Оцепенев от неожиданности, все замерли на секунду. Кинулся Бульдозер, разметав кольцо расслабившихся на мгновение ребят, к палатке и тут же выскочил из нее с двустволкой в руках.
— Стрелять буду!
Опомнившись, бросились к Бульдозеру.
Неслись за Бульдозером, а он бежал метрах в тридцати впереди, держал двустволку наперевес, бежал, не соображая, куда и зачем он бежит.
И они бежали за Бульдозером, не соображая, зачем это им надо.
Движение убыстрялось, становилось все бессмысленнее и бессмысленнее. Хлестали Букваря мокрые, злые ветки, хлестали по лицу, по ватнику, по рукам. Мелькали обрывки неба, стволы, листья и капли. Мелькали, летели, смешивались в какую-то серо-зеленую кашу. Летела грязь из-под пудовых сапог Бульдозера, летело все...
— Стрелять буду! Всех гадов!
Стоит Бульдозер. Прямые углы плеч, шея из бетона. Две черные дырки смотрят Букварю в глаза.
По инерции последние шаги, медленные, нерешительные. Дождь, оказывается, все еще идет. Капли бегут по лицам. И красная тонкая нитка бежит вниз от бесцветной Бульдозеровой брови.
— Не подходите! Не...
Последние, затухающие движения. Застывающие шаги.
И вдруг — тра-ах! Разламывается небо. Лопается тишина. Взрывом. Грохотом. Выстрелом. Вскидывают ручищи Бульдозера грохнувшую двустволку. Дымок. Безобидный дымок. Как от сигареты.
— Не подходите! Стоят.
Все стоят.
Вверх шлепнул.
Смог.
Зачем?
От страха или из ненависти?
— Стрелять буду!
Он жил с нами, работал с нами, пел с нами. Враг?
Все остановилось. Падающие капли не в счет. Это только так кажется, что они падают. Земля стоит, и вселенная стоит. Застыла. Черные дырки смотрят Букварю в глаза.
— Стрелять буду!
Слова уже тихие, спокойные. А в глазах ненависть. Такой будет. Такой сможет. Вертится, вертится, ноет назойливая мысль; «Пятеро перед ним, а попадет в тебя... А если не в меня, то в кого-нибудь другого... Только бы не в Ольгу... При чем здесь Ольга?.. Нельзя! Разве может все оборваться?..»
Мелькает в памяти воспоминание о пережитом тогда на скале... Маленькая песчинка, вцепившаяся в планету, в жизнь. Только бы пережить эти секунды. Только...
Чье-то тело мелькнуло справа. Виталий. Бросился вперед откуда-то сзади, из-за спин, секунды назад сидевший на пне. Подскочил к Бульдозеру, оцепеневшему, удивленному, резким ударом ноги выбил ружье из напряженных мясистых рук, четким приемом, подставив бедро, бросил Бульдозера на землю.
И сразу же рванулись сапоги. Пятеро налетели на вскочившего с земли Бульдозера, разъяренные страхом, пережитым ими, ненавистью, увиденной в его глазах, били Бульдозера с остервенением, били, толкали, трясли. Пытался Бульдозер вырваться из их кольца, пыхтел и отбивался отчаянно. Трещали швы его ватника, летела из карманов на землю какая-то ерунда, выскользнуло, свалилось в траву что-то блестящее.
Увидели. Валялись в траве часы. Старые, марки «Победа», с фиолетовыми чернильными волнами на циферблате и одинокой чайкой над волнами.
— Часы! Гад ты! Все врал! — заорал Кешка.
— Что вы делаете! Звери! Что вы делаете! — вдруг раздался тоненький, решительный крик Ольги. Она влетела в бурлящий клубок, хватала за руки: — Озверели вы! Звери!..
И опустились руки. Стало тихо-тихо. Только Бульдозер, жалкий, избитый, размазывал по лицу слезы, грязь и кровь и хныкал:
— Пятеро на одного... Справились, да?.. Пятеро.
Шли к палатке молча, отходили, шли опустив головы, боялись взглянуть друг другу в глаза. Всем было стыдно.
Шел впереди Николай, и только сейчас Букварь увидел, что Николай был в шинели. И это была та самая шинель.
Букваря тошнило. И позже, когда он вспоминал об этой драке, он ощущал физическое отвращение и к самому себе, и к тому, что случилось.
В палатке сидели за столом, курили, а Бульдозер все размазывал грязь под носом и все бормотал:
— Пятеро на одного... Пятеро...
