— Я немного знаком с герцогами де Наваррен, де Ленонкур, де Мофриньез и де Шолье, — сказал шевалье, хотя отлично знал, что эти герцоги его давным-давно позабыли.
— Мой милый шевалье, чтобы представить д'Эгриньона ко двору, вовсе не нужно столько церемоний, — прервал его маркиз. «Сто тысяч ливров! — подумал он. — Этот Шенель довольно смел. Вот плоды проклятой Смуты! «Господин» Шенель осмеливается оказывать покровительство моему сыну! Надо будет все-таки его спросить... Впрочем, нет, это сделает моя сестрица. Пусть Шенель возьмет в залог наши поместья. Затем надо задать хорошую головомойку этому молодому повесе, — ведь кончится тем, что он разорится».
Шевалье и мадемуазель д'Эгриньон нашли вполне естественной уверенность маркиза, которая всякому другому показалась бы смешной. Больше того, они были глубоко тронуты почти страдальческим выражением, появившимся на лице старика. В эту минуту маркиз д'Эгриньон был во власти каких-то зловещих предчувствий, он впервые почти постигал свою эпоху. Он опустился в глубокое кресло у камина, позабыв о Шенеле, который должен был прийти и которого он не хотел ни о чем просить.
В те времена облик маркиза вполне удовлетворил бы людей с поэтическим воображением: на его сильно полысевшей голове серебрились остатки шелковистых волос, ниспадавших с затылка седыми прядями, завивавшимися на концах. Его благородный аристократический лоб, похожий на прекрасный лоб Людовика XV, Бомарше и маршала Ришелье, ничем не напоминал ни массивного квадратного лба маршала Саксонского, ни сжатого, жесткого и слишком выпуклого лба Вольтера: он имел изящную форму и переходил в мягко очерченные желтоватые виски. Глаза маркиза сверкали той горячностью и отвагой, над которыми возраст не имеет власти. У него был нос принцев Конде и приветливый рот Бурбонов, способный, по выражению графа д'Артуа, произносить лишь слова, полные ума и доброты. Его щеки, скорее впалые, чем округленные, гармонировали с сухощавым, еще стройным станом и породистыми руками. Шея была стянута галстуком, повязанным так, как бывают повязаны галстуки у маркизов на гравюрах, украшающих сочинения прошлого века, и какие вы можете увидеть на Сен-Пре[15] и Ловласе[16], на героях мещанина Дидро или изящного Монтескье (смотри первые издания их сочинений). Маркиз неизменно носил парадный белый, шитый золотом жилет, на котором блестела командорская лента ордена Святого Людовика, синий сюртук с длинными загнутыми полами, украшенными лилиями, — своеобразный костюм, принятый королем; но маркиз не отказался ни от коротких французских панталон, ни от белых шелковых чулок, ни от парика с буклями и ежедневно в шесть часов вечера читал только «Котидьен» и «Газетт де Франс», две газеты, которые конституционная пресса обвиняла в мракобесии и тысяче чудовищных монархических и религиозных крайностей, а маркиз считал, что они полны еретических и революционных идей; какие бы крайние взгляды ни высказывали печатные органы, они всегда умереннее наиболее рьяных представителей своей партии. Автора, живописующего этот великолепный персонаж, наверное, будут обвинять в том, что он нарушил истину, тогда как он, наоборот, смягчил наиболее резкие тона и затушевал слишком яркие черты оригинала.
Маркиз д'Эгриньон оперся локтями о колени и обхватил руками голову. Все время, пока он предавался горестным размышлениям, мадемуазель Арманда и шевалье молча переглядывались. Мучила ли маркиза мысль о том, что он обязан будущностью сына своему бывшему управляющему? Сомневался ли он в том, что молодому графу будет оказан должный прием при дворе? Сожалел ли о том, что не сумел подготовить появление Виктюрньена в блестящих придворных кругах, безвыездно просидев все эти годы в провинциальной глуши, где его удерживала бедность, мешавшая ему самому появиться при дворе? Маркиз тяжело вздохнул и поднял голову.
Так вздыхали в те годы многие представители истинной и верной престолу аристократии, того провинциального дворянства, которое находилось в пренебрежении, а также многие из тех, кто со шпагой в руке противостоял в свое время шквалу революции.
— А что было сделано для таких людей, как дю Геник, Фердинанд, как Фонтэн или брат Монторана, которые до конца не покорились? — прошептал он. — Тем, кто сражался мужественнее всех, швырнули подачку — какую-то жалкую пенсию или должность коменданта в пограничной крепости! Или еще того лучше: дали бюро лотереи графине де Бован, чья энергия вдохновляла и поддерживала Шаретта и де Монторана.
Было очевидно, что вера маркиза в королевскую власть поколеблена. Мадемуазель д'Эгриньон всячески пыталась успокоить брата относительно предстоящего путешествия Виктюрньена; как раз в это время под самыми окнами гостиной на сухой мостовой послышались шаги Шенеля, и вскоре в дверях, распахнутых старым камердинером маркиза Жозефеном, без доклада показался Шенель.
— Шенель, мой мальчик...
Нотариусу было шестьдесят девять лет. У него была убеленная сединами голова и широкое, благообразное лицо. Он носил панталоны столь необъятной ширины, что они удостоились бы у Стерна эпического описания; чулки на нем были шерстяные, на башмаках поблескивали серебряные пряжки, сюртук напоминал сутану священника, а длинный жилет — жилет школьного учителя.
— ...Ты поступил весьма самонадеянно, ссудив деньгами графа д'Эгриньона! — продолжал маркиз. — И ты вполне заслужил, чтобы я тебе их немедленно вернул и больше тебя на глаза к себе не пускал, ибо ты этим только поощрил его пороки!
Наступило минутное молчание, какое воцаряется обычно, когда король при всех распекает придворного. Старик нотариус стоял перед маркизом с сокрушенным и смиренным видом.
— Виктюрньен сильно тревожит меня, Шенель, — продолжал уже мягче маркиз. — Я хочу отослать его в Париж, чтобы он послужил королю. Ты сговоришься с моей сестрой, как сделать, чтобы он появился там, как подобает д'Эгриньону. Мы сочтемся...
Маркиз величественно удалился, снисходительно кивнув Шенелю.
— Благодарю, господин маркиз, за милость, — сказал старик, все еще не решаясь сесть.
Мадемуазель Арманда встала, чтобы проститься с братом; она уже успела позвонить, в дверях стоял слуга со свечой и ожидал маркиза, чтобы проводить его в спальню.
— Садитесь, Шенель, — сказала старая девица, возвращаясь.
С присущей женщинам деликатностью мадемуазель Арманда сумела смягчить суровость обращения маркиза с бывшим управляющим; Шенель, правда, угадывал за этой суровостью подлинную привязанность. Эта привязанность, которую маркиз испытывал к своему бывшему слуге, сильно напоминала, однако, любовь хозяина к собаке, — готовый подраться со всяким, кто посмеет дать пинка его псу, он рассматривает это животное как неотъемлемую часть своего существа, которая, не будучи вполне тождественна с ним, представляет самое дорогое в нем — его чувства.
