Стюарт вздрогнул: это напомнило ему крышки, откидывающиеся кверху над орудийными батареями пиратского корабля, перед тем как последует залп из всех пушек разом.
Блестящий черный фургон быстро выкатился наружу, пересекая двор перед домом с плавной стремительностью пантеры. Выворачивая на улицу, фургон слегка
Гарсиа скороговоркой выругался по-испански.
Фургон скользнул в ночь, разом скрывшись из виду. Благодаря зеркальным стеклам и светоотражающей окраске тьма просто поглотила его. Никакого номерного знака на нем Стюарт не заметил.
— Погонимся за ним? — предложил он.
Ни один из копов не ответил. Свет из гаража по-прежнему заливал их машину.
— Надо бы выйти взглянуть на повреждения, — сказал наконец Гарсиа.
Скочмен кивнул. Он открыл водительскую дверь и выбрался наружу, небрежно опустив руку на пистолет.
— Оставайся тут, Стью, — бросил Гарсиа, также покидая машину.
Стюарт разозлился. Отсиживаясь на заднем сиденье, он не многое узнает, когда захватывающие события происходят снаружи. И в то же время он не был уверен, так ли сильно ему хочется знать, что произошло в гараже.
Копы осматривали задетый фургоном капот. Они оживленно переговаривались, может, даже спорили, но Стюарт не умел читать по губам. Он взглянул на гараж. Тот был ярко освещен, и желтый свет заливал двор. На желтом фоне виднелись красные струйки, и он понял, что дело дрянь. Зная, что еще пожалеет об этом, он открыл дверь и вылез из машины.
Я родился в дне пути, как тогда измеряли расстояния, от
Мой отец окрестил меня Диего и в конце концов, правда нехотя, дал мне свою фамилию. Мать называла меня Лис, в честь своего тотемного зверя. Возможно, вы слышали обо мне под именем, являющимся испанским переводом моего индейского прозвища,
Это было в 1805 году; за пять лет до Грито де Долорес, когда отец Идальго-и-Костилья[121] призвал к восстанию против испанцев; за шестнадцать лет до конца владычества Мадрида над Мексикой; за сорок три года до того, как по договору Гуадалупе-Идальго[122] Калифорния отошла к Соединенным Штатам; за сорок пять лет до обретения этой территорией статуса штата…
Даже просто проживи я отмеренные мне годы, выпавших на мою долю событий любому хватило бы с лихвой. Но случилось так, что мы — история и я — так сплелись воедино, что стали неотделимы друг от друга.
Моя история не повесть, как рассказывают ее англосы,[123] — это корридо,[124] песня. Давно перестало иметь значение, что в ней правда, а что нет. С самого начала я был легендой в той же мере, что и живым существом. Зачастую я и сам терял себя внутри этой легенды.
Иногда я — Диего, скрывающийся под маской Лиса; порой я — Лис, таящийся внутри Диего. И в этом правы ваши глупые фильмы. Больше, пожалуй, ни в чем.
Я был рожден если не испанцем, то латиноамериканцем, а умру если не англо, то американцем. В преданиях меня представляют одним из рико,[125] который с напыщенным видом слоняется вокруг гасиенды[126] в нелепых, пышных, расшитых одеждах, скачет по возделанным пеонами[127] землям на чистокровном кастильском жеребце да изящно дерется на дуэлях толедским клинком. Такие мужчины встречались реже, чем хотелось бы рассказчикам, и их нечасто доводилось увидеть. Я был из побре,[128] из тысячи тех безымянных, кто рождался, всю жизнь копался в земле, и если не умирал от голода, побоев, насилия, то тихо сходил в свою красную глинистую землю.
От рико остались имена (их и доныне носят улицы этого города), но побре исчезали с лица земли, не оставив после себя даже памяти.
Кроме меня.
Я стал другим.
С раннего детства я гнул спину на полевых работах, руки мои сражались с землей и камнем. Боль стала такой же частью моего тела, как привкус слюны во рту. Теперь боль исчезла. Впервые я получал удовольствие от движения. Даже просто поднести руку к лицу доставляло мне радость.
На фоне неба я увидел свою руку с длинными пальцами и острыми когтями. Она была темной и покрыта редкой шерстью. Кости указательного пальца горели от боли. Мой палец удлинялся, суставы хрустели. Посмотри, у меня указательные пальцы такой же длины, как средние. Это часть той старой истории.
