— Да я, это… — замялся Чукеев.
— Значит, хочешь. Поехали.
Степан Курдюмов после пропажи гнедой тройки выбрал на конной ярмарке в селе Берском бойкого жеребчика, серого и в яблоках. Пока гнал его в Ново-Николаевск — испереживался до края, опасаясь, что полицмейстеру не поглянется новый конь. Да и то сказать — со знаменитой гнедой тройкой никакого сравнения. Но Гречман, на счастье Степана, даже и разглядывать жеребчика не стал, только велел запрягать его в легкие санки с крытым верхом и, занятый своими делами, продолжал ездить по городу на дежурной подводе.
Но в этот вечер приказал запрячь жеребца и, когда вышел из полицейского управления вместе с Чукеевым, впервые оглядел его при неярком свете газового фонаря. Хмыкнул, но ничего не сказал и уселся в санки точно посередине, не оставляя Чукееву места. Тот безропотно примостился рядом со Степаном на облучке и для надежности уцепился рукой за опояску конюха.
— Куда прикажете? — спросил Степан.
— Гони к Индорину! К парадному не подъезжай, правь к черному ходу.
Как приказано, так и сделано. Проскочили по Николаевскому проспекту, свернули налево, и вот он, сад с нездешним названием «Альгамбра», а в саду — ресторан Индорина, весело мигающий яркими окнами сквозь косые струи снега. Возле черного хода уже стоял сам господин Индорин, одетый в шубу, в теплую шапку; в руке он держал фонарь, и желтый круг света медленно шевелился у него около ног. Видно, был заранее извещен Гречманом по телефону, потому и встречал важных гостей еще на улице.
Гости вошли внутрь; тяжелая дверь, обитая железными полосами, глухо стукнула, звякнул засов, и все стихло. Степан сладко зевнул, торопливо перекрестился и загрустил. Домой хотелось, щей похлебать горячих, стакашек горькой пропустить, отогреться изнутри и снаружи, а уж после этого — под одеяло, под сдобный бок жены завалиться… Но куда денешься — служба, будь она неладна. Степан еще раз зевнул, еще раз перекрестился и плотнее натянул шапку, потому что снег валил все гуще, а ветер начинал сердиться и подвывать.
Зазябнув, Степан перелез с облучка на сиденье санок, опустил кожаный верх, чтобы ветер и снег не так сильно доставали, устроился поудобнее в уголке и даже не заметил, как задремал. Очнулся после грубого тычка в плечо. Вскинулся, открыл глаза — перед ним стоял бородатый мужик в белом фартуке и протягивал большой бокал на тонкой ножке.
— Это тебе, для сугрева, начальник послал. — Мужик передернул плечами и поторопил: — Да пей ты скорее, я замерз!
— Какой начальник? — растерялся Степан.
— Какой, какой… твой начальник! Ты пить будешь или нет? А то унесу!
Больше Степан ничего не спрашивал, жахнул бокал до донышка, и будто клубок огня проскочил по внутренностям, аж глаза выпучились.
— Какое… такое… изделие… водка… что ли… — отдыхиваясь после каждого слова, едва выговорил он.
— Какая водка! Дурак закаменский! Благородный напиток — финь-шампань называется! Вам бы только сивуху хлестать! «Во-о-дка»… — передразнил мужик Степана. — На, зажуй! — И, уходя, сунул кружок колбасы.
Живое тепло мигом раскатывалось по всему телу, даже ушам стало жарко. Степан принялся жевать колбасу и мечтательно думал: «Эх, плюнуть бы пошире да загулять во всю ивановску!» А дальше и совсем мысли улетели в запредельную благодать: поставить бы в санки целый ящик этой самой финь-шампани, да заехать в гости к куму Бавыкину, и не ходить бы на строгую службу этак с недельку…
А метель между тем набирала силу, баламутила густо летящий снег и затягивала город непроницаемой белесой пеленой, в которой тускло мелькали газовые фонари. На пустых улицах взвизгивало, ухало, иногда все эти звуки покрывал громыханием сорванный с крыши железный лист, и, упав на землю, он долго еще дребезжал, словно был недоволен, что его потревожили.