Букварь искал слова мягкие и даже теплые. Но Николай сказал сурово:
— Расскажи, зачем ты пришел.
Бульдозер шмыгал носом, обмякший, потерявший жесткие, квадратные формы, пытался успокоиться и рассказать. Рассказывал хмуро, показывал видом своим, что его вынуждают, но говорил откровенно.
Дорогу закрыли, взрывали скалы у Кизира, и Бульдозер, оборвавший все, что связывало его с дорогой, без дела сидел в Кошурникове. Сидел день, другой, смотрел, как утром выходят на работу его знакомые, посмеивался над ними, доказывал себе и другим, что поступает правильно. Даже гордился своей решительностью. И все же в голове теснились горькие мысли. Никто его не уговаривал, никто ему не сочувствовал. И он тогда сказал какому-то несуществующему противнику: «А те люди, которые остаются, лучше меня, что ли?»
Он не собирался ехать на Канзыбу И все же поехал. Чтобы доказать самому себе: «Они такие же!» Хотелось унизить их, оставшихся в тайге, в грязи, доказать им, что они такие же, как он, ничем не лучше. Хотелось крикнуть им это!
О часах он придумал в дороге. Ничего другого, получше, не смог придумать. Считал: пусть прогонят его, изобьют его, но все равно останется у кого-нибудь сомнение: «А вдруг на самом деле кто-то из нас был вором?..»
— Все равно вы такие же... — выдавил Бульдозер.
— Та-а-ак, — протянул Кешка.
Букварь хотел посоветовать Бульдозеру привезти из Кошурникова вещи сюда, на Канзыбу, но Николай сказал:
— Уговаривать не будем. Сам взрослый. Сам можешь решить, что делать.
Бульдозер ухмыльнулся:
— Это точно. Поэтому здесь и не останусь. Обойдусь и без ваших красивых слов. И вы в душе мне позавидуете, если сами не сбежите. Человек живет не так уж часто, чтобы жить дешево.
Он встал резко, снова стал прямоугольным, квадратным. Не обернувшись, не попрощавшись, откинув ногой брезентовую дверь, шагнул в дождь.
16
Вечером следующего дня появился на Канзыбе Зименко.
Может быть, он приехал на какой-нибудь отчаянной попутной матине, но скорее всего он добирался от станции Кошурниково пешим ходом. Был он в традиционном ватнике и без кепки, жесткий белый ежик его торчал даже под дождем. Правой рукой Зименко тащил вместительный коричневый чемодан и был похож на демобилизованного, приехавшего устраиваться на работу.
Букварь видел Зименко только однажды. Тогда было время, похожее на лето, и Зименко носил яркую ковбойку в крупную клетку, брюки у него были узкие, отглаженные, а ботинки черные и остроносые.
Зименко пожал всем руки и пристроил чемодан у аккуратно заправленной постели Николая.
— Все дождь идет, — сказал Зименко.
— Все дождь, — кивнул Николай.
Потом они говорили о каком-то Мише Луговском, который перешел в бульдозеристы, о чем давно мечтал, и еще о ком-то, кого Букварь не знал и кто тоже куда-то перешел.
Такое начало показалось Букварю странным, и он подумал, что Зименко ничего не знает. Тем более что Бульдозеру совсем незачем было рассказывать кому-нибудь о том, что его избили.
Но Зименко пришел сразу же после драки, и вряд ли это было простым совпадением. Значит, он пришел разбираться или читать мораль. Нотации могли вызвать только раздражение. Ворчали про себя, словно Зименко был их противником, словно он придерживался каких-то иных принципов. Вели себя как нагрешившие бухгалтеры, к которым прибыл ревизор. Грехи были неподсудные, а ревизор собирался повторить строгим голосом прописные истины. Ждали, когда он начнет. Настороженно и даже враждебно наблюдали за ним. А Зименко не начинал.
Он был голоден. За ужином съел три порции пшенной каши со свиной тушенкой. Смеялся громко и качал головой от удовольствия.
— С детства ненавидел пшенную кашу. Пшенную и еще манную. А сегодня — три порции! Слушай, переходи в кошурниковскую столовую, а то у них там повариха безнадежная. Я серьезно...
— Нет, — сказала Ольга, — я лучше завтра манную приготовлю.
За столом Зименко один был оживленным и шумным. Букварю показалось, что он похож на Виталия Леонтьева. Только на веселого Виталия, если такой мог существовать. Длинный и худой, сложенный баскетболистом, со строгими красивыми чертами лица, он пригодился бы в кино на роли положительных героев. Лицо у Зименко было выбрито, а короткие волосы он старательно приводил в порядок белой полиэтиленовой щеткой.