Я больше не чувствовал ночного холода. Одежда на мне где-то стала тесной, где-то болталась, и она нестерпимо мешала мне. Я взглянул на полную луну и увидел не привычный серебряный диск, но светящийся шар, сияющий ярче солнца, переливающийся всеми цветами радуги.
Оглядевшись, я заметил, что тьма рассеялась. Каждый камень, каждая травинка были видны отчетливо, словно при застывшей вспышке молнии. Яркие движущиеся фигурки оказались разными животными. Я видел всякое движение не хуже, чем цвет, и сумел заметить серого кролика, который днем, должно быть, прятался в невысоких кустах такого же цвета.
Я разорвал на себе рубаху, моя густая шерсть поднялась дыбом, когда ночной воздух коснулся загрубевшей кожи, и погнался за кроликом. Зверек двигался медленно, как грязевой поток, я же был быстр, как ястреб.
Быстр, как лиса.
Кроличья кровь была точно перец, опаливший мне язык, точно сок пейотля,[129] воспламенивший мой мозг. Мои мощные челюсти с рядами острых зубов способны были разгрызать кости; рот был достаточно велик, чтобы покончить с этим кроликом в три глотка.
Меня захлестнул океан образов, и запахов, и вкусов. Я был затерян в новом мире. Я мог стоять, распрямив спину, как никогда не мог днем, и мог быстро бежать на четырех лапах, высекая когтями искры из камня.
Когда он умер, что-то перешло от этого уставшего старика ко мне. Я, Диего, бежал под луной и сражался с другим зверьем за добычу. Скоро я стану сражаться со зверьем за мой народ.
Тонкий голубой дымок гипнотизирующе вился под фонарями. Густой запах обжигал ноздри Стюарта и глаза, словно слезоточивый газ.
Педантичный редактор из "Реал Пресс" не велел ему употреблять название "бездымный порох" (это вещество вышло из обихода), но не смог предложить взамен другого, более современного названия для того непередаваемого запаха, которым воняют выстрелившие ружья. Это было нечто, чего Стюарт никогда не нюхал прежде, это уж наверняка.
В гараже оказалось полным-полно людей. Не было даже ни малейших сомнений насчет того, что все они мертвы. Дальняя стена вся была в щербинах от пуль и в ярких брызгах крови. У стены в ряд лежали молодые мужчины, безвольно разбросав руки и ноги, уронив на грудь головы с изумленным выражением на лицах. Именно так обычно предлагал решать трудовые споры папаша Стюарта — их поставили к стенке и расстреляли.
Естественно, Стюарт тут же сложился пополам и исторг из себя пончики с кофе. В подобных случаях его желудок бывал весьма предсказуем.
Когда Гарсиа и Скочмен нашли его, он стоял на коленях и кашлял над лужицей полупереваренной пищи. С уголков его рта свисали струйки прозрачной горькой слюны. Голова кружилась.
Скочмен присвистнул, Гарсиа выругался.
Стюарт закрыл глаза, но его мысленный фотоаппарат продолжал выдавать моментальные снимки. Окровавленные дыры на ярких куртках, развороченное и сочащееся кровью их мясистое содержимое. Кровавые мазки крест-накрест, будто пальмовые ветви на бетонном полу. Один из людей, совсем мальчишка, висел на цепях, и не просто по пояс голый, но и почти без мышц, до самых костей.
— Этого идиота обрабатывали отдельно, — заметил Скочмен.
Висящий в цепях парень был пухлым; с его освежеванного туловища свисали складки жира. В Стюарте веса было примерно на полстоуна[130] меньше, чем в нем.
Его желудок снова вывернулся наизнанку, но внутри уже ничего не осталось.
— Стью, приятель, — сказал Гарсиа беззлобно, — утрись.
Стюарт нашел носовой платок и вытер мокрое лицо. Потом, облизывая губы, попытался избавиться от отвратительного привкуса во рту.
Теперь, когда его перестало тошнить, пришло время испугаться.
Когда он открыл глаза, все было уже не так плохо. Он сказал себе, что это просто спецэффекты. В кино он видел и похуже.
Руки висящего мальчишки были вывернуты кверху, наверное, выбиты в плечевых суставах, судя по натянутым сухожилиям, и прикованы к цепи над его головой. Запястья были скреплены вместе, словно банки с пивом, неразъемными пластиковыми наручниками. Кто бы ни сотворил с ним это, они знали, что делают.