В такую непогодь хороший хозяин и собаку на улицу не выгонит, поэтому Степан сильно удивился, когда из белого мельтешения вынырнул, как из воды, закадычный кум Бавыкин. В руках он держал большой ящик, который сразу же и поставил с глухим стуком на дно санок.
— Полицмейстер тебе послал, — доложил кум Бавыкин, — за отменную службу награждает тебя. Царское питье, сказывал, финь-шампань называется. Эх, гульнем! Шевелись, Степа, шевелись, ко мне поедем, моя разлюбезная как раз в гости наладилась, никто нам не помешает! Да понужай ты!
Степан послушно перелез из своего закутка на облучок, взял вожжи, понужнул жеребчика, и тот бодро побежал в белую тьму. Сзади зазывно постукивали бутылки в ящике, одобрительно крякал кум, и Степану от этих звуков становилось все веселее и приятнее. «Оно, конешно, суровый господин — начальник мой Гречман, — умиленно думал Степан, — но и душевный: знает, что за радение по службе обязательно наградить следует. И наградил! Вон как знатно наградил. Благодарствую вам, господин полицмейстер, от всей души благодарствую!»
Гречман, которого так усердно благодарил Степан Курдюмов, находясь в умиленном состоянии, сидел в это время в отдельном кабинете индоринского ресторана и завязывал в узел серебряную вилку. Согнул он ее легко, но вилка оказалась короткой, чтобы завязать ее в узел. Тогда он ее выпрямил, а затем скрутил, как веревочку, и намотал на короткий и толстый указательный палец — колечко получилось на загляденье. Гречман покатал его на ладони, полюбовался и ловко забросил прямо в бокал Индорину. Тот от неожиданности даже вскинулся, разбрызгивая во все стороны шампанское.
— По-по-звольте, — Индорин достал надушенный, как у дамы, платок из кармана сюртука, вытер холеную бородку, — позвольте спросить — что это значит?
— «Что значит, что значит»… — Гречман подцепил еще одну вилку, согнул ее, но скручивать не стал, отбросил в сторону, и она жалобно звякнула о фарфоровую тарелку, на которой возлежала фаршированная щука. Помолчал, раздумывая, и потянул к себе меню индоринского ресторана — в коже, с золотым тиснением. Раскрыл и, громко, четко выговаривая каждое слово, стал читать:
— «Стерлядь отварная с хреном, рябчики запеченные под боусом, бефф-строганофф, нельма горячего копчения, жареный поросенок в собственном соку»… О, да ты гляди — новинка сезона — торт «Наполеон»! Это ж надо удумать — сам Наполеон! До утра читать можно. Богато живете, господа хорошие! Сладко кушаете, мягко спите… Только вот одно блюдо забыли написать. Знаете, какое? Баланда тюремная! Самое для нас разлюбезное блюдо будет. Ладно, томить не стану. Кто-то крепко взялся под нас копать и кое-что накопал, даже больше, чем вы подумать можете. Про все наши дела-делишки. Худо, господа хорошие! Если дальше так же покатится, всем несдобровать — и мне, и тебе, Чукеев, и тебе, Индорин, — при этих словах Гречман на каждого по очереди показал пальцем, — все хором рыдать будем, когда по этапу погонят…
Индорин огладил рыжеватую бородку, расстегнул до хруста накрахмаленный воротник рубашки и вздохнул:
— Только-только жить начали…
— Главная беда, — продолжал Гречман, — даже не знаем толком — кто. Все вокруг да около… И вот что я решил: прочесать надо весь город, как волосья у шелудивой бабы гребнем. Это тебе приказание, Чукеев, а тебе, Индорин, придется растрясти кошель.
— На сколько? — живо откликнулся Индорин.
— На сколько потребуется, — жестко осадил его Гречман, — на столько и растрясешь. Чукеев, все гостиницы, все постоялые дворы, всех извозчиков, все, что можно, — все перетряхнуть! Половым, официантам, дворникам, всякой твари, если она нужна, давай задаток, и пусть докладывают о каждом подозрительном. Ясно высказываюсь?