— Графу в самом деле пора уезжать из этого города, — наставительно произнес нотариус.
— Да, — согласилась мадемуазель Арманда. — А что, он позволил себе какую-нибудь новую шалость?
— Нет, мадемуазель.
— Ну так в чем же вы его обвиняете?
— Я его не обвиняю, мадемуазель. Нет, не обвиняю. Я далек от каких бы то ни было обвинений. И никогда не буду обвинять, что бы он ни сделал!
Разговор оборвался. Шевалье, как человек догадливый, начал усиленно позевывать, делая вид, что его клонит ко сну. Затем вежливо извинился и вышел из гостиной, хотя ему хотелось спать не больше, чем утопиться. Демон любопытства сделал взгляд шевалье особенно зорким и осторожной рукой вытащил из его ушей вату, которой старик обычно затыкал их.
— Ну, Шенель, у вас есть какие-то новости? — тревожно спросила мадемуазель Арманда.
— Да, — ответил Шенель, — но этих вещей нельзя открывать маркизу: его тут же может разбить паралич.
— Говорите же, — промолвила она, откинув прекрасную голову на спинку кресла и бессильно опустив руки, как человек, приготовившийся безропотно принять смертельный удар.
— Мадемуазель, несмотря на весь свой ум, молодой граф стал игрушкой в руках негодных людишек, неистово жаждущих мщения: им хотелось бы нас разорить и унизить! Этот господин дю Ронсере, председатель суда, претендует, как вам известно, на принадлежность к высшей знати...
— Его дед был всего-навсего стряпчим, — заметила мадемуазель Арманда.
— Я знаю, — отвечал нотариус. — Поэтому-то его у вас и не принимают; он не бывает ни у Труавилей, ни у герцога де Верней, ни у маркиза де Катерана; но он — один из столпов салона дю Круазье. Фабиен дю Ронсере, с которым ваш племянник может обращаться, не слишком себя роняя (ведь нужны же ему товарищи), — так вот, этот молодой человек — главный советчик графа и толкает его на всякие сумасбродства, он и еще двое-трое других, принадлежащих к стану вашего врага, врага господина шевалье, к партии того, кто полон ненависти к вам и ко всему дворянству. Все они надеются разорить вас с помощью вашего племянника и увидеть, как он себя опозорит. Заговором руководит этот мошенник, этот плут дю Круазье, который прикидывается роялистом. Его бедная жена — вы с ней знакомы — ни о чем не подозревает; я узнал бы все гораздо раньше, если бы она была способна предвидеть зло! В течение некоторого времени, пока эти молодые ветрогоны еще не были посвящены в тайну, никто ничего не знал. Но понемногу зачинщики дошутились до того, что выдали себя, и даже дураки поняли, в чем дело; после недавних шалостей графа они в пьяном виде кое о чем проболтались. А мне их слова передали люди, которым больно видеть, как столь красивый, обаятельный и знатный юноша губит себя в погоне за наслаждениями; сейчас его еще жалеют, через несколько дней... его... Я не смею выговорить.
— Его будут презирать, да? Скажите, скажите, Шенель! — горестно воскликнула мадемуазель Арманда.
— Увы! Разве можно помешать даже порядочным обитателям нашего города, которые с утра до вечера не знают, чем занять себя, совать нос в дела своих ближних? Уже точно подсчитано, сколько граф проиграл в карты; оказывается, за два месяца он спустил тридцать тысяч франков; и, конечно, каждый спрашивает себя, где он достает деньги. Когда кто-нибудь об этом болтает при мне, я сейчас же ставлю его на место! Но... Неужели вы думаете, говорил я им еще нынче утром, что если у семейства д'Эгриньонов отняли право взимать подати в их поместьях, то посягнули при этом и на их драгоценности? Молодой граф имеет право вести себя, как ему угодно; и пока он ничего вам не должен, извольте молчать.
Мадемуазель Арманда протянула руку, которую нотариус почтительно поцеловал.
— Добрый Шенель!.. Друг мой, где вы достанете нам денег на это путешествие? Ведь Виктюрньену нельзя явиться ко двору, если он не сможет жить так, как того требует его звание!
— О мадемуазель! Я уже занял денег под свое именье Жард.
— Как? У вас больше ничего нет? Боже мой, — воскликнула она, — чем мы отблагодарим вас?
— Приняв от меня сто тысяч франков, которые я берегу для вас. Вы понимаете, что переговоры об этом займе пришлось вести тайно, чтобы не подорвать уважения к вам. Ведь в глазах города я тоже член семьи д'Эгриньонов.
На глазах мадемуазель Арманды выступили слезы. Шенель, заметив их, благоговейно коснулся губами края ее пелеринки.
— Ничего, все обойдется, — продолжал он, — молодым людям нужно перебеситься. Посещение парижских салонов изменит образ мыслей молодого графа. А ведь здесь... право же, хотя ваши старинные друзья — благороднейшие и достойнейшие люди, с ними не слишком весело. Чтобы развлечься, молодой граф вынужден водить знакомство с низшими и еще вздумает, чего доброго, якшаться со всяким сбродом.
На другой день из сарая выкатили старую дорожную карету д'Эгриньонов, и шорник начал приводить ее в порядок. После завтрака отец торжественно сообщил молодому графу о принятых на его счет решениях: он должен явиться ко двору и попросить у короля какой-нибудь должности. По пути пусть решит, какую карьеру желает избрать: флот и сухопутные войска, министерства и посольства, служба при дворе, — все ему будет доступно. Король, конечно, оценит поведение д'Эгриньонов, которые, желая сохранить милости двора для наследника их рода, до сих пор никогда ни о чем не просили.
За время своих сумасбродств молодой д'Эгриньон составил себе некоторое понятие о нравах и обычаях парижского высшего света и начал разбираться в реальной жизни. Но, так как ему предстояло покинуть эту глушь и расстаться с родительским кровом, он внимательно выслушал напутствие своего почтенного отца и не сказал ему в ответ, что ныне поступают во флот и в армию уже не так, как прежде; что получить чин младшего лейтенанта в кавалерии можно, лишь окончив специальную военную школу или прослужив сначала в пажах; что сыновья наиболее знатных семей поступают в Сен-Сир и Политехническую школу совершенно так же, как и сыновья разночинцев, после предварительных конкурсных испытаний, причем дворянин рискует тем, что его обгонит какой-нибудь разночинец.
Расскажи Виктюрньен все это маркизу, он мог бы не получить нужных денег на жизнь в Париже: поэтому молодой граф не стал разубеждать отца и тетку: пусть воображают, что он непременно будет разъезжать в королевской карете, поддерживать блистательный престиж рода д'Эгриньонов, в который они верят до сих нор, и водить знакомство лишь с самыми знатными аристократами. Маркиз, глубоко опечаленный тем, что может дать сыну лишь одного слугу, предложил ему своего старого камердинера Жозефена, верного человека, который будет заботиться о нем; расставаясь с Жозефеном, маркиз надеялся впоследствии заменить его молодым слугой.
