А теперь отречься от этого? Нет, она, Мнишек, готова вынести все лишения, пройти любые испытания, дабы именоваться великой государыней, как назвал ее тогда Василий Шуйский…
За Москвой повернули на Троицкую дорогу, пошли почти не таясь. Леса, перелески, поля, редкие деревеньки… Удивлялись ватажники: здесь не так, как на юге, — разору меньше.
Днем дорога малоезженая, разве что к полудню протянется обоз на Москву с хлебом, рыбой да иным припасом. Тяжело груженные телеги охраняются стрелецкими караулами. Пройдет обоз — и тишина. А ведь в прежние лета, когда государь Иван Васильевич Грозный со своими опричниками перебрался из Москвы в Александровскую слободу, по дороге то и дело сновали царские гонцы, наводя страх на люд, носились опричники, брели толпы богомольцев.
При появлении обоза ватажники укрывались в лесу, пережидали. Потом снова выходили на дорогу, шли дальше. Усталость валила с ног, морил голод. Ватажники больше помалкивали, и даже Берсень перестал рассказывать о хлебосольстве поволжских народов.
Артамошка хотел было зайти в Москву, да раздумал: никто его там не ждал.
Акинфиев подождал Берсеня:
— Худо, Федор, надо приют искать, передохнуть.
Послышался топот копыт, и из-за поворота на рысях выехало с десяток казаков. Ватажники даже в лес не успели спрятаться. Казачий десятник — борода лопатой, голос хриплый — крикнул:
— Кому служите, удальцы: Шуйскому либо царю Димитрию?
— А мы сами по себе, — сказал Акинфиев.
Казаки рассмеялись, а десятник нахмурился:
— Вишь, скорый! А не боишься, что в сабли возьмем?
— Так у нас, сам видишь, вилы и топоры есть.
— Вижу, мотаетесь вы, как дерьмо в проруби. Не пора ли к берегу прибиваться? Коли намерены бояр защищать, шагайте к Шуйскому, волю и землю добывать — царю Димитрию кланяйтесь. Он нынче в Тушине, меж Смоленской и Тверской дорогами. Мы же здесь в ертауле{17}.
И казаки ускакали, оставив ватажников в раздумье. Наконец Артамошка нарушил молчание:
— Что порешим, други?
— Десятник истину сказывал: доколь бродить, надобно к царю Димитрию подаваться.
— Ты уж прости, атаман, коли чего не так: пойдем землю и волю добывать.
— Что же, други-товарищи, обиды на вас не держу, видать, разошлись наши пути-дороги.
— Я с тобой, атаман, — подал голос Берсень.
Поклонились ватажники Артамошке и Федору, поворотили на Смоленскую дорогу.
О селе Клементьеве Акинфиев с Берсенем услышали еще дорогой от встречных монахов. А уже под самым селом догнал их местный мужик. Под тряску телеги рассказал:
— У нас три сотни дворов, две церкви да с десяток лавок торговых. А по воскресным и престольным дням — ярмарки отменные. Со всех окрестных сел люд съезжается, бывают из Александровской слободы, из Дмитрова, до смуты наведывались из Москвы и Твери гости торговые. А ноне казаки и шляхта дороги перекрыли.
И еще узнали Артамошка с Федором, что со времен Ивана Грозного не платят клементьевцы подати в царскую казну и не отбывают государевы повинности, только держат в порядке стены и башни Троице-Сергиевой лавры, соборы и кельи да предоставляют телеги царским гонцам.
Через Клементьево шла главная дорога от Москвы до Студеного моря. До смуты это был бойкий путь. Ехали им люди всякого звания, с утра и допоздна шли по нему обозы на Москву, плелись богомольцы и нищие.
Клементьево открылось Артамошке и Федору сразу за лесом. Стены двухсаженные, каменные, неподалеку от села — грозные башни Троице-Сергиевой лавры, над ней вознеслись к небу позлащенные купола и кресты Троицкого собора и Духовской церкви. За монастырскими стенами — трапезная и поварня, больница и келарская палата. Между лаврой и Клементьевом — чистое, не поросшее камышом и кугой озеро.
