против публикации подобных материалов. Это положение усугублялось и тем фактом, что многие красноармейские агитаторы, зараженные идеями национал-большевизма, смотрели на представителей нерусских национальностей несколько свысока К примеру, старший лейтенант Кривицкий, желая «провести беседу с бойцами об истории нашего народа», выбрал для обсуждения статью о происхождении слова «Русь». Кривицкий признается, что тема была щекотливая, поскольку «в войсках воюют люди самых различных национальностей. И я постарался провести мысль вот о чем: Россия, ее традиции — гордость не только русских, но и всех народов и народностей нашей страны» [644]. Насколько далеко завело Кривицкого покровительственное отношение к братским народам, неизвестно. Однако известно, что многие относились к агитации среди национальных меньшинств далеко не столь оптимистично. В 1942 году в Москву посылались сообщения о низком моральном уровне нерусских воинов и об участившихся среди них случаях умышленного членовредительства, что приписывалось плохой работе агитаторов. Но дело было не только в том, что агитаторы недостаточно усердно растолковывали принципы сталинской национальной политики и идею дружбы народов, — не имелось абсолютно никаких печатных материалов на языках народов СССР, которые помогали бы солдатам уяснить смысл войны [645].
Страдали от недостатка пропагандистских материалов и партизаны, сражавшиеся в тылу врага, но в данном случае причины были более объективными. Один из членов одесского подполья вспоминал, что в их убежище было только две книги — «Война и мир» и «Краткий курс истории ВКП (б)». Отряд «25 лет Октября» информировал А. Толстого, что в их распоряжении тоже имелись всего две книги — «Петр Первый» и сборник избранных произведений Пушкина Роман Толстого, писал автор письма, бойцы передавали друг другу во время затишья между боями [646]. Зачастую партизанам приходилось довольствоваться листовками, в которых события подавались с акцентом на русские национальные традиции [647]. Возникали и такие ситуации, какую описывает в своих воспоминаниях Т. А. Логинова. Преподавательница истории, окончившая Смоленский педагогический институт, говорит, что полученное ею образование оказалось очень полезным в агитационной работе во время войны:
«Партизаны требовали от меня: учи нас по памяти тому, чему училась сама. Пусть не течет, как вода сквозь пальцы, жизнь, не медведи мы в зимней лесной спячке! Начала я с истории нашей Родины. Рассказала о создании русского государства, о Дмитрии Донском, Александре Невском, о нижегородском ополчении XVII века, о нашествии французов…. Эти беседы так увлекли партизан, что стоило мне появиться в отряде или взводе, как ко мне кидались со всех сторон, спрашивали: "Что будешь рассказывать сегодня?"» [648]
Вся эта информация свидетельствует о мобилизационной эффективности национал-большевистской пропаганды в армейской среде. Советские граждане начиная с 1937 года непрерывно подвергались подобной идеологической обработке и в школах, и средствами массовой культуры и проявили свою подкованность в годы войны, Подтвердил это после войны и нарком просвещения Потемкин, заявив, что «советская школа победила фашистскую школу, и советские учителя победили немецко-фашистских учителей» [649]. Само собой разумеется, пропаганда велась не только в армии, столь же деятельной она была и в тылу.
В апреле 1942 года мастер Молотовского металлургического завода записал в своем дневнике: «В обед читал ребятам об Александре Невском. Сейчас герои прошлых лет Отчизны у всех на устах» [650]. Подобные сцены можно было наблюдать довольно часто. Но почему? Не потому ли, что вести с фронта зачастую не обнадеживали людей или были недостаточными? Распространение слухов не поощрялось, а порой и сурово преследовалось ответственными органами. Исторические притчи, в отличие от новостей, циркулировали в изобилии и внушали уверенность, поскольку к 1941 году советское общество накопило почти за пять лет обширный готовый к употреблению запас легенд, мифов и аллегорий, позволяющих истолковать должным образом все идеологические нестыковки и трудности военного времени. В основе сталинской пропаганды тех лет лежало утверждение, что советская власть сумеет отразить нападение немцев потому, что она является наследником государственных традиций, благодаря которым Россия уже почти тысячелетие успешно боролась с вторжениями иноземных захватчиков.
Ключевую роль в пропагандистской работе во время войны играли издательства, выпускавшие чрезвычайно большое количество воодушевляющих патриотических материалов. Такие книги, как сочинения Тарле, претерпели множество переизданий в столичных городах и на периферии; его двухтомный труд «Крымская война» печатался в Ленинграде даже в самые тяжелые дни блокады [651]. Другим бестселлером, принадлежавшим перу Тарле, была его книга о Наполеоне. Н. К. Вержбицкий пишет, что в декабре 1941 года она пользовалась в Москве большим спросом [652], который объяснялся прежде всего злободневностью ее основного конфликта: враг у ворот Москвы. Некоторые даже обращались в Институт истории в надежде заполучить экземпляр книги, которую нигде не могли достать. Историк Гопнер впоследствии вспоминал: «Если бы вы знали, что делалось, когда приезжали и красноармейцы, и командиры! Полковник, командир, майор — все умоляли, упрашивали дать лишний экземпляр этой книги». Таким образом, Гопнер имел возможность убедиться, что даже в разгар войны люди «интересовались историей» [653].
Раскупив весь тираж книги Тарле, Янчевецкого или Бородина, люди по всей РСФСР, от Ленинграда до Саратова, спешили в букинистические магазины в поисках литературы на ту же тему [654]. В библиотеках образовывались очереди на двухтомную «Историю СССР» Панкратовой, «Курс русской истории» Ключевского, «Изгнание Наполеона из Москвы» Тарле, «Сожженную Москву» Данилевского и любую другую книгу, где хотя бы косвенно говорилось о полководцах, упомянутых Сталиным в его ноябрьской речи [655]. О том, насколько редки были подобные издания, говорит дневниковая запись мастера Молотовского металлургического завода Г. П. Семенова, который посетил своего товарища, имевшего дома небольшую библиотеку: «У него маленькая комната. А в ней столько чудного! Во-первых, книги. Много книг. Причем все старинные. Такие, каких я и в библиотеке не видал. Много старой русской истории: о Дмитрии Донском, Александре Невском. Былины, баллады, а сказок сколько!» [656]
Чем, все-таки, привлекала читателей историческая литература? Вероятно, описанием мучительной народной борьбы, завершавшейся тяжелой, но славной победой. Это мнение подтверждает и Н. Н. Яковлев, заведующий школьным отделом ЦК ВКП (б). Он объясняет популярность исторических описаний и соответствующей литературы тем, что «люди хотят… осмыслить свое участие в величайшей борьбе против Гитлера, подумать, что было раньше, какие перед ними стоят задачи сейчас» [657]. Кроме того, чтение вслух таких произведений, как «Война и мир», порождало в людях чувство общности и гордости за свое культурное наследие, и это служило некоторой компенсацией тяжелых условий жизни в советском тылу. Писатель Б. В. Дружинин вспоминает, как бойцы слушали отрывки этого романа Толстого в суровой обстановке землянки. «А потом, — пишет он, — как о старых знакомых, говорили о Кутузове и Наполеоне, Раевском, Пьере Безухове и Наташе Ростовой, событиях Отечественной войны 1812 года» [658]. Вдалеке от этой землянки, на комсомольском собрании Московского шарикоподшипникового завода им. Кагановича, токарь Р. Кабанов восторженно делился своими впечатлениями о том же романе: «В трудные дни войны передо мной с новой силой ожили, казалось бы, далекие от нас эпизоды Отечественной войны 1812 года. На вторжение Наполеона Россия ответила тогда всенародной войной. Народ — вот главный герой бессмертного романа Льва Толстого "Война и мир". Перечитывая Льва Толстого, я понял душу русского народа, его любовь к Родине и ненависть к врагу» [659]. Семенов пишет, хотя и не в столь высокопарном стиле, о том, что в тревожное время даже в разговорах между собой в цеху рабочие мысленно обращались к историческому прошлому. Так, однажды его товарищи попросили старого рабочего Долгушина, слывшего книгочеем, рассказать им «о величии Древней Руси». «Все слушали очень внимательно» рассказ Долгушина о легендарных подвигах Александра Невского и Дмитрия Донского [660].