— Помните, сын мой, — сказал он молодому графу, — что вы — Кароль, что в ваших жилах течет чистейшая дворянская кровь, без всякой недостойной примеси, что на вашем гербе стоит девиз
Добряк Шенель, присутствовавший за завтраком, не вмешивался ни в эти геральдические воспоминания, ни в послания к могущественным особам, но он просидел всю ночь над письмом к своему близкому другу, одному из старейших парижских нотариусов. Подлинно отцовские чувства Шенеля к Виктюрньену остались бы непонятными, если бы мы не привели этого письма, которое можно сравнить с наставлениями Дедала Икару[17]. Именно в мифологии приходится искать сравнений, достойных поистине античных доблестей этого человека.
«Дорогой и высокочтимый Сорбье!
Я с умилением вспоминаю о том, что обучался нашей почтенной профессии у твоего отца и что ты тогда полюбил меня, бедного, незаметного клерка. И вот, во имя этих воспоминаний о сладостных годах нашего ученичества, я обращаюсь к тебе с просьбой об услуге — первой и последней за всю нашу долголетнюю жизнь, сотрясаемую политическими бурями, которым я, быть может, обязан тем, что сделался твоим коллегой. Об этой услуге я прошу тебя, мой друг, вероятно, стоя уже одной ногой в могиле, прошу, ради моих седых волос, которые иначе выпадут от горя, — внемли моим мольбам! Друг мой Сорбье! Речь идет не обо мне и не о моих родных! Супругу свою, госпожу Шенель, я потерял, детей у меня нет. Увы! Речь идет о большем, чем моя семья, если бы я имел ее; речь идет о единственном сыне маркиза д'Эгриньона, чьим управляющим я имел честь состоять по окончании моего обучения в нотариальной конторе, куда меня определил его отец, за свой собственный счет, в намерении сделать из меня человека. На эту семью, вскормившую меня, обрушились все бедствия революции. Мне удалось спасти кое-что из их достояния, но что это в сравнении с утраченным великолепием! Сорбье, никакое красноречие не могло бы выразить, насколько я привязан к этому высокородному семейству, которое на моих глазах едва не поглотила пучина времен: изгнание, конфискация имущества, бездетная старость! Сколько бедствий! Затем господин маркиз женился, его жена умерла родами, подарив семье наследника, и ныне из всех членов дорогого мне семейства полон жизни только этот прекрасный, благородный и драгоценный ее отпрыск. Все будущее славного рода — в руках этого юноши, который, развлекаясь, наделал кое-каких долгов. И в самом деле, как жить в провинции на жалкую сотню луидоров? Да, друг мой, сто луидоров — вот к чему пришел великий род д'Эгриньонов! В этих обстоятельствах отец молодого графа счел необходимым послать его в Париж ко двору, чтобы просить покровительства у короля. Но Париж — это поистине вертеп, опасный для молодежи. Нужно обладать здравым смыслом нотариуса, чтобы жить там в границах умеренности. Я был бы, впрочем, в отчаянии, если бы бедный мальчик познал лишения, испытанные нами. Помнишь ли ты, с каким удовольствием мы однажды поделили маленький хлебец, сидя в задних рядах партера Французской комедии, когда мы потратили чуть не сутки, чтобы попасть на «Женитьбу Фигаро»? До чего же мы были слепы! Невзирая на бедность, мы чувствовали себя счастливыми! Но может ли дворянин быть счастлив в нищете? Нищенская жизнь для дворянина — вещь противоестественная. Ах, Сорбье! Если человек имел счастье собственной рукой приостановить падение пышного генеалогического древа — одного из самых славных в королевстве, — то он, разумеется, к нему привязывается, любит его, лелеет, жаждет снова увидеть его в цвету. Поэтому ты не будешь дивиться тем предосторожностям, которые я предпринимаю, как и тому, что я прибегнул к твоей просвещенной помощи для блага нашего молодого человека. Д'Эгриньоны ассигновали сто тысяч франков на поездку молодого графа в Париж. Ты увидишь его и убедишься, что во всем Париже не найдется юноши, который мог бы сравниться с ним! Прими же в нем участие, как будто это твой собственный и единственный сын. Наконец, я уверен, что госпожа Сорбье не откажется помочь тебе в той моральной опеке, которую я на тебя возлагаю. Содержание, назначенное графу Виктюрньену, составляет две тысячи франков в месяц; но ты начнешь с того, что вручишь ему десять тысяч франков на первые расходы. Итак, семья обеспечила графу два года жизни в Париже; в случае его поездки за границу мы изыщем дополнительные средства. Прими участие в этом деле, мой старый друг. Не спеши раскрывать перед юношей кошелек и, не докучая нравоучениями, представляй убедительные доводы, удерживая его, сколь можно, от мотовства, и постарайся, чтобы он не забирал деньги за месяц вперед без особо важных к тому причин; однако не доводи юношу до отчаяния, ежели будет затронута его честь. Наблюдай за его поведением, за тем, как он проводит свое время, где бывает. Следи за его связями. Шевалье сказал мне, что танцовщица из Оперы нередко обходится дешевле придворной дамы. Наведи справки и отпиши мне. Если ты очень занят, не будет ли госпожа Сорбье так добра присмотреть за молодым графом? Пусть проведает, где он бывает. Быть может, она рада будет стать ангелом-хранителем столь прелестного и знатного юноши? Бог воздаст ей за это сторицей. Быть может, сердце у нее содрогнется, когда ей станет известно, как велики опасности, подстерегающие в Париже молодого графа Виктюрньена; ведь вы увидите его: он столь же прекрасен, сколь молод, и столь же умен, сколь доверчив. Если он сблизится с какой-нибудь дурной женщиной, госпожа Сорбье сумеет лучше, чем ты, предостеречь его от грозящих ему бед. Графа сопровождает старый слуга, у которого ты многое можешь узнать. Порасспроси хорошенько Жозефена, я приказал ему советоваться с тобою во всех затруднительных обстоятельствах. Но зачем я все это тебе говорю? Разве мы сами не были молоды, не шалили? Так вспомни же наши проказы и призови на помощь свою юность, старый друг! Один господин, проживающий в нашем городе, едет в Париж, он вручит тебе переводный вексель на казначейство в сумме шестидесяти тысяч франков. Прими и т. д.»
Если бы супруги Сорбье последовали наставлениям Шенеля, им, наверное, пришлось бы держать трех сыщиков, чтобы следить за графом д'Эгриньоном. Но надо признать, что Шенель в выборе казначея проявил немалое благоразумие. Банкир выдает деньги лицу, которому у него открыт кредит, до тех пор, пока в кассе имеются соответствующие фонды; благодаря распоряжению Шенеля молодой граф, испытывая нужду в деньгах, был бы вынужден каждый раз обращаться к Сорбье, который, конечно, не преминул бы воспользоваться своим правом увещания.
Узнав, что он будет располагать ежемесячно двумя тысячами франков, Виктюрньен с трудом скрыл свою радость. Он мало знал Париж и вообразил, что на эти деньги будет жить там как принц.