На этот раз никто никаких вопросов не задал. Чукеев с Индориным прекрасно понимали: коли уж Гречман завел подобные разговоры, значит, и впрямь запахло жареным. А то обстоятельство, что подробно он им ничего не растолковывал, лишь прибавляло тревоги и опасений. Ясно одно было: действовать надо, как приказал полицмейстер.
В тишине, повисшей над столом, вяло закусывали и даже не выпивали. Думали.
Золоченая ручка двери, ведущей в отдельный кабинет, вежливо стукнула раз-другой, а сама дверь тихонько, на палец — не больше, приоткрылась. Индорин поднялся из-за стола, вышел. За дверью послышался торопливый, невнятный шепот.
— Чертовщина какая-то! Господа, я не знаю… Там, на улице, говорят… — Индорин, вновь появившись в кабинете, несмело подходил к столу и беспомощно разводил руками.
— Какого лешего приключилось? Говори! — прикрикнул Гречман.
В ответ Индорин показал рукой на окно и добавил:
— Там, на улице, там надо смотреть…
Не одеваясь, выскочили на улицу.
И обомлели.
Прямо у парадного входа в ресторан стоял возок, на котором приехали Чукеев с Гречманом, жеребчик переступал с ноги на ногу и мирно жевал овес из торбы, подвязанной ему прямо на шею, а в самом возке… Гречман сбежал с крыльца и подошел вплотную — такое он видел впервые в жизни.
К самому передку возка была прибита виселица, сколоченная из гладко остроганного соснового бруса, с перекладины свисала веревка, на конце — петля, а в петле — фотографическая карточка Гречмана. В черной деревянной рамочке и под стеклом. В самом же возке косо лежал пустой гроб, обитый снаружи голубым бархатом, а внутри — белым атласом. Богатый гроб.
Гречман даже не выругался. Стоял, широко и прочно расставив кряжистые ноги, а все равно казалось, что каменно-промерзлая земля неверно качается под ним.
Смешно сказать и грех утаить, но в Сибирь Петр Бернгардович Гречман попал по собственной воле, пытаясь исполнить давнюю детскую мечту. Еще мальчиком, проживая вместе с родителями на глухом хуторе Виленской губернии, он однажды встретил на дороге богатый экипаж, в котором ехала молодая барыня со своей служанкой. Кучер зазевался, и на крутом повороте заднее колесо экипажа ахнулось в глубокую яму. Кучер суетился возле колеса, хватался за спицы, но сил, чтобы вытолкнуть экипаж, не хватало, а кони уросливо поводили ушами и не трогались с места.
С лошадьми к тому времени маленький Гречман уже умел обращаться и, получив разрешение кучера, тут же взобрался на козлы, ухватился за вожжи, и общими усилиями экипаж из ямы вызволили. Барыня вышла из экипажа, долго благодарила мальчика, а на прощание подарила ему книжку с яркими картинками. Платье барыни нежно шуршало, от нее пахло духами, неведомой и недосягаемой жизнью, которая идет сама собой где-то далеко-далеко от глухого хутора.
Экипаж уехал, и пыль уже улеглась, а маленький Гречман все стоял, очарованный, и ему казалось, что он прикоснулся к сказке, а она тут же исчезла. Но продолжение этой сказки нашлось в книжке, где были нарисованы знатные дамы и кавалеры в богатых нарядах — тоже из недосягаемой жизни. Он листал ее по нескольку раз на день, благоговейно переворачивая страницы, представлял себя таким же красивым в неведомой ему жизни, а затем возвращался в реальность, и ему не хотелось смотреть на серый хутор, на коров и кур, ощущать густой запах навоза — все казалось убогим и жалким.