Никак нельзя утверждать, что Гражданская война или более современные темы не вызывали интереса у публики (к примеру, «Хлеб» А. Толстого или «Фронт» Корнейчука были очень популярны), однако событиям дореволюционной истории отдавалось явное предпочтение. Возможно, в легендах о далеком прошлом было больше «эпичности» и определенности. Победы, одержанные под Полтавой или на Куликовом поле, выглядели более убедительно, их нельзя было опровергнуть или перетолковать, в отличие от сражений, о которых сообщалось в «Правде» и «Красной звезде». Как бы то ни было, но спрос на литературу, изображавшую эпизоды русской истории — от периода воинской славы русского двора в XIX веке до феодальной раздробленности в средневековой Московии, — не ослабевал. На восторженный отзыв метростроевца А. Потемкина о мемуарах генерал-майора А. А. Игнатьева и «Севастопольской страде» Сергеева-Ценского откликался авиаконструктор А. Яковлев, отдававший предпочтение «Батыю», «Дмитрию Донскому» и «Петру Первому». Особенно интересно впечатление, произведенное на военного инженера А. Жуковского пьесой Алексея Толстого об Иване Грозном, написанной в 1944 году: «Не помню произведения, которое так захватило бы меня, как пьеса Толстого. Представление о Грозном, сложившееся в далеком детстве, было совершенно перевернуто. Да это совсем другой человек! Государственный деятель, новатор. Образ Грозного встает величественным, поражает прозорливость его недюжинного ума. Алексей Толстой раскрыл для меня как бы новые страницы истории моей Родины» [661].
Художественная и биографическая литература были не единственным успокоительным и вдохновляющим средством воздействия культуры на массы. Всеволод Вишневский пишет о впечатлении, полученном им от исполнения оперы Чайковского «Евгений Онегин» в одном из ленинградских клубов в ноябре 1941 года. Сначала его раздражала теснота в зале, но он быстро забыл о мелких неудобствах, почувствовав, как «с первых тактов весь кошмар войны уходит в сторону, все растворяется в чистой гармоничной музыке». Хотя опера не содержала прямой пропаганды патриотических чувств, она являлась, с точки зрения Вишневского, «воплощением русской культуры, которая празднует победу» в то время, когда советские войска терпят поражение за поражением на полях сражений [662]. Аналогичные чувства выражает И. Д. Зеленская, рассказывая о том, как на собрании 7 ноября 1941 года люди пели арии из «Бориса Годунова». Явно не видя ничего странного в подобном способе празднования двадцать пятой годовщины большевистской революции, Зеленская замечает, что «раньше никто из массы не стал бы читать из "Бориса Годунова"» [663].
Всеобщий интерес к истории во время войны вылился в конце концов во всенародную дискуссию на тему национальной идентичности. Подобно упоминавшемуся выше Сафонову, люди горячо обсуждали вопрос, что значит быть русским, используя в качестве аргументов символы и образы, популяризировавшиеся с 1937 года. Примером может служит диспут на тему «В чем наша русская сила», состоявшийся на одном из ленинградских заводов в апреле 1942 года. Выбор темы, вероятно, был обусловлен тем, что рабочим блокадного города удалось пережить тяжелейшую зиму 1941-1942 годов, и это настолько воодушевило их и вызвало такие горячие дебаты о «русском характере», что один из участников, Георгий Кулагин, подробно записал их в своем дневнике:
«Кужелев: Французы — героический народ. У них вся история делалась в состоянии аффекта. У немцев — пафос дисциплины, до безумия доходящий национализм. А у нас что? Наши предки были землепроходцами, а не завоевателями. Они запахивали пустые земли и мирно уживались с соседями. Историк В. О. Ключевский считал, что нашим прадедам, разъединенным глухими лесами, трудно было выработать сознание национального единства.
Кулагин: По-моему, это неправда. Неправда не только сегодня, неправдой это было и в ту пору, когда было написано.
Каратаев: Вот весь русский народ без остатка в тяжелую минуту. Стоять упорно, просто, неколебимо…. У англичан это называлось бы торжественно: каждый выполняет свой долг. А мы стоим, даже не думая о долге, даже подчас не зная, что такое понятие существует [664].
Кулагин: Это тоже неправда, или, по крайней мере, не вся правда.
Гаврилов: Наш народ даже врага своего, душителя не умеет ненавидеть. Вспомните отношение к пленным в прошлую войну: "бедненькие", "арестантики". Бабье сочувствует со слезой. Как сердечно готовы были плакать наши женщины над несчастьем врага: "Что ж, ведь тоже люди…" Наш народ добр? Может быть. Но во всяком случае подлинный патриотизм такими чувствами не питается. Ни лаконцы, ни римляне, ни германцы так жалостливо к врагу не относились…
Кулагин: Меня эти высказывания смущают. Да, такие черты характера у нас есть. Да, мы добры, мягки, отходчивы. Но немощь ли духа народного или, наоборот, сила духа в этом? Кто знает?.. И потом: разве нет в нашей истории фактов, прямо опровергающих подобные представления? Разве не было у нас Александра Невского? Пусть это был далекий, почти мифический период нашей истории, но он был. Пусть и сам Новгород только гордое и светлое пятно в рано наступившем на нашей земле мраке, но он тоже был…. Да и в нашей московской истории, с ее татарщиной, дикими драками на княжеских пирах, с растленностью правителей и забитостью народа, с ее подхалимством, пьянством, кабаками, с послепетровской бюрократией — слепо подражательной и полицейской по-европейски, косной и тупой по-азиатски, — разве не было в ней проявления массового патриотизма, горячего, экстатического, всенародного? Разве не было у нас Минина и Пожарского? Разве не было пожара Москвы и обороны Севастополя?» [665]
Доводы Кулагина показывают, что он хорошо усвоил сталинской взгляд на историю, согласно которому сильные личности боролись с трудностями и иноземными захватчиками. Русские в его представлении — героический народ, одаренный, надежный и выносливый. В определенном смысле, послевоенный сталинский панегирик русским людям и их «ясному уму, стойкому характеру и терпению» был лишь переложением идей, бродивших в советском обществе с конца 1930-х годов.