После ужина Зименко погулял вокруг палатки, потом посидел над Канзыбой, в камнях, облюбованных Букварем. Вернулся совсем мокрый, с восторженными глазами.
— Да! Места у вас!
— Ничего, — согласился Кешка. — С елочками... Было еще светло, но голубое уже превращалось в синее.
— Я, ребята, спать лягу, — сказал Зименко. — Устал я. Устраивался Зименко рядом с Букварем, на постели
Бульдозера. При свете керосиновой лампы Букварь увидел, что лицо у Зименко было усталым и старым.
Укладывались все, только Виталий сидел за столом у лампы.
— Не помешаю? — спросил Виталий.
Спросил он Зименко, и в голосе его Букварь уловил раздражение и даже какой-то вызов.
— Интересная книжка? — сказал Зименко.
— Олдингтон.
Слово это Виталий произнес небрежно («да этот... как его») и в то же время важно, с многозначительным пафосом.
— А-а-а... — протянул Зименко.
Виталий проговорил что-то на английском и вздохнул.
— Ну-ну, — сказал Зименко, — писал я по нему курсовую.
И заснул.
Когда Букварь проснулся, Зименко, голый до пояса, разминался у палатки. Потом он и Виталий надели боксерские перчатки, серые от старости, и начали лупить друг друга. Перчатки сразу почернели, стали блестящими, два длинных, мускулистых парня топтались на скользкой траве, а дождь шел и шел, отрабатывая дневную норму. Виталий был собранней, бил резче и злее, словно дрался всерьез.
В палатке Зименко открыл свой здоровый чемодан и, устроившись поудобнее, стал бриться. Сказал себе в оправдание:
— Каждый день приходится.
— А у нас Кешка каждый день сапоги чистит, — сообщил Спиркин.
— Ага, — подтвердил Кешка и показал свои сапоги, блестевшие, как палехская шкатулка.
Ребята дурачились, и Зименко должен был это понять. Но он не понимал или делал вид, что не понимает.
После завтрака Зименко выразил желание пойти на просеку и там поработать со всеми.
— Желаете познать физический труд в чистом виде? — поинтересовался Виталий.
— Ага, — сказал Зименко. — Желаю познать все виды труда, которые есть на трассе.
— У меня приятель, — сообщил Виталий, — коллекционирует бутылочные наклейки. У него семьсот девятнадцать наклеек.
— А я коллекционирую все виды труда. Чтобы потом на том паровозе кататься веселее было. В первый дом на трассе вбил гвоздь, в последний рельс буду вгонять костыли. — Сказал для Виталия, а потом добавил для себя: — Сплю и вижу этот последний костыль... чуть ржавый от ожидания...
На эти слова никак не ответили, просто стали думать про этот последний костыль. «Почему обязательно чуть ржавый?» — спросил себя Букварь.
Деревья падали с глухим и печальным стоном. Зименко разделся до пояса, мускулистый, мокрый, коричневый, смачно ухал топором. Молчаливая общая работа сблизила, словно Зименко все эти дни махал топором с ними. Букварю показалось теперь, что Зименко похож не на Виталия, а на Николая: такой же сдержанный и немногословный, такой же улыбчивый и сильный.
Курили под елью, пепел сыпали на чудом оставшийся сухим бурый мох, бурый лохматый коврик из таежного пенопласта.
— А ты мало изменился, — сказал Кешка.
— Климат такой, — объяснил Зименко. — Хорошо сохраняет.
— Больше двух лет прошло с тех дней, — вспомнил Кешка. — Тогда на трассе еще ничего не было. Никакого поселка Курагино. Белая степь.
— У тебя были тяжелые сапоги с подковками.
— А ты помнишь? — удивился Кешка.
— А кому же тогда помнить? Не эти ли самые сапоги, мокрые и грязные, ты положил мне на лицо?
— Помнит, гад! — обрадовался Кешка. — Ты и проснулся-то тогда не сразу. Мы спали на столе первого секретаря райкома комсомола, — это Кешка объяснял уже всем остальным, — четверо на столе. Двое на диване. Там и познакомились.
— Смешнее всего было глядеть на секретаря райкома. Он приходил тихо-тихо, сидел с бумагами в углу на стуле. Маленький, застенчивый такой. Когда мы просыпались, он улыбался и говорил: «Доброе утро...»