Годы катились своим чередом, Гречман взрослел, нечаянная встреча с неведомой барышней забывалась, книжка со временем затерялась бесследно, а вот чувство отторжения и легкого презрения к хуторскому житью — осталось. Все здесь было не по душе. И тоскливо-размеренное течение времени, и серость построек, и скучные разговоры родителей, каждый год об одном и том же — об урожае, о приплоде скотины, и даже одинаковые песни в редкие праздники, когда аккуратно и экономно пили домашнее пиво.
В восемнадцать лет Гречмана женили на толстой и рябой девке с соседнего хутора. Не беда, что на личике невесты черти горох молотили, зато приданое за ней дали — сверх всякой меры, а работу она ломила за четверых.
Казалось, что судьба его из накатанной колеи никогда не выскочит: вот пойдут дети, навалятся каждодневные заботы-хлопоты, а там и старость не за горами.
Но тут подоспел неожиданный случай: прошел слух, что несколько хозяев из двух соседних хуторов собираются переселяться в Сибирь, где земли немерено, а на само переселение казна выдает немалые деньги. Гречман не поленился, сбегал в оба хутора, все расспросил и объявил родителям: поеду. А жена, она уже в тягостях была, пусть пока остается дома. Вот он на новом месте оглядится, обустроится и ее заберет. Родители в два голоса отговаривали, жена ревела, но Гречман стоял на своем.
И настоял.
Место себе переселенцы из Виленской губернии выбрали в степном крае, недалеко от города Омска, где земли и впрямь было — хоть заглонись. Но землю эту требовалось пахать, бросать в нее зерно, по осени убирать урожай — все тот же замкнутый круг, без просвета, как и на хуторе. Так стоило ли далеко ехать? Гречман крепко задумался. А завершились его раздумья просто: ночью, тайком от всех, собрал в мешок свои пожитки и ушел, куда глаза глядят.
Вскоре он оказался на строительстве железной дороги, работал сначала простым землекопом, а затем стал уже десятником; по ночам, одолевая усталость и сон, читал книжки, — которые брал у инженеров, старался освоить всякую техническую премудрость, чтобы подняться повыше. Его заметили. Когда по железной дороге открылось регулярное сообщение, ему предложили должность младшего кондуктора, и несколько лет Гречман ревностно исполнял свою службу на перегоне Тайга — Ново-Николаевск. Заматерел, обрел зычный голос, научился разбираться в людях, оценивая их с первого взгляда — много чему научился Гречман, ежедневно видя перед собой пассажиров разных сословий и званий.
На скопленные деньжонки он уже начал присматривать хороший домик в Тайге и одновременно выискивал подходящую должность на станции. И кто знает, может быть, со временем и вышел бы из Гречмана какой-никакой железнодорожный чин, если бы не случилась одна нечаянная встреча.
По казенной надобности ехал на поезде окружной исправник, коллежский советник Константин Ардальонович Попов, а так как человек он был общительный и любитель поговорить о разных разностях с простым народом, то он и разговорился с Гречманом. Порасспрашивал, неторопко оглядел статную фигуру кондуктора, и все это, вместе взятое, произвело на Константина Ардальоновича самое благоприятное впечатление. Под конец беседы Гречману было предложено пойти на полицейскую службу. И тот, не раздумывая, дал согласие.
Через две недели на его имя пришел вызов в Томск. После казенной волокиты и оформления бумаг Петр Бернгардович Гречман вышел из здания окружного полицейского управления в должности помощника исправника Колывани.
И началась служба.
Гречман с первых же дней отдался ей со всем жаром. Так, словно вся предыдущая жизнь только и была подготовкой к беспокойной должности. Не прошло и года, а он уже исправник в Каинске. Но и там задержался недолго, получив направление в Ново-Николаевск. Сюда он приехал уже тем Гречманом, которого знали сегодня все ново-николаевцы: жестокий, упорный и абсолютно беспощадный — разжалобить его невозможно было даже самыми горькими слезами.
В Ново-Николаевске в это время творилось невообразимое: молодой город, словно магнит, притягивал самый пестрый и разбойный народишко. Грабежи и убийства случались иной раз посреди бела дня, а уж ночью… Дело дошло до того, что одна шайка всего лишь за неделю вырезала три семьи. Гречман добился увеличения штатов, перевел весь наличный состав на казарменное положение и взялся чистить город, как старательная хозяйка чистит запылившиеся ковры: где палкой поколотит, где тряпочкой пройдется, где жесткой щеткой.