Отнюдь не только взрослые задумывались о «русском сообществе». Самые разные источники свидетельствуют о том, что и школьникам были свойственны те же представления и убеждения. Школьница Валентина Бархатова, размышляя в своем дневнике весной 1942 года о трудном положении на фронте, приходит к заключению: «Нет, не победить такого народа, не победить такой страны, в которой родились и сформировались такие люди, как Суворов, Кутузов, Пушкин, Чернышевский, Амангельды, Ленин» [666]. В далеком Иркутске семиклассник Володя Фельдман пишет в школьном сочинении: «Пусть знают и помнят фашисты слова Александра Невского — "Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет"» [667]. Дети, похоже, не меньше взрослых верили в мифы, циркулировавшие в советском обществе после 1937 года.
Но, возможно, самое лучшее представление о том, как воспринимали в то время русские дети окружающую действительность, дает уникальное собрание школьных сочинений, написанных в Калуге в начале 1942 года, сразу после кратковременной оккупации города немецкими войсками. Эти сочинения, в частности, демонстрируют, какую большую роль играла историческая символика в формировании взглядов школьников на происходящие события. Один из них, рассказывая о том, как красноармейцы перед отступлением из города уничтожали боеприпасы и военные склады, сравнил это с пожаром Москвы 1812 года [668]. Другой школьник, Михаил Данилов, был возмущен тем, что немцы, заняв город, сгоняли жителей в рабочие бригады: «Русский народ не рожден для того, чтобы работать на захватчиков, на немецких оккупантов, он рожден для работы для своей Отчизны» [669]. Два ученика назвали период оккупации «фашистским игом», позаимствовав термин из времен татаро-монгольского нашествия [670]. Николай Блохин очень рассудительно заметил, что если бы кто-нибудь сумел передать на письме всю ярость местных жителей и всю их ненависть к оккупантам, «то получился бы роман, поистине отражающий национальную гордость русского человека» [671].
Не менее показательным, чем реакция школьников на оккупацию в целом, является то, какие именно моменты им запомнились. Анатолий Лантьев, к примеру, пишет, как «немцы принялись уничтожать памятники русской культуры: были безжалостно, хладнокровно уничтожены скульптуры Ленина, Сталина, Маркса, Энгельса; они рвали портреты наших вождей, били бюсты великих русских писателей» [672]. Его одноклассник Юрий Зотов добавляет, что «немцы жгли и ломали вещи и книги. Увидев бюст Пушкина, солдат схватил и разбил его. Это варварское действие поразило меня еще больше, чем убийство собаки» [673]. Рассказы о разграблении музеев и библиотек встречаются снова и снова в детских повествованиях о немецко-фашистском нашествии [674]. Особое негодование русских вызвал учиненный оккупантами разгром дома-музея Циолковского в Калуге и имения Толстого Ясная Поляна [675].
Таким образом, школьники воспринимали текущую войну, исходя из представлений о русской истории и «национальной гордости». Преступления фашистов сравнивались обычно с вторжением Наполеона и татаро-монгольским игом, а не с более недавними сражениями с Белой армией Деникина в 1919 году или польскими легионами в 1920-м. Разграбление и осквернение русских дореволюционных памятников вызывало такую же бурную реакцию, как и уничтожение железобетонных монументов Сталина. Иначе говоря, советский патриотизм опирался скорее на чувство русской национальной гордости, нежели на убежденность в высоком предназначении рабоче-крестьянского государства или даже самой революции 1917 года.
Приведенный выше обзор общественного мнения показывает, до какой степени рядовые советские люди усвоили в 1941-1945 годы язык и символику национал-большевизма. Некоторые из них откликались даже на изменения в идеологии, начавшиеся со второй половины 1930-х годов. Иноземцев писал в 1944 году на фронте во время затишья между боями: «С какой радостью отмечаешь сейчас, как изменяются на наших глазах понятия о родине, отечестве, патриотизме. Ведь все эти слова получили право голоса и засверкали своими действительно замечательными красками на протяжении нескольких последних лет». Он продолжает, пытаясь своими словами обобщить произошедшие после 1937 года идеологические сдвиги:
«Революция, низвергнувшая русскую отсталость, вынуждена была временно «аннулировать» и эти понятия — слишком тесно они были связаны с классом, который уходил в небытие. Зато теперь, на базе нового государственного строя, созданного кровью и потом целого поколения, и нам, приходящим ему на смену, есть все предпосылки к тому, чтобы понятия "родина", "отечество" стали недосягаемо высокими, родными и неотъемлемыми для самых широких народных масс, впитываемыми с молоком матери нашим будущим поколением. Наше же поколение "перевоспиталось" в огне войны, — то, что не всегда давала школа, дали тяжелые фронтовые годы. Родина– это мы. Русские – самый талантливый, самый одаренный, необъятный своими чувствами, своими внутренними возможностями народ в мире. Россия — лучшее в мире государство, несмотря на все наши недостатки, перегибы в разные стороны и т. п.» [676]
Подобные заявления практически не оставляют сомнений, что всеобщий подъем патриотических чувств, наблюдавшийся в военное время и поддерживаемый официальной пропагандой, также способствовал формированию национального самосознания у русского населения. Если в середине 1930-х годов русская национальная идентичность была выдвинута как лозунг, отодвигавший все остальные национальности на второй план, и не обсуждалась в массах, то относительно 1945 года можно с достаточной уверенностью утверждать, что ситуация изменилась. Дискуссия по вопросу о том, что значит быть русским, развернутая средствами сталинской массовой культуры во второй половине десятилетия, сделала возможным обсуждение темы русского национального самосознания даже среди самых малообразованных слоев развивающегося общества.
Этому зарождающемуся самосознанию, являвшемуся скорее продуктом исторических условий, нежели целенаправленной политики партии, был дан дополнительный толчок популистской кампанией, призванной поддержать государственное строительство и мобилизовать население. Эффективность этой национал-большевистской деятельности обеспечивалась единством пропагандистской политики государства, позволившим систематизировать арсенал руссоцентристской иконографии, мифов и легенд и сделать его внутренне целостным. Наступление национал-большевизма по всему фронту, от школьных классов до кинотеатров, придавало ему поистине всеобъемлющий характер. Как пишут Б. Андерсон и Э. Геллнер, именно такое мощное сочетание средств печати, народного образования и массовой культуры способен послужить основой формирования группового самосознания.