Через день молодой граф уехал, напутствуемый благословениями всех обычных посетителей Музея древностей; вдовствующие аристократки осыпали его поцелуями и пожеланиями, старик отец, тетка и Шенель проводили его до городской заставы, и у всех троих глаза были полны слез. Внезапный отъезд юноши был в течение нескольких вечеров предметом городских пересудов и особенно взволновал пылавших ненавистью посетителей салона дю Круазье. Бывший поставщик, председатель суда и их приверженцы, поклявшиеся погубить д'Эгриньонов, увидели, что жертва ускользает из рук. Их мстительные планы строились в расчете на пороки молодого повесы, а он отныне оказывался вне досягаемости.
В силу своеобразных особенностей человеческой природы дочь праведницы нередко становится куртизанкой, а дочь развратницы — праведницей. Так и Виктюрньена по закону противоположности, обусловленному, без сомнения, законом тождества, столь неудержимо влекло в Париж, что рано или поздно он должен был бы уступить этому влечению. Воспитанный в старинной провинциальной дворянской семье, окруженный спокойно и кротко улыбавшимися домочадцами и степенными преданными слугами, вполне подходившими к патриархальному укладу жизни этого дома, мальчик знал только достойных и почтенных друзей. За исключением несравненного шевалье, все окружавшие его держались степенно, речи их были всегда благопристойны и поучительны.
Его ласкали женщины в серых юбках и вышитых митенках, описанные Блонде. Отчий дом был обставлен с той старинной, строгой роскошью, которая меньше всего способна пробудить ветреные желания. Наконец, его воспитал аббат, чуждый всякого ханжества, проникнутый той идиллической мягкостью, какая обычно бывает у стариков, доживших до рубежа двух столетий: они приносят нам засохшие розы своего многолетнего опыта и поблекшие цветы нравов и обычаев своей далекой юности. Но Виктюрньен, которого все это должно было, казалось, приучить к серьезности, внушить ему стремление поддержать славу своего исторического рода и смотреть на свою жизнь как на служение великому и почетному делу, — Виктюрньен, наоборот, прислушивался к самым опасным идеям. Свое знатное происхождение он рассматривал лишь как ступеньку, годную для того, чтобы подняться над остальными людьми. Присмотревшись к кумиру домашнего очага д'Эгриньонов, которому они столь усердно курили фимиам, Виктюрньен почувствовал его внутреннюю пустоту. И тогда юноша сделался одним из наиболее ужасных, но распространенных типов нашего общества. Он стал последовательным и законченным эгоистом. Привыкнув, в результате привитого ему аристократического культа собственного «я», следовать только своим прихотям, которые восторженно поощрялись и воспитателями, лелеявшими его в раннем детстве, и первыми товарищами его юношеских проказ, Виктюрньен научился в конце концов расценивать все явления жизни лишь сообразно с тем удовольствием, которое они ему доставляли; при этом он был уверен, что всегда найдутся добрые души, готовые исправить его глупости; их вредная услужливость в конце концов погубила его. Воспитание Виктюрньена, хотя оно было и возвышенным и благочестивым, тем не менее слишком обособило юношу от других людей и скрыло от него истинный характер времени, конечно, весьма далекий от сонной провинциальной жизни! А уверенность, что ему предназначена особая судьба, побуждала его стремиться в высшие круги общества. Молодой граф привык судить о фактах не по их социальному значению, а лишь с точки зрения их выгоды для него; он находил, что хороши те его поступки, которые приносят ему пользу, и, по примеру деспотов, считал, что для каждого отдельного случая должен быть свой закон; эта теория играет в отношении порочных поступков ту же роль, какую играет необузданная фантазия для созданий искусства, постоянно вызывая в них уродливые крайности. Одаренный проницательностью и сметливостью, он судил обо всем верно и метко, но поступал неосмотрительно и дурно. Какая-то непонятная незавершенность натуры, встречающаяся у весьма многих молодых людей, дурно отражалась на его поведении. Несмотря на живой ум, подчас поражавший своим неожиданным блеском, достаточно было, чтобы в нем заговорила чувственность, как разум его затуманивался и точно угасал. Виктюрньен был бы загадкой для мудрецов и мог бы смутить даже самых больших сумасбродов. Страсть, как грозовой вихрь, мгновенно разрастаясь, обволакивала, как тучей, обычно ясные и светлые просторы его сознания; а потом, после беспутства, соблазну которого он не в силах был противостоять, им овладевало полное бессилие души и тела, и он почти впадал в какое-то слабоумие. Такие люди, будучи предоставлены самим себе, способны опуститься на дно жизни, и они же могут достичь вершин государственной деятельности, если их вовремя поддержит твердая рука сурового друга. Ни Шенель, ни отец, ни тетка не понимали этого юношу, столь поэтичного какими-то сторонами своего существа, но чья душа, в самой своей сердцевине, была поражена злокачественным безволием.
Отъехав на несколько лье от родного города, Виктюрньен уже перестал испытывать какие-либо сожаления. Он уже не вспоминал ни о нежно любившем его старике отце, который видел в нем родоначальника многих грядущих поколений д'Эгриньонов, ни о тетке, чья самоотверженная любовь граничила с безумием. Он рвался с роковой горячностью в Париж, который и раньше рисовался ему каким-то сказочным городом, где осуществятся его заветные мечты. Он верил в то, что будет первенствовать и там, как первенствовал, благодаря имени отца, в своем родном городе и департаменте. Но в нем говорила даже не гордость, а всего лишь тщеславие, по мере приближения к огромному городу его мечты о наслаждениях безмерно разрастались. Переезд он совершил очень быстро. Карета, словно не отставая от бега его мыслей, стремительно перенесла Виктюрньена из тесного захолустья в огромный мир раскинувшейся перед ним столицы. Он остановился в отличной гостинице на улице Ришелье вблизи Бульваров и ринулся на завоевание Парижа, подобно тому как устремляется на луг изголодавшийся конь. Виктюрньен не замедлил увидеть разницу между Парижем и родным городом. Скорее удивленный, чем испуганный ею, юноша, с присущей ему сообразительностью, быстро понял, как он ничтожен среди этого вавилонского столпотворения и как безрассудно было бы противиться мощному потоку новых идей и обычаев. Для него было достаточно незначительного факта, чтобы окончательно понять это. Накануне Виктюрньен вручил письмо отца герцогу де Ленонкуру, одному из французских вельмож, пользовавшихся наибольшей благосклонностью короля. Юноша посетил герцога в его великолепном особняке, увидел его среди роскоши, и на другой день встретил его на бульваре; герцог прогуливался пешком, с зонтиком в руке, без всяких регалий, даже без голубой орденской ленты, которую в старину кавалеры ордена не имели права снимать.
Герцог и пэр, первый королевский камергер, де Ленонкур при всей своей изысканной учтивости не мог сдержать улыбки, читая письмо маркиза, с которым был в родстве. И эта улыбка ясно сказала Виктюрньену, что расстояние между Музеем древностей и Тюильри гораздо больше, нежели шестьдесят лье: между ними легло несколько веков.