Первым делом нагнал страху на мелкоту, которая щипала по мелочи, потому что сразу выяснилось: попадешь к Гречману в руки — пиши отходную, он может и в участок даже не забирать, на месте искалечит, да так, что и лекарь не поможет.
Покончив с уличными грабежами, Гречман начал охоту на крупного зверя. Шайку головорезов он выследил самолично, когда они гулеванили за Обью в селе Бугры, после очередного удачного налета. В паре с ним был только один полицейский, которого Гречман срочно отправил за подкреплением. А сам остался в засаде, укрывшись в бурьяне, вплотную подступавшем к заброшенному дому на окраине села.
Дело было уже вечером, в начале июля, когда ночи еще совсем короткие, и, пока посланный полицейский искал лодку, пока переплавлялся на правый берег — время шло своим чередом. Вот уже на востоке прорезалась светлая полоса, а подкрепления и на подходе еще не видать. Гречман, заживо съедаемый комарами, стойко продолжал сидеть в бурьяне, не выдавая себя даже вздохом.
И тут господа-разбойнички засобирались. Двое из них выбрались на низенькое, похильнувшееся крыльцо; не сходя с него, шумно, как быки, помочились и принялись заседлывать лошадей. Из отрывистых бормотаний Гречман понял, что шайка решила уезжать. И затосковал. Подмоги так и не было, а одному совладать с шестью мужиками — четверо в доме оставались — это все равно, что голому через огонь пробежать…
Но тут его осенило.
Гречман выполз из бурьяна, неслышно проскользнул мимо глухой стены дома и оказался в тылу у разбойников, запрягавших лошадей. В два мгновенных удара рукояткой револьвера по потным затылкам Гречман вложил всю силу. Как оказалось позже — силу немереную: один из разбойников так и не пришел в себя, прямиком отправился на небо. Но в тот момент Гречману не до проверок было — живой или мертвый… Оба неподвижных тела оттащил подальше от дома и вернулся к крыльцу. Прижимаясь к стене за неглубоким выступом, терпеливо стал ждать.
И дождался.
Еще один, пошатываясь, выбрался на улицу из дома, тут же был оглушен и оттащен в сторону.
— Эй, где вы там, померли, черти?! — донеслось из дома через открытые двери, — иди к нам, хряпнем на посошок!
Гречман даже дыхание затаил.
В дверном проеме показалась лохматая голова, и Гречман грохнул по ней чуть повыше уха. Молодой, ражий парень ахнул почти беззвучно, разинул рот и завалился со всего маху на спину, внутрь дома. Тело с грохотом ударилось в половицы. Гречман, не медля ни секунды, перепрыгнул через парня, влетел в дом, освещенный лампой под потолком, и сразу же, молчком, без крика, влепил двум оставшимся молодцам по пуле в ляжки.
Подмога же подоспела только через час, за что и была безжалостно обругана, а иные, кто оказался поближе, получили по оплеухе.
Об этом подвиге ново-николаевского полицмейстера написали газеты, имя его стало известно даже самому губернатору, который соизволил личным письмом поблагодарить Гречмана за верную службу.
Сколько их было после этого — всяческих опасностей, засад, погонь… Кто считал?
Службу свою полицмейстер правил истово, по сторонам не оглядывался и особо над своей судьбой не задумывался: жалованье он получал хорошее, иногда, по мелочи, брал небогатые взятки, деньги зря не транжирил и уже через два года обзавелся собственным двухэтажным домом, горничной и кухаркой, собирался жениться, но все было недосуг.
И шла жизнь своим чередом, плавно-хорошо, до тех пор, пока не появился в кабинете Гречмана невысокого роста, худенький человек, кривой на одно плечо, с умными, быстро шныряющими глазками. Это был акцизный чиновник Бархатов.