Однако следует различать создание и распространение идеологических новинок и их восприятие массами. Подбор определенной аудитории и свойственная ей тенденция улавливать лишь отдельные ключевые понятия, при этом упрощая и переиначивая их; могут привести к существенному искажению пропагандистского замысла в массовом сознании. Что касается официальной национал-большевистской пропаганды во время войны, то ее ярко выраженный руссоцентристский характер иногда расценивался русским населением как поддержка шовинизма по отношению к другим народам. Примером может служить еще один отрывок из цитировавшегося выше дневника Иноземцева:
«Русь — основа нашего государства, и не надо стыдиться об этом говорить. Интернационализм, братство народов и прочее — это все хорошо, это неотъемлемые черты нашего государства, но основное — воспитание чувства долга перед Родиной, чувства гордости за свою страну, за всех великих людей, несказанно обогативших человеческое общество во всех областях науки и искусства, то есть воспитание истинных патриотов. Родина, наша замечательная русская родина, — прежде всего.
Наши три революции, в том числе Великая Октябрьская революция, неотъемлемые элементы нашей Родины, возможные только в России и возвысившие Россию на недосягаемую высоту.
… Завоевано все это кровью сотен тысяч лучших русских людей, миллионами беззаветных бойцов русского народа, а поэтому и в будущем, после войны, гордость за Россию должна оставаться на высоте. Наше и последующие поколения, безусловно, этого добьются…» [677]
Агрессивный руссоцентризм Иноземцева, отмахивающийся с пренебрежением от таких традиционных советских фетишей, как интернационализм и «братство народов», граничит порой с полновесным национализмом. Что породило этот взрыв воинственного шовинизма?
Рассматривая вопрос с практической точки зрения, следует отметить, что официальная пропаганда в 1941-1945 годы, превознося заслуги русского народа в борьбе с врагом, очень неохотно признавала вклад, сделанный евреями, узбеками, азербайджанцами, таджиками и другими народами и национальными меньшинствами. Пресса уделяла основное внимание героизму русских людей и историческим аллегориям, а партийная номенклатура поощряла этот избирательный подход, называя русских основной силой ведущейся войны [678]. Под влиянием этой национал-большевистской пропаганды русские со временем уверовали в то, что они вынесли на своих плечах весь тяжкий груз военных невзгод, и это стало в конце концов источником не только национальной гордости, но и обиды на другие народы [679]. В основе убеждения, что остальные народы СССР не так заинтересованы в победе, как русские, лежало довольно распространенное в годы войны шовинистическое настроение. Сообщения о трусости и дезертирстве воинов нерусских национальностей появлялись в официальных документах и рассказах очевидцев с подозрительной частотой [680]. Авторы дневников, подобные Иноземцеву, который в начале войны с энтузиазмом писал о многонациональном составе своего подразделения, спустя несколько месяцев стали все чаще отзываться о представителях других национальностей в уничижительном тоне [681]. Подобное презрительное отношение к национальным меньшинствам наблюдалось и в тылу, даже среди образованных людей [682]. Удивительно по своей откровенности интервью, данное в 1944 году Героем Советского Союза А. И. Павловым, в котором он описывает обстановку в западных областях страны после освобождения их советскими войсками. Павлов говорит, что в целом восстановление народно хозяйства идет в соответствии с планом, но
«…с чем обстоит дело исключительно плохо, это с вопросом охраны [складов]. Она полностью состоит из украинцев и исключительно ненадежна. У нас был целый ряд попыток хищения боеприпасов и даже вооружения…. Среди рабочих у нас есть и эсэсовцы, и польские националисты и фольксдейтчеры, но выгнать мы их не можем, так как это значит сорвать работу. НКВД пока их не берет, а выжидает…. Вообще в отношении польской молодежи мы очень осторожны».
В словах Павлова сказывается влияние пропаганды тех лет, утверждавшей, что только на русских можно положиться, только они преданы советским идеалам. Местные жители автоматически попадали в разряд «националистов» и «ненадежных». Недоверие и подозрительность Павлова даже по отношению к «братским славянским народам» — украинцам, полякам — демонстрирует, каким непредсказуемым образом присущий национал-большевизму руссоцентризм порождал русскую шовинистическую субкультуру в советском обществе [683].
Одним из компонентов процветавшего в то время русского шовинизма был антисемитизм, выражавшийся в шутках и анекдотах на «еврейскую тему». Нижеследующие примеры взяты из дневника А. Н. Болдырева:
«Два еврея в глубоком тылу подходят к карте на вокзале: "Ну, что мы сегодня еще взяли?"»
«Телеграмма эвакуированного еврея: "Доехал Новосибирск благополучно. Если потребует Родина, готов ехать и дальше"» [684].
Выраженное в этих анекдотах мнение, что евреи пренебрегают своим долгом перед отечеством и не хотят сражаться на фронте, было, по всей вероятности, широко распространено [685] и порождало вспышки антисемитизма. Докладные записки сотрудников НКВД и прокуратуры в 1942-1943 годы свидетельствуют о резком возрастании антисемитского «хулиганства» от Ленинграда до Ташкента [686]. О том же говорит письмо, посланное в газету «Красная звезда» А. Н. Степановым: «Об антисемитизме. Демобилизованные из армии раненые являются главными его распространителями. Они открыто говорят, что евреи уклоняются от войны, сидят по тылам на тепленьких местечках, и ведут настоящую погромную агитацию. Я был свидетелем, как евреев выгоняли из очередей, избивали, даже женщин, те же безногие калеки». В заключение Степанов высказывает точку зрения, что подобные настроения возникают из-за того, что пресса недостаточно полно освещает мужество и доблесть воинов-евреев на фронте. Он считает, что эти сообщения способствовали бы смягчению антисемитизма: «Было бы очень неплохо поместить в газете несколько статей о евреях-героях Советского Союза, боевых командирах, генералах. Это внесло бы освежающую струю во многие головы» [687].
Степанов был, вероятно, прав, полагая, что агрессивный руссо-центризм прессы в военное время подвигался за счет замалчивания вклада, внесенного в борьбу с врагом советскими евреями. Как уже говорилось в конце предыдущей главы, роль украинцев тоже иногда преуменьшалась. В результате шовинизм по отношению к еврейскому, украинскому и другим нерусским национальностям с 1941 по 1945 год возрастал, особенно к концу войны, поскольку партийное руководство ограничивало пропаганду их истории и культуры.
Необходимо отметить, однако, что партийные руководители не поддерживали в те годы открытые антисемитские выступления иди пренебрежительные высказывания в адрес других народов. Официальные сообщения Информбюро не разжигали межнациональной розни. Однако напряжение между нациями проистекало естественным образом из позиции официальных кругов, искавших опору исключительно в русской истории и мифологии. Как говорил Щербаков Эренбургу, партийная пропаганда целенаправленно ориентировалась на «настроения русского народа» [688]. Если заслуги других народов перед советской страной замалчивались или принижались, то это происходило не путем их очернения, а за счет преимущественной пропаганды русской культуры. Широкие слои населения этого, как правило, не понимали, полагая, что отсутствие сообщений о подвигах представителей других национальностей свидетельствует об их недостаточном советском патриотизме. А соответствующие читательские отклики, в свою очередь, убеждали некоторых партийных работников, даже самых высокопоставленных, в том, что так и есть на самом деле [689].