Село и в самом деле оказалось большим. Церкви дощатые, избы добротные, рубленые, тесом крытые, будто и не коснулся Клементьева разор, охвативший Русскую землю.
От самого села и вдаль, насколько хватал глаз, щетинилось свежее жнивье, на гумнах перекликался люд, весело выстукивали цепа на току: крестьяне обмолачивали рожь. Давно забытым теплом пахнуло на Артамошку.
— Тут, Федор, и передохнем: авось приютят нас и работу дадут.
Мужик высадил их на окраине села, у крытой дерном кузницы. Прокопченные двери закрыты на засов, вход зарос травой.
— Нонешней весной кузнец наш помер, — сказал мужик с сожалением, — а селу без кузнеца ну никак нельзя. А может, кто из вас кузнечное ремесло разумеет?
— Маленько доводилось, — признался Акинфиев, — только, верно, разучился.
— Мил человек, раздувай горн, принимайся за дело и вспомнишь. Мы тебя миром попросим. Оставайся: вон изба, отворяй, живи…
В тот 1608 год князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому исполнилось тридцать лет. При Борисе Годунове он числился стряпчим с платьем{18}, а в царствование Лжедимитрия был жалован в стольники{19}.
Выше среднего роста, плечистый, с ясными голубыми глазами и русой бородой, Пожарский был ума завидного, отличался прямотой суждений и независимостью. Когда из Тушина к нему тайно пробрался перемет с письмом от самозванца, в котором тот звал его к себе на службу, напомнив, как князь был жалован царем Димитрием, Пожарский, отшвырнув грамоту, заявил резко:
— Я царю Димитрию служил, не отрицаю, но вору, какой навел на Русь иноземцев и попирает наше, российское, святое, не слуга…
Накануне повстречались Дмитрий Михайлович Пожарский и Михайло Васильевич Скопин-Шуйский. Оба отстояли вечерню в Успенском соборе, долго ходили по Кремлю, разговаривали откровенно — доверяли друг другу, знали: с доносом не побегут. И князя Дмитрия, и князя Михайлу заботила судьба Москвы и всей Русской земли.
— Многие беды от неразумения воевод наших, — говорил Скопин. — Можно ли доверять воинство дядьям моим Дмитрию Ивановичу и Ивану Ивановичу? В кои разы они ратников губят и государь им прощает.
— Зато Куракина не честит, хотя он того заслужил, да и ты, князь Михайло Васильевич, за рвение свое похвалы достоин, однако о тебе вспоминают разве что в час трудный. Слух есть, тебя в Новгород слать намерен государь?
Скопин не ответил, иное сказал:
— Сдается, и до тебя черед доходит: на воеводство пошлет государь. Сам зришь, Лжедимитрий замыслил люд московский голодом сморить.
Пожарский кивнул, а Скопин-Шуйский продолжил:
— У Каширы Ян Хмелевский топчется — не иначе на Коломну нацелился, а в Тушине трубачи Сапеги сбор неспроста играют. Чует моя душа, Иван Иванович Шуйский на Ярославской дороге до первого тычка стоит. Кабы мне его рать, не выжидал бы я, а сам встречи искал. Помнишь, князь Дмитрий, как мальцами вареными яйцами стукались? Кто первый ударял, того и яйцо в целости.
— Да острым концом норовили, — рассмеялся Пожарский.
Князья распрощались, когда ночь распростерла над Москвой крылья, вызвездило небо. Из Кремля вышли на Торговую площадь. Купцы давно уже закрыли лавки, ремесленники покинули мастерские, вот-вот караульные улицы рогатками перекроют. Князей дожидались легкие возочки, и хоть каждому до дома рукой подать, пешком идти небезопасно. Ночью улицы пустынны, воры пошаливают. Изредка пройдет стрелецкий караул, пугнет лихих людей — и снова город во власти тьмы…
ГЛАВА 3
Суетно в хоромах князя Скопина-Шуйского. В поварне пекли и жарили, в пристройке солили и вялили, сушили и коптили окорока и рыбу. Дворовые девки укладывали в кованые сундуки и берестяные короба одежды княжеские, всякую меховую рухлядь.