В каждую эпоху король и двор окружают себя фаворитами, совершенно несхожими ни по имени, ни но качествам с приближенными других царствований. Здесь повторяется лишь самый факт, а не личности. Если бы история не подтверждала этого наблюдения, оно показалось бы невероятным. Двор Людовика XVIII выдвигал на первые места совсем иных людей, чем те, которые украшали собою двор Людовика XV, — Ривьеров, Блакасов, д'Аварэ, Дамбрэ, Вобланов, Витролей, д'Отишана, Ларош-Жаклена, Паскье, Деказа, Лене, де Виллеля, Лабурдонне и других. Сравните двор Генриха IV с двором Людовика XIV, и вы не найдете там даже пяти уцелевших знатных родов: Вильруа, фаворит Людовика XIV, был внуком простого писца, выдвинувшегося при Карле IX. А племянник Ришелье уже потерял к этому времени почти всякое значение. Д'Эгриньоны, державшиеся чуть не принцами при Валуа, еще остававшиеся всемогущими при Генрихе IV, не имели уже никакого веса при дворе Людовика XVIII, даже и не вспоминавшего о них. Нынче многие аристократические роды, как, например, Фуа-Грайи, д'Эрувили, чьи имена не менее славны, чем имена лиц, принадлежащих к царствующей фамилии, за отсутствием денег, этого единственного двигателя нашего времени, пребывают в безвестности, равной полному угасанию.
Как только Виктюрньен все это понял, — а он считал, что образ жизни знати определяется только ее влиятельностью, — молодой граф почувствовал, что оскорблен буржуазным парижским равенством, этим чудовищем, сожравшим при Реставрации последние остатки прежнего сословного строя, и захотел отвоевать себе утраченное д'Эгриньонами место; он выбрал для этого довольно опасное, хотя уже изрядно притупившееся оружие, которое наш век еще оставил в руках дворянства. Виктюрньен стал подражать нравам тех, кого Париж осчастливил своим дорогостоящим вниманием, счел нужным завести собственных лошадей, дорогие экипажи и другие принадлежности современной роскоши. Необходимо «идти в ногу с веком», — сказал ему по этому поводу де Марсе, первый парижский денди, которого Виктюрньен встретил в первом же парижском салоне. К несчастью, юноша попал в среду парижских повес, вроде де Марсе, Ронкероля, Максима де Трай, де Люпо, Растиньяка, Ванденеса, Ажуда-Пинто, Боденора, Ларош-Гюйона и Манервиля, с которыми он встречался у маркизы д'Эспар, у герцогинь де Гранлье, де Карильяно, де Шолье, у маркиз д'Эглемон и де Листомэр, у г-жи Фирмиани, у графини де Серизи, в Опере, в посольствах, — словом, всюду, куда ему открывало доступ его знатное имя и богатство. В Париже имя аристократа, принятого и признанного Сен-Жерменским предместьем, знающим провинциальную знать как свои пять пальцев, служит как бы отмычкой, легко отпирающей двери, которые с трудом раскрываются перед людьми малоизвестными и героями второразрядных гостиных. Виктюрньен предстал перед своими родственниками не в качестве просителя, поэтому они встретили его чрезвычайно любезно и гостеприимно; он сразу же понял, что единственный способ что-нибудь от них получить — это ничего не домогаться. Если первым побуждением парижанина является желание оказать новичку покровительство, то за этим обычно следует гораздо более продолжительный период высокомерного презрения к нему. Гордость, надменность, тщеславие, как хорошие, так и дурные чувства молодого графа, подсказывали ему, что надо держаться наступательной тактики. И тогда оказалось, что герцоги де Верней, д'Эрувиль, де Ленонкур, де Шолье, де Наваррсн, де Гранлье, де Мофриньез, принцы де Кадиньян и де Бламон-Шоври просто жаждут представить королю этого очаровательного наследника старинного рода. Виктюрньен явился в Тюильри в великолепном экипаже с гербами д'Эгриньонов; однако его представление королю показало молодому графу, что народ доставляет монарху слишком много забот и ему некогда думать о дворянстве. Граф внезапно понял, что режим Реставрации, опиравшийся на престарелых политиков и одряхлевших царедворцев, обрекает молодых дворян на рабское прислужничество; он убедился в том, что для него не найдется достойного места ни при дворе, ни на государственной службе, ни в армии, — словом, нигде. И тогда юноша бросился очертя голову в водоворот светских удовольствий. Введенный в Елисейский дворец, к герцогине Ангулемской, в особняк Марсан, он встречал всюду ту преувеличенную учтивость, с какой полагается принимать наследника древнего рода, о котором вспоминают, лишь увидев его перед собой. Впрочем, тут играли роль не одни воспоминания: Виктюрньена окружали изысканной любезностью, видя в нем будущего пэра и блестящего жениха; тщеславие помешало ему открыть свое истинное положение, и он продолжал разыгрывать из себя богача. Все так восхищались его манерами, он был так счастлив своим первым успехом, что ложный стыд, испытываемый многими молодыми людьми, — стыд перед необходимостью отказаться от уже одержанных побед, заставил его продолжать взятую на себя роль. Он снял на улице Дю-Бак небольшую квартиру с конюшней, каретным сараем и всей обстановкой, необходимой для жизни щеголя, на которую с самого начала обрек себя.
Для этой роли потребовалось пятьдесят тысяч франков. Молодой граф, благодаря непредвиденному стечению обстоятельств, получил деньги, несмотря на меры, предусмотрительно принятые дальновидным Шенелем. Послание Шенеля, правда, пришло в контору его друга, но уже не застало Сорбье в живых. Увидев деловое письмо, вдова Сорбье, женщина отнюдь не поэтическая, передала его преемнику покойного мужа. Новый нотариус, Кардо, сообщил молодому графу, что переводный вексель на казначейство, выданный на имя его предшественника, недействителен. На патетическое послание провинциального нотариуса, столь длинное и тщательно продуманное, господин Кардо ответил четырьмя строчками, не для изъявления сочувствия Шенелю, а для получения приказа на свое имя. Шенель переписал переводный вексель на имя нового нотариуса. Мало склонный разделять сентиментальные чувства своего корреспондента, Кардо был очень рад возможности оказать услугу графу д'Эгриньону и выдал всю сумму, которую от него потребовал Виктюрньен. Люди, знающие парижскую жизнь, отлично понимают, что нужно вовсе не так уж много мебели, экипажей, лошадей и прочего, чтобы промотать пятьдесят тысяч франков; поэтому не удивительно, что Виктюрньен вскоре задолжал еще тысяч двадцать франков своим поставщикам, которые на первых порах охотно оказывали ему кредит, ибо общественное мнение и Жозефен, этот второй Шенель в ливрее, довольно быстро раздули слухи о состоянии молодого графа.