В целом, трудно определить точно, в какой степени национал-большевизм военных лет способствовал росту шовинистических настроений среди русского населения. С большей долей уверенности можно утверждать, что пропаганда руссоцентристского патриотизма сыграла большую роль в формировании русского национального самосознания. Впервые столкнувшись лицом к лицу со сплоченными рядами национальных героев и наслушавшись речей о своей главенствующей роли в культуре, большинство русских в начале 1940-х годов усвоило идею национального единства, что до 1937 года было доступно немногим. Как развивалось это зарождающееся национальное самосознание в последующие годы, когда тяготы войны остались позади, будет рассмотрено в заключительной части книги.
ЧАСТЬ III
1945-1953
Глава 11
Идеология в годы «ждановщины» и расцвета сталинизма
Некоторые историки в последние годы придерживаются мнения, что Великая Отечественная война стала фундаментальным мифом! определявшим развитие советского общества в послевоенный период. Победа над Германией способствовала укреплению культа личности Сталина и внушила большевикам недостижимую доселе неколебимую уверенность в легитимности их власти. Это был подлинный советский эпос, способный преобразить самую суть революции [690]. Другие утверждают, что столпы советской послевоенной идеологии хотели восстановить довоенную политическую машину, бесперебойно пропагандировавшую классические коммунистические ценности вроде советского патриотизма, трудолюбия, верности делу партии и заветам Маркса-Ленина, выбросив за борт напор руссоцентризма, а также влияние религии и буржуазного Запада, допускавшееся в 1941-1943 годы [691]. Не вызывает сомнений, что партия, доказав свою жизнестойкость в годы войны, больше не испытывала необходимости опираться исключительно на популистскую идею национал-большевизма или ностальгические воспоминания о ней. Массовая советская культура вплоть до 1991 года вновь и вновь возвращалась к опыту войны, задним числом оправдывая с его помощью все деяния большевиков, от головокружительной индустриализации 1930-х годов до «ежовщины». Но можно ли сказать, что советская послевоенная идеология полностью отказалась от методов прошлого?
Чтобы ответить на этот вопрос, надо прежде всего изучить предпринимавшиеся советским руководством в послевоенные годы попытки разобраться во всех идеологических течениях, наблюдавшихся во время войны. Хотя сталинский послевоенный тост в честь русского народа недвусмысленно определил руссоцентристскии характер отношения власти к прошедшей войне, в нем не уточнялось, какую именно роль должен играть этот «миф о войне» в советской идеологии во второй половине 1940-х годов. Вытеснит ли он свойственное национал-большевизму в предвоенные и военные годы повышенное внимание к русской истории или же недавнее прошлое будут сочетаться друг с другом? Сохранится ли прагматичная патриотическая пропаганда военного времени в том же жестком виде или будет смягчена добавлением возрожденных и обновленных лозунгов марксистского интернационализма, партийности и дружбы народов? Забудется ли скандал, связанный с изданием «Истории Казахской ССР», или же его роковые последствия будут затруднять идеологическую работу в союзных республиках? И как будет выглядеть советская идеология в целом после того, как тяготы войны остались позади?
Вообще говоря, советская идеология второй половины 1940-х годов не стала рвать связь с национал-большевизмом довоенных и военных времен. Судя по всему, свою основную задачу в этот период идеологи видели в том, чтобы совместить свойственный предыдущему десятилетию интерес к дореволюционной российской истории с принципиально иным, «советским» характером последней войны. Проанализировать идеологию периода развитого сталинизма обычными способами довольно трудно в связи с непоследовательностью партийных лозунгов и выступлений в это время, поэтому мы постараемся разобраться в ней, основываясь на том, что говорилось в ходе историографических дебатов, состоявшихся в 1945-1953 годы.
Возможно, легче всего пробиться сквозь идеологические дебри послевоенного сталинизма, если выбрать в качестве отправного пункта знаменательную речь Г. Ф. Александрова, произнесенную им в августе 1945 года на тему состояния общественных наук в СССР. Отметив успехи, достигнутые во время войны официальной исторической наукой в деле мобилизации населения, глава Агитпропа указал вместе с тем на недостатки, которые надлежало исправить. Прежде всего, история Советского Союза представала недостаточно прямолинейной. Похвалив работу, проделанную в годы войны республиками по изучению своей истории, он напомнил о недоразумениях, возникших в то же время в связи с попытками Казахстана, Татарстана и Башкирии опубликовать историю своего военного прошлого. Впредь не следует уделять слишком большого внимания волнениям национальных меньшинств и восстаниям против русской колонизации их, сказал Александров, поскольку «история народов России есть история преодоления этой вражды и постепенного их сплочения вокруг русского народа». Не стоит также слишком подробно описывать местные события, не имеющие большого значения для истории всей страны в целом. Александров сформулировал довольно замысловатый тезис, что «история отдельного народа может быть правильно разработана и понята только в связи с историей других народов и в первую очередь с историей русского народа». Призвав рассматривать историю как «единый органичный процесс», Александров лишний раз повторил неоднократно звучавшее после 1937 года требование, чтобы республиканская историография была подчинена единой руссоцентристской доктрине [692].
Не считая некоторых неувязок с казахской, татарской и башкирской историей, официальная партийная линия во время войны строго соблюдалась, и Александров позволил себе сосредоточиться на деталях изучения и популяризации истории. В частности, можно было бы, по его мнению, извлечь больше пользы из темы татаро-монгольского ига. Если учесть, что это испытание, выпавшее на долю русского народа, помешало дальнейшему продвижению Золотой орды на запад, сказал он, то русские вполне могут гордиться тем, что уже в XIII веке спасли Европу от опустошительного набега [693]. Все это укладывалось в русло советской историографии, проложенное после 1937 года, но затем докладчик сделал заявление, наверное, ставшее для всех неожиданностью. Сказав, что необходимо отретушировать канонические портреты таких крупнейших создателей русского государства, как Иван Грозный и Петр Первый, Александров добавил, что надо уточнить официальную позицию по отношению к бунтовщикам Разину и Пугачеву. Историки военного времени несколько перестарались, заметил он, превознося заслуги царственных особ и идеализируя их, и забыли о классовом подходе и основах марксистской исторической диалектики [694]. Рекомендации Александрова были тут же учтены ведущими историческими журналами и, вероятно, доставили немало хлопот историкам, занимавшимся вопросами государственного строительства в ходе войны [695]. Они гадали, насколько серьезно следует отнестись к словам Александрова и какие последствия они могут иметь.
Документы для внутреннего пользования, составленные в Агитпропе в конце 1945 года, нацеливали сотрудников на исправление некоторых перегибов, допущенных во время войны. К концу 1946 года, похоже, отошли в прошлое даже заявления, подобные тому, какое сделал Александров годом раньше, аллегорически уподобляя последнюю войну борьбе с татаро-монгольскими ордами. Согласно новой идеологической доктрине, победа над Германией ей была уникальным подвигом в истории человечества, не сравнимым ни с какими военными достижениями дореволюционной эпохи. Иногда эту доктрину называют «мифом о войне». Если прежде сталинские идеологи с готовностью обнаруживали и даже изобретали наследие императорской России в советской истории, то в послевоенные годы они громогласно объявляли, что победа над фашистской Германией носила исключительно «советский» характер и была обусловлена проводившейся после 1917 года дальновидной политикой индустриализации и социалистического строительства в целом [696]. Напрашивается предположение, что в Советском Союзе существовали два параллельных идеологических направления, и в то время как одна группа идеологов продолжала работать, опираясь на российскую историю, другая занималась созданием мифа о войне. Но, может быть, второе направление полностью вытеснило первое?