Вчера в Думе дьяк зачитал царский указ, коим велено князю Михаилу отправиться в Новгород для сбора ратных людей да уговориться с королем свеев Карлом IX, чтобы дозволил нанимать варягов. А как войско будет готово, идти с ним к Москве…
Скопину предстояла дорога долгая и опасная: повсюду ватаги разбойные, самозванец перехватил пути к Москве. Перерезав Смоленскую и Тверскую дороги, Лжедимитрий теперь послал отряды на другие, по которым еще идут обозы в город. Если такое случится, не миновать Москве голода.
Недавно изловили стрельца, переметнувшегося к самозванцу. Оказался сотником из Зарайска. В пыточной, на дыбе, повинился: ляхи и литва что-то замышляют, гетманы Сапега и Лисовский готовятся к походу на северные, заволжские города, а из Тушина на Каширу и Коломну направился гетман Хмелевский…
Прикинул князь Михайло Васильевич: так и есть, намерился самозванец окружить Москву. Надобно поторапливаться, искать подмоги у заречных городов, отбить Хмелевского от Каширы и Коломны.
В Думе государь принимал послов из Речи Посполитой, попрекал короля и панов вельможных в подстрекательстве смуты на Руси: люди короля на московской земле промышляют разбоем заодно с самозванцем.
— Мы брату нашему, Жигмунду, зла не чиним, — говорил царь послам, — так отчего король не вернет панов в Речь Посполитую?
Послы держались спесиво, отговаривались: в королевстве-де каждый шляхтич сам себе пан и слово короля им не указ. А еще требовали послы отпустить в Сандомир Марину Мнишек, на что Василий Шуйский дал согласие, но с условием: нигде не именоваться московской царицей…
Вышел князь Михайло во двор, поглядел, как конюхи лошадей чистят, возок и телеги готовят, ступицы дегтем набивают.
В подворье тесно, да и во всем Китай-городе скученность великая: боярские хоромы и дома служилых и торговых людей, лавки купцов и ремесленников жмутся друг к другу.
По окончании Думы царь задержал племянника:
— В Новгороде с набором ратников поспешай. Сам чуешь, грозное время для всей российской земли настало. Из дворян, что в Москве проживают, ополчение собирать будем. Как мыслишь, кого над ним воеводой ставить?
— Иного не знаю, кроме Прокопия Ляпунова… Еще могу Пожарского назвать.
— И я такоже мыслю.
Спрашивает Шуйский, а у самого взгляд колючий, острый. Чует Скопин, не любят его дядья. Отчего бы?
Вышла из поварни кормилица — холопка, средних лет, крупная, лицо белое, скуластое, а глаза раскосые: видать, татарское верх взяло. Поверх яркого сарафана — душегрея. Поклонилась Скопину:
— Здрав будь, князюшка Михайло. И дома-то как след не пожил, снова усылают.
— Дело государево, мамушка. — Князь обнял ее.
Кормилица держалась независимо, Скопин уважал ее.
— Поостерегись, князюшка, а я за тебя Бога молить стану да своему Прошке накажу ни на шаг от тебя не отходить. Буде надобно, грудью заслонит.
— За ласку твою и любовь благодарствую, мамушка. А сын твой Прошка, брат мой молочный, знаю, предан мне, и за то сызнова тебе спасибо.
— Завтра уезжаешь?
— С рассветом тронемся.
Солнце клонилось к закату, когда Клементьево взбудоражили крики. Проскакал парнишка, орал истошно:
— Ляхи с литвой идут! Ляхи с ли-и-тво-ой!..
Ударил набат. Его подхватил большой колокол монастырской Духовской церкви, упреждая окрестные села и деревни об опасности.
Заметался люд: мужики грузили на телеги мешки с зерном, увозили их в монастырь, бабы гнали скот, тащили узлы.