Через месяц после приезда Виктюрньен был вынужден взять еще десять тысяч франков у своего нотариуса. Он теперь часто играл в вист у герцогов де Наварренов, де Шолье, де Ленонкуров и в клубе. Сначала он выиграл несколько тысяч франков, но, проиграв затем пять или шесть тысяч, почувствовал необходимость всегда иметь при себе деньги для игры. Виктюрньен обладал тем складом ума, который нравится в обществе и помогает отпрыскам знатных родов достигать самого высокого положения. Его не только сразу же приняли в круг золотой молодежи, но он даже сделался предметом зависти. А почувствовав эту зависть, юноша испытал такое пьянящее чувство торжества, которое, конечно, не могло пробудить в нем благоразумия. Напротив, он повел себя совершенно безрассудно. Он знать не желал, каковы его средства, и швырял деньги направо и налево, точно кошелек его был неистощим; он запрещал себе думать о том, к чему все это может привести. В это бурно веселящееся общество, в этот круговорот празднеств участники допускаются, как актеры на сцену, в самых ослепительных костюмах, причем никто не спрашивает об их состоянии: заниматься денежными вопросами считается там самым дурным тоном. Подобно природе, каждый должен уметь приумножать свои богатства втайне. Можно еще иронически осведомиться о размерах богатства того, кого не знаешь, или поболтать о его разорении, но не больше. Молодой человек, который, подобно Виктюрньену, пользуется покровительством могущественных аристократов из Сен-Жерменского предместья и которому даже они приписывают состояние гораздо большее, чем у него имеется (хотя бы для того, чтобы от него отделаться — очень тонко, очень галантно, легким намеком, случайно брошенной фразой), молодой человек — титулованный, благонамеренный, остроумный, красавец, блестящий жених, отцу которого до сих пор принадлежат старинные наследственные поместья и родовой замок, — такой молодой человек будет, конечно, принят с распростертыми объятиями повсюду, где есть скучающие молодые женщины, маменьки с дочками на выданье или веселые вертушки без приданого. Поэтому свет с улыбкой посадил Виктюрньена в первые ряды своего театра. Эти первые ряды — подобие кресел, которые некогда ставились на сцене для маркизов, и по сей день существуют в Париже, где меняются лишь названия, но не суть вещей.
Среди представителей Сен-Жерменского предместья, которые все были наперечет, Виктюрньен встретил двойника шевалье в лице видама[18] де Памье. Видам был вторым шевалье де Валуа, но возведенным в десятую степень: он пользовался всеми преимуществами богатства и высокого положения. Этому любезному старику охотно доверялись всевозможные тайны, он служил как бы газетой аристократического предместья; впрочем, видам не отличался излишней болтливостью; как и все газеты, он разглашал лишь то, что можно разглашать. Виктюрньену пришлось, таким образом, еще раз выслушать теории, которые ему некогда проповедовал шевалье. Видам без обиняков посоветовал д'Эгриньону заводить связи с женщинами из общества и рассказал ему о собственных похождениях в молодости. Но проделки, допускавшиеся в те времена, настолько чужды современным нравам, когда душа и страсть играют такую роль в любовных делах, что бесполезно передавать его рассказ людям, которые едва ли поверят ему. Добрейший видам сделал больше: он в заключение сказал Виктюрньену:
— Я приглашаю вас завтра отобедать со мной в одном кабачке. А после Оперы, куда мы отправимся для пищеварения, я поведу вас в один дом, где вы встретите некоторых особ, жаждущих с вами познакомиться.
Видам угостил Виктюрньена обедом в «Роше де Канкаль»; здесь, кроме него, оказалось лишь трое приглашенных: де Марсе, Растиньяк и Блонде. Эмиль Блонде, земляк молодого графа, был писателем; он получил доступ в высший свет благодаря связи с очаровательной молодой женщиной, родом из той же провинции, что и д'Эгриньоны, красавицей графиней де Монкорне, урожденной де Труавиль; муж ее, граф де Монкорне, принадлежал к числу наполеоновских генералов, перешедших на сторону Бурбонов. Де Памье терпеть не мог обедов, в которых участвовало больше шести человек. Он считал, что в таких случаях не может быть ни настоящего очарования беседы, ни подлинного смакования кушаний и вин, которое дано лишь знатокам.
— Я еще не сказал вам, дитя мое, куда собираюсь повести вас сегодня вечером, — сказал он Виктюрньену, беря его руку в свои и похлопывая по ней. — Мы направимся к мадемуазель де Туш, где соберется тесный кружок хорошеньких молодых женщин, претендующих на ум. Литература, искусство, поэзия, — словом, всякие таланты там в чести. Этот салон уже давно является одним из наших умственных центров; все идеи, которые там высказываются, отмечены налетом монархической морали; это — знамение нашего времени.
— Там порой скучаешь и устаешь, как будто надел новые сапоги, зато там бывают женщины, с которыми нигде больше нельзя поговорить, — заметил де Марсе.
— Если бы все поэты, которые приходят туда, чтобы обтесать свою музу, были такими, как наш приятель, — сказал Растиньяк, снисходительно похлопывая Блонде по плечу, — то еще можно было бы повеселиться. Но все эти оды и баллады, мелкотравчатые поэтические размышления и широковещательные романы слишком уж заполонили и умы и салоны.
— Лишь бы сочинители не избаловали нам женщин да развращали бы побольше молодых девиц, — сказал де Марсе, — и я ничего против них не имею.
— Господа, — отозвался, улыбаясь. Блонде, — это уж вы вторгаетесь в мою область.
— Молчи! Ты украл у нас самую очаровательную светскую женщину, плут, — воскликнул Растиньяк, а нам уж нельзя и украсть хоть некоторые твои идеи?
— Да, этому вертопраху здорово везет, — сказал видам, теребя Блонде за ухо. — Но, быть может, Виктюрньену сегодня повезет еще больше.
— Уже? — воскликнул де Марсе. — Да он здесь всего месяц, он едва успел стряхнуть с себя пыль своего древнего замка и смыть рассол, в котором его сохраняла тетка; он едва успел завести себе приличную английскую лошадь, модное тильбюри, грума...
— Нет у него никакого грума, — возразил Растиньяк, прерывая де Марсе, — он привез «из своих мест» какого-то деревенского простофилю; Бюиссон, портной, знающий толк в ливреях, уверяет, что этот увалень не умеет носить даже куртки.
— Мне думается, — важно заметил видам де Памье, — что вам следовало бы, дети мои, брать пример с Боденора, который имеет перед всеми вами то преимущество, что он завел себе настоящего английского грума — «тигра».
— Вот, господа, до чего дошли французские дворяне! — воскликнул Виктюрньен. — Для них самое важное иметь «тигра», английскую лошадь и всякие безделушки!..
— Однако, — сказал Блонде, обращаясь к Виктюрньену, — ваш здравый смысл меня приводит в ужас! Да, юный моралист, это все, что у вас осталось. Вы даже не можете похвалиться той расточительной щедростью, которой прославился пятьдесят лет назад наш дорогой видам! Теперь мы кутим на втором этаже какой-нибудь гостиницы на улице Монторгейль. Нет больше войны с кардиналом, не существует уже Лагеря золотой парчи. Наконец, вот вы, граф д'Эгриньон, ужинаете с каким-то господином Блонде, младшим сыном провинциального судьи, которому вы там, у себя, руки бы не подали, но который лет через десять преспокойно может занять место рядом с вами среди пэров Франции! Вот после этого и верьте, если можете, в свое превосходство.