На первый взгляд, где-то на рубеже 1945 и 1946 годов миф о войне действительно заглушил характерное для предвоенного и военного времени увлечение русским прошлым. Некоторые деятели культуры вразрез с последними идеологическими установками по-прежнему разрабатывали темы, популярные в годы войны. Пьесы «У стен Ленинграда» Вс. Вишневского и «Медальон» Н. Шпанова были заклеймены сотрудником Агитпропа А. Е. Еголиным как «идеализирующие высшие круги офицерства царской армии» и «призывающие советских командиров учиться долгу и чести у старых офицеров» [697]. В начале августа 1946 года Еголин вместе с Александровым подготовили докладную записку, в резкой форме критиковавшую журнал «Звезда» за публикацию стихов А. Ахматовой и М. Комиссаровой, которые якобы отдавали предпочтение дореволюционному прошлому, отвергая советскую действительность. В том же документе получил нагоняй С. Спасский за использование «неудачной» исторической аллегории в своей поэме 1946 года «Всадник». Сопоставляя блокадный Ленинград с городом Петровской эпохи, Спасский, по мнению идеологов, утверждал, что «любовь советских людей к своей Родине ничем не отличается от патриотических чувств русского человека в прошлом. Эта ошибочная точка зрения привела автора к идеализации образа Петра I и даже к превращению его в символ советской страны» [698]. Подобные обвинения выглядят странно, если учесть, что ссылки на Петра и дореволюционное прошлое в целом были краеугольным камнем национал-большевистской пропаганды со второй половины 1930-х годов. Следовало ли понимать, что теперь партийные руководители призывают напрочь отбросить мобилизованные совсем недавно традиции и героев царской России?
Судя по всему, именно так и было. Вслед за докладной запиской Еголина и Александрова ЦК партии издал в середине августа 1946 года резолюцию, в которой сурово осуждались литературно-художественные журналы «Звезда» и «Ленинград», чьи редакторы якобы не проявляли достаточной бдительности. Вскоре после этого Жданов выступил от имени Политбюро с громогласной филиппикой против творчества Ахматовой, Зощенко и других «антисоветских» авторов. Эта своего рода публичная порка писателей ознаменовала начало периода, который принято называть «ждановщиной» [699]. Не прошло и двух недель после этого прославившегося своей несдержанностью поношения творческой интеллигенции, как была обнародована резолюция ЦК, казалось, подтверждавшая, что партия решила отказаться от историографической линии, намеченной в 1937 году и поддержанной Александровым всего год назад. Резолюция была озаглавлена «О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению» и обвиняла советские театральные коллективы в том, что они идеализируют «царей и ханов» и импортируют «западные буржуазные» ценности [700]. В то время как в последнем обвинении звучат отголоски хорошо знакомой истерической советской ксенофобии, брошенный театральным деятелям упрек в ностальгии, якобы испытываемой ими по временам царей и ханов, означал, что театрам придется расстаться со значительной частью своего репертуара, популярного после 1937 года, — от опер Глинки до драм всех трех Толстых.
Однако исторические эпопеи, описывавшие осаду Севастополя или Брусиловский прорыв, достигли во второй половине 1940-х годов пика своей популярности. В 1947 году Сталин лично давал указания Эйзенштейну, каким образом надо переработать для проката вторую серию «Ивана Грозного» [701]. В том же году было решено установить в центре Москвы на Советской площади памятник князю Юрию Долгорукому, который должен был заменить Обелиск Свободы, возведенный в этом месте в годы революции. Установка памятника была приурочена к пышному празднованию 800-летия основания Москвы. С не меньшей помпой была отмечена чуть позже 150-летняя годовщина со дня рождения Пушкина. Произведения, посвященные этим и подобным фигурам дореволюционной эпохи, не сходили со сцены и экрана в течение всего десятилетия, что явно противоречило партийному призыву ограничить изображение российской старины. Поэтому стоит еще раз поднять вопрос: вытеснил «миф о войне» дореволюционное прошлое или нет?
Ответ, возможно, содержится в замечании Сталина, брошенном Эйзенштейну во время их известной беседы 1947 года: надо «преодолеть возрождение национализма» у нерусских народов [702]. И если Агитпроп дал указание всесоюзным учреждениям культуры поменьше обращаться к истории русского народа, то этот запрет бледнеет по сравнению с сущим разгромом историографии национальных республик, учиненным в 1945-1947 годы. Еще в 1944 году партийным руководителям некоторых республик были высказаны претензии по поводу того, что они ведут пропаганду, которая принижает роль русских в семье братских народов. Прежде всего досталось партийным организациям Татарстана и Башкирии за прославление подвигов их народов в эпоху татаро-монгольского ига [703]. Сразу же после этого подверглись критике деятели культуры Марийской республики, в чьих работах изображение дореволюционной жизни граничило, по мнению Москвы, с национализмом [704]. Затем наступила очередь парторганизации Казахстана, которая якобы не учла уроков, преподанных ей во время войны в связи с публикацией злополучной «Истории Казахской ССР» [705].
В послевоенные годы эта тенденция продолжала набирать силу. В августе 1945 года Александров неодобрительно отозвался об исследованиях, посвященных жизни народов СССР в стародавние времена и тем более сопротивлению, оказанному ими колонизаторской политике и культурному влиянию России при старом режиме. Этот мотив вновь прозвучал год спустя в резолюции ЦК о театральном репертуаре, осуждавшей «идеализацию ханов». В сочетании с сокрушительными ударами, нанесенными казахским и башкирским историкам, эти резолюции подняли целую волну выступлений против нерусской историографии, прокатившуюся по всему Союзу во второй половине 1940-х годов. Так, в августе 1947 года пленум ЦК компартии Армении осудил «националистические» исследования по литературе и истории народа, в которых средневековый период идеализировался и назывался «золотым веком». Между тем, именно в то время зародились дружественные культурные связи Армении с Россией. Суровой критике за распространение «националистических и реакционных настроений» подверглись не только Институт филологии Академии наук Армянской ССР и республиканский Союз писателей, но и член ЦК армянской компартии, ответственный за идеологическую работу [706]. Не менее суровым был разнос, учиненный партийной организации Мордовской АССР [707]. Затем принялись за якутскую и бурятскую историографию, что совпало с критической кампанией, связанной с изданием «Истории народов Узбекистана» в Узбекской ССР[708]. Были вскрыты недостатки в преподавании истории в Эстонии, где, как указывалось, «в разделе об СССР не упоминаются имена Минина, Пожарского, Суворова, Кутузова, Радищева». Хуже того, «при изучении истории СССР не показывается совместная борьба русского и эстонского народов против общих врагов» [709]. Не была обойдена вниманием и маленькая республика Тува, где партийным руководителям пришлось развернуть широкую кампанию самокритики после того, как вскрылось, что в республике недооценивают роль русского культурного влияния:
«Институт не занимается научно-исследовательской работой — изучением и разработкой истории, языка и литературы тувинского народа, не разрабатывает вопросы исторической дружбы русского и тувинского народов, влияние русской культуры на развитие тувинской культуры, исторической помощи русского народа трудящимся Тувы в их освобождении от кабалы иностранных захватчиков и внутренних феодалов…. Принятая институтом работа научного сотрудника института Сейфулина "Краткий очерк истории тувинского народа" требует переделки. В этой работе слабо отражено прогрессивное влияние русской культуры и экономики русского государства на развитие культуры и экономики тувинского народа» [710].