— В лавру, в лавру! — раздавались голоса.
Толпы народа шли в монастырь из Клементьева и Конкина, Панина и Благовещенья, Кокуева и Служницкой слободы — искали защиты. У распахнутых ворот их встречал маленький худой архимандрит Иоасаф. Задрав седую бороденку, распоряжался: женщин с детьми — по кельям, скот — в хлев и за изгородь, что находилась в дальнем, хозяйственном углу лавры.
Архимандрит отдавал приказания негромким голосом, стыдил безоружных мужиков:
— Эко, побежали от чужеземцев с голыми руками! А чем борониться станете, подумали? Ворочайтесь за топорами и вилами.
Тут же у ворот и на стенах возились монахи и стрельцы с пищалями, ладили пушки. Архимандрит похвалил Артамошку:
— Добрые молодцы, добрые! Аще полезут вороги на стены, стойте до часа смертного, не допустим латинян в святую обитель. Топором и молотом, что в ваших руках, отбивайтесь от врага.
Худое лицо Иоасафа покрылось пятнами, глаза блестели…
Мужики поднимались на стены, тут же располагались на ночь.
В сентябре 1608 года власть тушинцев начала распространяться на север от Москвы. Хоругви усвятского старосты Яна Петра Сапеги и гетмана днепровских казаков и гусар Александра Иосифа Лисовского вышли на Ярославскую дорогу. Между Рахманцевом и Братовщиной на их пути встал князь Иван Иванович Шуйский.
Не выдержали воеводы Шуйского атаки гусар и казаков, попятились. Многие стрельцы поспешили переметнуться на сторону царя Димитрия. Сам воевода Шуйский спасенье в Москве нашел.
На Покров Сапега с Лисовским появились под стенами Троице-Сергиевой лавры, заняли всю округу. За неделю до того в лавру по указу царя Василия вступили воеводы Долгорукий и Голохвостов, а с ними пять сотен стрельцов.
Сапега с Лисовским послали в Троице-Сергиеву лавру парламентеров. Подъехали они к воротам, заиграл трубач, впустили послов в монастырь. Прочитали старцы монастырские грозный ультиматум, подивились наглости панов. Писали Сапега и Лисовский, чтобы монахи и стрельцы сдались без боя, иначе «взяв замок, вас всех порубаем». Монахи и воеводы ответили с достоинством: «Безумству вашему и совету посмеется даже отрок десятилетний…»
Несколько дней кряду обстреливали ляхи и литва лавру, а потом пошли на приступ, но, встретив отпор, откатились, бросив под стенами убитых и раненых.
Не достигнув успеха, Сапега и Лисовский сожгли окрестные села. Они горели под вой и слезы баб. Мужики грозились. А вскорости воеводы самозванца разделились: часть казаков и литовцев осталась держать осаду, а Сапега начал наступление на Дмитров и, взяв его, продвинулся за Волгу. Тем временем Лисовский отправился приводить к присяге царю Димитрию Суздаль и Шую.
Владимирский воевода Иван Годунов, признав царя Димитрия, отписал в Коломну, дабы не стояли горожане «против Бога и государя своего прирожденного»…
Признай Коломна самозванца — и замкнуться бы кольцу вокруг Москвы. Перекроет Лжедимитрий все дороги, по которым шли на Москву обозы с зерном и мясом, рыбой и солью, — и быть голоду великому. Но коломенцы не приняли посланца из Владимира, да ко всему принародно на торгу высекли: не склоняй к измене, — после чего велели ворочаться к своему воеводе владимирскому Ивану Годунову с наказом: аще пожелает, то и его угостим березовой кашей…
Хмелевский шел к Коломне уверенно, даже ертаул не выставил. Узнав о том, Пожарский покачал головой:
— В ратном деле на авось понадеялся. — И бросил навстречу стрельцов и коломенских ополченцев.
Остановился гетман, принялся поспешно готовиться к бою. Однако место было неудачное: овражистое, коннице не развернуться, а иное выбрать уже времени нет.