— Ну и что же, — сказал Растиньяк, — мы перешли от факта к мысли, от грубой физической силы к духовной. Мы говорим о...
— Не будем говорить о наших бедствиях, — сказал видам, — я хочу умереть весело и спокойно. Если наш друг еще не завел себе «тигра», то сам он — из породы львов и поэтому ни в каком тигре не нуждается.
— Нет, он не обойдется без тигра, — сказал Блонде, — он ведь здесь новичок.
— Хотя лоск у него и недавний, мы принимаем графа в наш круг, — продолжал де Марсе. — Он достоин нас, он понимает дух времени, он умен, знатен, красив, мы его полюбим, мы его поддержим, мы его доведем...
— До чего? — спросил Блонде.
— Вот любопытный! — отозвался Растиньяк.
— С кем вы его собираетесь свести нынче вечером? — спросил де Марсе.
— С целым сералем, — ответил де Памье.
— Черт побери! — сказал де Марсе. — Что это за принцесса, ради которой любезный видам столь суров с нами? Я буду просто в отчаянии, если не узнаю, кто она...
— А ведь и я был когда-то таким же фатом, — сказал видам, указывая на де Марсе.
После обеда, который прошел весьма приятно, причем беседа велась в тоне пленительного злословья и изящного цинизма, Растиньяк и де Марсе поехали с видамом и Виктюрньеном в Оперу, чтобы направиться оттуда всем вместе к мадемуазель де Туш. Эти двое повес, точно высчитав время, прибыли туда, когда должно было окончиться чтение трагедии, ибо находили, что чрезвычайно вредно вкушать на ночь столь тяжелую пищу. Их главной целью было — шпионить за Виктюрньеном и смущать его своим присутствием: чисто мальчишеская шалость, к которой, однако, примешивалась желчная досада завистливых денди. В манерах Виктюрньена чувствовался тот дерзкий задор, с каким держатся пажи, и это придавало ему особую непринужденность. Наблюдая за поведением новичка в гостиной мадемуазель де Туш, Растиньяк удивился, с какой быстротой молодой человек успел усвоить манеры светского общества.
— А ведь этот маленький д'Эгриньон далеко пойдет, — шепнул он своему спутнику.
— Трудно сказать, — ответил де Марсе, — но начал он хорошо.
Видам представил молодого графа одной из самых любезных и самых ветреных герцогинь того времени, чьи любовные приключения вызвали скандал лишь лет пять спустя. Она была тогда в полном расцвете своей славы; уже ходили, правда еще ничем не подтвержденные, слухи о некоторых ее увлечениях, и это придавало ей тот особый блеск, который придает не только мужчине, но и женщине первое прикосновение парижской клеветы: ведь клевета равнодушна к ничтожествам, и это приводит их в бешенство. Женщина эта была герцогиня де Мофриньез, урожденная д'Юкзель. Ее свекор был в ту пору еще жив, и принцессой де Кадиньян она стала лишь позднее. Приятельница герцогини де Ланже и виконтессы де Босеан, двух блестящих красавиц, уже исчезнувших с парижского горизонта, она теперь близко сошлась с маркизой д'Эспар, у которой оспаривала недолговечный титул царицы великосветских салонов.
Долгое время ей покровительствовала многочисленная родня; но герцогиня принадлежала к тому типу женщин, которые, неведомо как, с непостижимой быстротой и легкостью способны промотать все богатства земного шара и даже луны, если бы только можно было их достать. Эта сторона ее натуры только еще начинала сказываться, и лишь один де Марсе сумел постичь ее. Увидев, что видам подвел Виктюрньена к этой прелестной женщине, опасный денди наклонился и прошептал на ухо Растиньяку:
— Мой друг, он будет проглочен — фьють, — как шкалик водки извозчиком.
Вульгарное сравнение де Марсе как нельзя лучше определило грядущую развязку этой еще только возникавшей страсти. Внимательно рассмотрев Виктюрньена, герцогиня де Мофриньез без памяти в него влюбилась. Ангельский взгляд, которым она поблагодарила видама де Памье, своей пылкостью, наверно, вызвал бы ревность влюбленного. Когда женщины находятся в обществе мужчин, подобных видаму, и чувствуют себя в безопасности, они напоминают лошадей, выпущенных в широкую степь: они тогда становятся естественными, им нравится даже приоткрывать свои нежные чувства. Герцогиня и видам посмотрели друг другу в глаза, и этот взгляд не отразился ни в одном из зеркал, его никто не перехватил.
— Как она старательно подготовилась! — сказал Растиньяк де Марсе. — Какой девический туалет, какая лебединая грация в этой белоснежной шее, какой взгляд непорочной мадонны; и это белое платье с кушаком, как у девочки! Кто бы поверил, что ты уже прошел через все это?
— Но она именно поэтому и имеет такой вид, — торжествующе отозвался де Марсе.
Молодые люди с улыбкой переглянулись. Г-жа де Мофриньез заметила эту улыбку и догадалась о ее причине. Она окинула обоих фатов таким холодным взглядом, каких француженки до заключения мира не знали; эти взгляды были ввезены во Францию англичанками вместе с английской серебряной посудой, упряжью, лошадьми и чисто британским ледяным выражением лица, замораживающим атмосферу в любой гостиной, где находятся несколько английских леди. Молодые люди сделались серьезными, как приказчики, которые получили нагоняй от хозяина и ждут, чтобы их простили.
Воспылав страстью к Виктюрньену, герцогиня задумала разыграть роль романтической Агнессы, которой, на беду нашей молодежи, увлекаются многие женщины; она с такой же легкостью задумала изобразить из себя небесного ангела, с какой решила, что в сорок лет обратится не к благочестию, а к литературе и наукам. Г-жа де Мофриньез во всем старалась быть оригинальной; она сама придумывала для себя наряды и роли, чепчики и мнения, туалеты и манеры. В первые годы после замужества, когда она еще походила на молодую девушку, она старалась прослыть женщиной многоопытной и даже испорченной, позволяла себе вести с людьми наивными разговоры на рискованные темы, показывавшие настоящим развратникам, сколь она еще на самом деле простодушна. Дата ее брака была всем хорошо известна, и она не могла убавить себе ни одного года; так как дело шло уже к двадцати шести, то она решила принять вид полной непорочности. Когда герцогиня шла, казалось, она вот-вот оторвется от земли, и широкие рукава ее платья трепетали, точно крылья. При каждом чуть нескромном слове, помысле, взгляде она сокрушенно возводила очи горé. Даже мадонна великого генуэзского живописца Пиолы, убитого из зависти как раз в то время, когда он собирался повторить великое создание Рафаэля, даже эта мадонна, самая целомудренная из всех мадонн, едва видная сквозь запыленное стекло ниши на одной генуэзской улице, — даже она показалась бы Мессалиной в сравнении с герцогиней де Мофриньез. И дамы только диву давались, каким чудом столь ветреная и легкомысленная особа с помощью одного лишь туалета вдруг превратилась в воздушное, небесное создание, чья чистая душа, пользуясь модным в ту пору выражением, была белее снега альпийских вершин. Как удалось ей так легко и быстро разрешить явно иезуитскую задачу и столь ловко показать свою грудь, которая была еще белоснежнее ее души, стыдливо прикрыв ее легкой дымкой газа? Как умела она выглядеть столь бесплотной и при этом метать столь смертоносные взгляды? Казалось, ее сладострастный, почти бесстыдный взор сулит бездну наслаждений, но слетавший вслед за тем с ее уст аскетический вздох о радостях нездешней жизни тотчас же отнимал всякую надежду. Наивные молодые люди — а в те времена они еще водились в рядах королевской гвардии — недоумевали, дозволено ли мужчине, даже в минуты самой интимной близости, говорить «ты» этой Белой Даме, этой звездной туманности, сошедшей на землю с Млечного Пути. «Ангельский» стиль, пользовавшийся успехом в обществе в течение нескольких лет, оказался особенно удобным для таких женщин, у которых пленительный бюст сочетался с весьма решительной философией и которые прикрывали благочестивыми ужимками непомерные вожделения. Эти небесные создания отлично знали, что естественное желание любого знатного мужчины вернуть их на землю сулит им немало земных благ. Однако эта мода позволяла им спокойно пребывать в полукатолических, полуоссиановских эмпиреях; благодаря ей они могли (а они именно этого желали) пренебрегать низменными сторонами повседневной жизни, что устраняло многие сложности. Де Марсе угадал, что герцогиня решила действовать именно в таком духе; видя, что Растиньяк едва ли не ревнует к Виктюрньену, он перед уходом шепнул ему:
— Не огорчайся, дружок, — хорошо там, где нас нет! Дельфина Нусинген поможет тебе нажить состояние, а герцогиня тебя бы разорила. Эта женщина слишком дорога.