Даже эпические поэмы среднеазиатских республик, которые в конце 1930-х годов ценились наравне со «Словом о полку Игореве» были неожиданно объявлены фальсификациями. В начале 1950 годов главные идеологи страны выступили со странным заявлением, что эпические произведения, которые всегда считались продуктом народного творчества, в первую очередь, «Деде-Коркут» (Азербайджан), «Коркут-ата» (Туркмения), «Алпамыш» (Узбекистан) и «Манас» (Киргизия) — якобы были на самом деле сочинены инакомыслящей республиканской интеллигенцией с целью внедрить в официальную пропаганду «буржуазно-националистические» ценности [711].
Сражения из-за национальной историографии не утихали до конца сталинского правления. В некоторых республиках партийным элитам удалось быстро придушить инициативы местных историков, шедшие вразрез с руссоцентристской линией, в других — Казахстане, Татарстане — скандал за скандалом сотрясали местные парторганизации почти целое десятилетие [712]. Само собой разумеется, обвинений в национализме не избежали и евреи, что привело, помимо «Дела врачей», к убийству С. М. Михоэлса и разгрому Еврейского антифашистского комитета, не говоря уже об антикосмополитической кампании, которая проводилась с конца 1940-х годов до 1953-го [713]. В целом, изменение курса национальной политики, которого придерживались еще в разгар войны, было разительным. Как иронически отмечает один специалист, в рядах наиболее злостных гонителей культуры и историографии нерусских народов было немало тех, кто прославлял их военные традиции в 1941-1943 годы [714].
Приведенные выше материалы могут создать впечатление, что основной удар «ждановщина» наносила по республикам Кавказа и Средней Азии, однако и славянские народы СССР не остались в стороне. Напротив, послевоенная фаза этой кампании, судя по всему, началась именно со славянских республик. Так, в 1946 году состоялся настоящий инквизиторский суд над украинскими историками и литераторами, которых обвинили в националистическом «уходничестве» в дореволюционное прошлое. На пленуме ЦК компартии Украины Н. С. Хрущев набросился на такие издания, как «История Украины» и «Очерк истории украинской литературы», уличив первое из них в «серьезных ошибках националистического характера», а второе — в «буржуазно-националистических взглядах на историю украинского народа и его культуры» [715]. Его атаку подхватил спустя неделю главный идеолог украинского ЦК К. З. Литвин, заявив, что подобные исследования «замалчивают русско-украинские литературные связи и в то же время преувеличивают влияние западноевропейских литератур» [716]. Это наступление было поддержано в 1946-1947 годы почти десятком резолюций ЦК украинской компартии, которые буквально подкосили республиканскую историографию и историческую литературу. На следующий год к этой мазохистской вакханалии присоединились против своей воли белорусские коммунисты. Было решено, что «История Белорусской ССР» не годится для массового распространения, поскольку утверждает, что белорусская нация сложилась уже в X веке, а государство — в XI-м. Памятуя об упреках Александрова, высказанных украинской компартии во время войны по поводу прославления Даниила Галицкого [717], белорусские коммунисты строго пресекали все ссылки на историю своей республики, которые могли скомпрометировать легендарное прошлое русского народа: «Автор утверждает, что "воинственные дружины полочан под руководством Владимира [Полоцкого — Я. К.] разгромили немецких псов-рыцарей, сдержали их движение на Восток". Полочане несомненно участвовали в борьбе против немецких псов-рыцарей, но осуществить разгром последних удалось лишь дружинам Александра Невского» [718]. Вызывали сомнения и тексты, в которых описывалась благополучная жизнь белорусского народа под властью иноземных правителей. Они были опасны с той точки зрения, что «читатель может сделать неправильный вывод о как бы добровольном присоединении западно-русских земель к Литве», что было совершенно неприемлемо для московских идеологов. Когда в Москве решили, что белорус-скал компартия не в силах самостоятельно справиться с ситуацией в Минске, газета «Культура и жизнь», бывшая рупором ждановских идей, опубликовала две статьи, посвященные этому вопросу, а Оргбюро выразило порицание белорусским коммунистам. Эти меры возымели свое действие, и страсти в Белоруссии накалились до такой степени, что в «буржуазном национализме» стали обвинять всех, кто разрабатывал темы национальной истории. И даже два года спустя, в 1949-м, белорусские историки жаловались, что их наука так и не оправилась от этого удара [719].
Таким образом, «ждановщина» была направлена прежде всего против прославления истории «ханов» Средней Азии и нерусских славян. Хотя партийное руководство ни за что не призналось бы в подобных умыслах, проницательные наблюдатели вроде историка С. С. Дмитриева не сомневались в их существовании [720]. Аналогичные меры, призванные сгладить неувязки социального характера, возникающие при воскрешении имен некоторых выдающихся деятелей русской истории, были несопоставимы по своему масштабу с этой военной кампанией против историографии других народов. ЦК не издавал резолюций по поводу русской исторической науки, научные учреждения не подвергались беспощадной критике и не распускались. Звучали лишь отдельные упреки в адрес некоторых представителей творческой интеллигенции, «чрезмерно» увлекавшихся историческими темами вместо прославления успехов советской власти во время последней войны.
О том, что послевоенная политика по отношению к историографии была руссоцентристской, свидетельствует и состоявшаяся в 1947 году беседа Сталина с Эйзенштейном, снявшим кинофильм. «Иван Грозный», и исполнителем заглавной роли в этом фильме Черкасовым. В ней также принимали участие Жданов и Молотов. Сталин подробно разобрал фильм, и высказанные им замечания показывают, в контексте царившей в ту пору ксенофобии, что генеральный секретарь ратовал, как и прежде, за пропаганду сильного государства, ориентированную на исторические завоевания царей:
«Царь Иван был великий и мудрый правитель, и если его сравнить с Людовиком XI (вы читали о Людовике XI, который готовил абсолютизм для Людовика XIV?), то Иван Грозный по отношению к Людовику на десятом небе. Мудрость Ивана Грозного состояла в том, что он стоял на национальной точке зрения и иностранцев в свою страну не пускал, ограждая страну от проникновения иностранного влияния….