Встречался с ним Гречман нечасто и всегда по казенной надобности: либо обследовать и дать разрешение на открытие пивной лавки, либо устроить проверку легкового извозного промысла, либо осмотр торговли мясом — да мало ли было у полицмейстера таких скучных дел, которыми занимался он лишь по служебным обязанностям и без всякого желания?
Бархатов же, напротив, всегда проявлял рвение, был въедливым и дотошным, привязывался к каждой мелочи, и его шныряющие глазки никогда не знали покоя — все видели и замечали.
Однажды они поехали проверять пивную лавку, которую открывал купец Парахин, тот самый, недавно ограбленный неизвестными в памятную ночь. По дороге к лавке Бархатов, подергивая кривым плечом, издалека завел витиеватый разговор:
— Да, Петр Бернгардович, служба наша тяжелая и неблагодарная. Бьешься, бьешься ради общественного блага, а в ответ тебе — ни доброго слова, ни награждения…
Гречман молчал, не понимая, куда клонит акцизный. А Бархатов между тем продолжал:
— Вы вот жизнью своей рискуете, с разными элементами воюете, а другие мошну набивают. Я-то знаю иных наших тузов, помню, какими они в Ново-Николаевск приехали — пары приличного белья не имели, а теперь рысаков с кучерами держат на выезд и дома себе ставят каменные. А мы, государственные люди, с хлеба на квас перебиваемся, а на нас вся держава и государев трон держатся.
— Ну и что ты предлагаешь? Подать рапорт по начальству, чтобы жалованье повысили? — Гречман понял, что разговор заведен не просто так, не для того, чтобы за легкой болтовней скоротать дорогу.
— Как же, повысят! — живо отозвался Бархатов. — Так повысят, что без должности останешься. Забыли мы старые заветы, забыли…
— Это какие такие заветы? — Гречман терпеливо ждал, когда Бархатов выведет разговор к главной сути.
— А хорошие были заветы, я тут недавно историческую книжку одного господина литератора читал; фамилии, правда, не помню… Да бог с ней, с фамилией. Написано там, что царь раньше назначал воеводу на кормление. Как сказано — «на кормление»! Понимал государь, что на одно жалованье тяжело жить, потому и разрешал с должности казенной кормиться.
В исторических разысканиях Гречман был не силен, но суть уловил сразу:
— Выходит, тоскуешь ты, Бархатов, что теперь к нашим должностям кормление не прилагается?
— Если честно, как на духу, — тоскую, Петр Бернгардович. Взять хотя бы этого же Парахина. Третью пивную лавку открывает! А пять лет назад на базаре сидел и ножи точил. Да еще старые кастрюли лудил бабам.
Разговор становился все более интересным, и Гречман искоса внимательно поглядывал на Бархатова, словно видел его впервые. Занятный мужичок, акцизный чиновник, занятный…
Бархатов дернул кривым плечом, глазки его заметались по сторонам, и он вдруг выложил:
— А давайте-ка запретим Парахину лавку открывать. А после — посмотрим…
— Ну, как мы запретим?
— А я вам на деле покажу, если вы разрешите и вмешиваться не будете.
Гречман после недолгого молчания кивнул головой:
— Ладно, поглядим.
А поглядеть было на что… На улице Асинкритовской Парахин отгрохал двухэтажный дом, верх — деревянный, низ — каменный. Внизу и располагалась пивная, о чем извещала вывеска, на которой по полузеленому-полужелтому фону белыми буквами было написано: «Пивная лавка, продажа распивочного и на вынос».
— Вывеска по всем правилам, — отметил Бархатов, — длиной не менее двух аршин и шириной не менее аршина. Полюбопытствуем, что внутри имеется…
Гречман, решив не вмешиваться, ни о чем не спрашивал и молча озирал хоромы Парахина. А вот и хозяин торопливо выскочил на крыльцо, услужливо распахнул двери — входите, люди дорогие.
Бархатов и Гречман вошли.
За прилавками вытянулись два приказчика — широкоплечие, мордатые, но прилично одетые и аккуратно причесанные.