Растиньяк ничего не ответил де Марсе: он знал, что такое Париж. И хорошо знал, что самая изысканная, самая знатная, самая бескорыстная светская женщина, которой ничего и поднести нельзя, кроме букета, не менее опасна для молодого человека, чем были некогда опасны оперные дивы. Но эти дивы уже давно отошли в область преданий. Нынешние театральные нравы превратили танцовщиц и актрис в довольно комическое явление: они — как бы олицетворенная «Декларация прав женщины»; это — куклы, которые по утрам выступают в роли добродетельных и почтенных матерей семейства, а вечером — в мужских ролях смело выставляют напоказ свои ноги, обтянутые узкими панталонами. В тиши провинциального кабинета добряк Шенель верно предугадал один из тех подводных рифов, о которых мог разбиться молодой граф. Сияние, излучаемое г-жой де Мофриньез, ослепило Виктюрньена, он с первой же минуты оказался в плену и не мог глаз отвести от детского кушака герцогини, от привороживших его кудрей, словно завитых рукою феи. Уже достаточно развращенный, юноша почему-то сразу же поверил этой мишурной, кисейной непорочности, этому неземному выражению лица, продуманному во всех тонкостях, подобно закону, подробно обсужденному в обеих палатах парламента. Но, видно, так тому и быть: кто обречен поверить женской лжи, тот обязательно поверит ей!
Для двух влюбленных окружающий их мир важен не более, чем рисунок на обоях. Герцогиня была, без преувеличения, одной из десяти первых и общепризнанных красавиц Парижа. Впрочем, все знают, что в мире влюбленных столько же «первых красавиц», сколько «самых лучших произведений» в современной литературе. В возрасте Виктюрньена разговор, который он вел с герцогиней, поддерживать нетрудно. Благодаря своей молодости и незнанию парижской жизни он мог не быть начеку, мог не обдумывать каждое слово и взгляд. Возвышенная религиозная сентиментальность, которая теперь в моде, обычно служит у собеседников прикрытием для весьма насмешливых и лукавых мыслей и совершенно исключает милую непринужденность и беспечное остроумие старинной французской беседы; в наше время влюбленные видят друг друга словно через плотный вуаль. Виктюрньен обладал именно той степенью провинциальной неискушенности, какая нужна, чтобы пребывать в почтительном и непритворном восторге; это и нравилось герцогине, ибо если мужчина разыгрывает комедию, ему так же трудно обмануть женщину, как и женщине — мужчину. Г-жа де Мофриньез с замиранием сердца подумала, что заблуждение на ее счет молодого графа обещает, по крайней мере, полгода чистой любви. Она была так прелестна, эта голубица, прикрывавшая жаркий пламень своих очей золотистой бахромой ресниц, что маркиза д'Эспар, подойдя к ней, чтобы проститься, шепнула: «Хорошо, душенька, очень хорошо». Затем прекрасная маркиза предоставила своей сопернице путешествовать по современной карте «страны нежности», которая вовсе не такая нелепость, как иные полагают. Карта этой страны покрывается из века в век новыми именами, но все ее дороги ведут в ту же столицу. За час интимной беседы на диване в уголке гостиной, на глазах всего общества, герцогиня довела юного д'Эгриньона до чисто сципионовского великодушия, до легендарной преданности Амадиса. До самоотречения в духе средних веков, которые, вместе с башнями, кинжалами, кольчугами, латами, длинноносыми башмаками и прочей романтической бутафорией, начали входить тогда в моду. Г-жа де Мофриньез превосходно владела оружием недомолвок и, точно иголки в подушечку, как бы нечаянно и незаметно вонзала их в сердце Виктюрньена. Она искусно роняла намеки, очаровательно лицемерила, щедро осыпала юношу туманными обещаниями, которые, едва зародив в нем надежду, тут же таяли, словно лед на солнце; наконец, она коварно будила в нем желания, искусно скрывая те, которые уже пробудились в ней самой. В конце этой сладостной встречи она ловко накинула на него петлю, пригласив побывать у нее, и сделала это с такой кошачьей грацией, которую невозможно передать словами.
— Ах, вы меня забудете! — лепетала она. — Столько женщин будут ухаживать за вами, вместо того чтобы вас просвещать... Но вы еще вернетесь ко мне, когда разочаруетесь в них. Придете ли вы до этого?.. Нет! Впрочем, поступайте, как вам захочется. Мне, скажу чистосердечно, ваши посещения доставили бы большую радость. Так редко встречаешь людей с душой, а я верю, что она у вас есть. Ну, прощайте: если мы будем говорить с вами дольше, пожалуй, другие о нас заговорят.
И она буквально упорхнула. После отъезда герцогини Виктюрньен просидел недолго; но этих минут было достаточно, чтобы окружающие угадали его состояние по особому, счастливому выражению лица, имеющему нечто общее со скрытым торжеством человека, проникшего в чужую заветную тайну, и с блаженной сосредоточенностью святоши, когда он, получив отпущение грехов, выходит из исповедальни.
— Нынче вечером госпожа де Мофриньез довольно ловко достигла цели, — заметила герцогиня де Гранлье, когда в гостиной мадемуазель де Туш осталось всего шесть человек — де Люпо, докладчик в государственном совете, пользовавшийся благосклонностью короля, Ванденес, виконтесса де Гранлье. Каналис и г-жа де Серизи.
—
— Вот уже несколько дней, как она мечтает отдохнуть под сенью платонической любви, — сказал де Люпо.