Петр I тоже великий государь, но он слишком либерально относился к иностранцам, слишком открыл ворота и допустил иностранное влияние в страну, допустил онемечивание России. Еще больше допустила это Екатерина. И дальше — разве двор Александра I был русским двором? Нет. Это были немецкие дворы» [721].
В заключение Сталин заметил, что Иван был «более национальным» из двух русских правителей. Его речь, сопровождавшаяся ремарками со стороны Жданова и Молотова, позволяет понять многое. Тот факт, что Сталин пожелал лично встретиться с Эйзенштейном в 1947 году, чтобы побеседовать о событиях XVI века, говорит о том, что во второй половине 1940-х годов событиям прошлого по-прежнему придавалось первостепенное значение. Данная Сталиным оценка личности Ивана IV совпадает с той, что была провозглашена официально перед войной [722], — новым является лишь соображение об опасности иностранного влияния. Три месяца спустя Сталин в присутствии Симонова, Жданова, Молотова, Мехлиса и других повторил свои критические замечания по поводу чрезмерного увлечения Петра Первого всем западным [723]. В выступлениях генерального секретаря в эти годы часто встречаются также положительные отзывы об адмирале Нахимове и идее панславизма [724]. В целом, партийное руководство так же высоко оценивало роль русского прошлого в пропаганде советского настоящего, как и прежде.
Тем не менее, нельзя не отметить и некоторые изменения, произошедшие в официальной пропаганде. Почему Александров пытался притормозить восхваление дореволюционных героев? Почему он вместе с Еголиным критиковал аллегорическое использование Спасским образа Петра Первого при описании блокадного Ленинграда? Почему Жданов осудил превозношение русских царей в своих нападках на азиатских «ханов»? Ответ кроется в упомянутом выше «мифе о войне». Хотя советские идеологи обычно не открещивались от мобилизованных ими эпизодов русской истории, где-то в конце 1944 или начале 1945 года у них вошло в правило связывать успехи в последней войне не столько с героическим наследием, сколько с достижениями советской власти. В этом нет ничего удивительного, поскольку партия всегда стремилась утвердить легитимность своего правления и свой неколебимый авторитет, и представление о победе 1945 года как не имевшей прецедентов в истории служило неоспоримым аргументом в пользу советского государственного строительства.
Таким образом, с середины 1940-х годов и до распада в 1991 году советское государство стремилось подтвердить свой статус с помощью двух эпопей; тысячелетней истории России и Отечественной войны с фашистской Германией. Поскольку в конце 1940-х годов рассмотрение последней войны отдельно от всей истории выглядело бы несколько искусственно, ее описывали традиционным языком пропаганды, ориентированной на русское прошлое. Лучшей иллюстрацией этого служит знаменитый панегирик Сталина русскому народу, произнесенный весной 1945 года. Проницательные слушатели восприняли его как свидетельство того, что патриотизм и преданность советским идеалам будут после войны оцениваться по этническому принципу, как это было в 1930 годы [725]. К тому же выводу пришел югославский партийный деятель М. Джилас. Исходя из того факта, что Сталин назвал Советский Союз Россией, он решил, что диктатор не только поддерживал русский патриотизм как пропагандистское средство, но и сам разделял его [726]. В конце 1940-х — начале 1950-х годов слова «русский» и «советский» стали почти взаимозаменяемыми.
Но не всех идеологов устраивало это сращивание русского с советским, и некоторые из них подчеркивали различие между дореволюционным русским патриотизмом и его русифицированным советским эквивалентом. На разницу между этими понятиями указал в 1946 году не кто иной, как главный идеолог страны Жданов, предавая анафеме Ахматову, Зощенко и ленинградские литературно-художественные журналы: «Мы не те русские, какими были до 1917 года, и Русь у нас уже не та, и характер у нас не тот. Мы изменились и выросли вместе с теми величайшими преобразованиями, которые в корне изменили облик нашей страны». Позиция Жданова вполне логична для правоверного марксиста, к каким он себя причислял. Нелогичным и крайне искусственным выглядело только то, что, стремясь разграничить Советский Союз и дореволюционную Россию («мы изменились»), он одновременно пытался строить советское государство на избирательной этнической основе («мы русские») и сохранить связь с тысячелетней историей страны («Русь») [727]. Неудивительно, что данную позицию оказалась очень сложно отстоять, и вскоре она была оставлена [728].
Сочетать «миф о войне» и восхваление дореволюционного российского прошлого удавалось лишь национал-большевизму с его популизмом, руссоцентризмом и приверженностью идее сильного государства. Возможно, наиболее полно идеологическая основа послевоенной политики партии обобщена в рабочем документе Агитпропа, озаглавленном «План мероприятий по пропаганде среди населения идеи советского патриотизма». Он заслуживает того, чтобы процитировать его развернуто:
«Показывая величие нашей социалистической Родины, героического советского народа, необходимо в то же время разъяснить, что наш народ вправе гордиться и своим великим историческим прошлым. Нужно подчеркивать, что русский народ на заре современной европейской цивилизации защитил ее в самоотверженной борьбе против шедших из Азии монголо-татарских орд, а позднее оказал решающую помощь народам Европы в отражении натиска турецких завоевателей. В начале XIX века, разгромив полчища Наполеона, русский народ освободил народы Европы от тирании французского диктатора.
Следует разъяснить, что наш народ сделал неоценимый вклад в мировую культуру. Необходимо раскрыть всемирно-историческое значение русской науки, литературы, музыки, живописи, театрального искусства, и т. д., вести решительную борьбу против попыток принижения заслуги нашего народа и его культуры в истории человечества, против антинаучной теории об ученической роли русского народа в области науки и культуры перед Западом.
Нужно показать, что реакционные эксплуататорские классы, господствовавшие в России, не заботились о росте науки и культуры, тормозили ее развитие в нашей стране. В результате этого плоды русских ученых часто присваивали иностранцы, приоритет многих великих научных открытий, сделанных русскими учеными, переходил к иностранцам (Ломоносов — Лавуазье, Ползунов — Уатт, Попов — Маркони и др.).
Необходимо разъяснять, что отдельные группы господствовавших классов России, оторванные от своего народа и чуждые ему, стремились принизить великие достижения русского народа и пресмыкались перед иностранщиной. Даже такой прогрессивный деятель, как Петр I, переносил в Россию передовые формы жизни Запада, допускал национальное унижение русских людей перед иностранцами. Во второй половине XVIII в. и в начале XIX века верхушка русского дворянства слепо подражала чужеземным нравам, усиленно пользовалась французским языком и всячески принижала родную русскую речь. Декадентство, охватившее в конце ХГХ в. и в начале XX века все области идеологии господствующих классов, отмечено чертами низкопоклонства перед самыми реакционными сторонами западной культуры. Господствовавшие в России помещики и капиталисты вели нашу страну к экономическому и политическому порабощению зарубежными государствами. Правящая верхушка России стремилась духовно подчинить русский народ иностранцам.
Большевистская партия, поднявшая трудящихся России на социалистическую революцию, предотвратила превращение нашей страны в колонию иностранных империалистов, вывела ее на широкую дорогу прогрессивного развития, неизмеримо подняла международный авторитет нашей Родины» [729].