Скочмен шепотом докладывал в мини-рацию, мельком взглядывая на каждого из мертвецов. Он упомянул, что всем юнцам был сделан контрольный выстрел в голову. Вот откуда такое месиво. Гарсиа рыскал вокруг. Он нашел кое-что из автоинструмента и целый набор каких-то химикатов.
— Похоже на зонк-притон, парень.
Зонк был новейшей синтетической разновидностью наркотика, получаемого из кокаина. Он поступал в город в мягких круглых пластиковых контейнерах, вроде упаковок для кетчупа в виде помидора. Всего одна маслянистая капля на язык обладала силой десяти доз. Искушенные ценители зонка предпочитали закапывать его в нос или в глаза. Не так давно шеф полиции Рюи торжественно провозгласил войну зонку.
Перебив команду изготовителей зонка, убийцы изрешетили из пистолетов и их оборудование. Химическая посуда была побита, от нее едко пахло. Лужицы разноцветных реактивов перемешались и дымились на поверхности стола.
— Небольшой сувенир, — прокомментировал Гарсиа, со щелчком открывая глубокий "самсонит"[131] и демонстрируя плотно уложенные упаковки с зонком. — Пара сотен доз, запросто.
Скочмен окончил доклад. Он сложил мини-рацию и засунул ее в нагрудный карман.
— Работа гангстеров, — определил он. — Эти глупцы все из Калдиарри. Они воевали за сферы влияния с Айзами.
Все мертвецы были облачены в одежду и аксессуары определенных цветов. Шарфы, значки, куртки, полоски на головах… Эмблемой Калдиарри было красное, злое лицо демона. Если судить по этой межплеменной вражде, можно было бы поклясться, что индейцы в Америке победили.
— А разве другая банда не забрала бы наркотик? — спросил Стюарт.
Гарсиа всмотрелся в лицо подвешенного парня и заявил:
— Думается, я узнаю этого придурка. Эскуэре, Эскаланте, Эска — чего-то там…
Скочмен огляделся, мысленно вычеркивая имена из своего криминального списка.
Гарсиа поднял пластиковую бутылку и взвесил ее в руке. Внутри ее находился один-единственный шарик зонка, растворявшийся в жидкости.
— Похоже на бабскую сиську, парень. Правда.
Потребители зонка называли свою отраву "Молоком матери" и говорили, что "сосут грудь Дьявола".
Гарсиа сжал бутылку, и из отверстия брызнула тоненькая струйка беловатой жидкости.
— Никогда не любопытствовал, каково это, а, Стью?
Стюарт испытывал особый ужас перед наркотиками. Когда его сестре было четырнадцать, а Стюарту — одиннадцать, отец застукал Бренду с джойнтом[132] и для острастки устроил им обоим экскурсию в реабилитационную клинику. Ни один из детей Кида не курил с тех пор даже сигарет; Стюарт переживал даже по поводу количества выпиваемого им кофе.
— Что ж, давайте огородим место преступления, развесим таблички "Проход запрещен" да и двинемся в путь, — сказал Скочмен. — Кому положено будут здесь с минуты на минуту.
— Вы так просто бросите этих людей? — переспросил изумленный Стюарт.
— Они никуда не убегут. И никто не будет с ними возиться.
Скочмен в последний раз обвел гараж взглядом. Дым рассеялся.
— Сообщение передано, — сказал он. — Будем надеяться, что оно попадет в нужные руки.
У моей матери было четырнадцать детей, про которых мне известно, и по крайней мере пять из них — от моего отца. К своему двадцатипятилетию в живых остался я один. Моих братьев и сестер забрали болезни и Господь.
Отец хотел пристроить меня работать в миссии. Дон Эстебан не желал слышать о том, чтобы учить пеона читать и писать. Я был, по сути, рабом своего патрона.[133] По испанским законам, действовавшим в Калифорнии, мне запрещалось возделывать землю или держать домашнюю живность для собственного пропитания. Мне платили шесть реалов (двенадцать центов на американские деньги) в день. По закону обязанный покупать еду у дона Эстебана, я никогда не видел денег. Как все пеоны, я унаследовал наш семейный долг. Долги моих покойных братьев и сестер, легшие на мои плечи, исчислялись тысячами реалов.
Так обстояли дела при испанцах, так же обстояли они и при мексиканцах; и при американцах все должно было остаться так же.
Миссия получала свою десятину от дона Эстебана, который удерживал ее из денег пеонов. Мой отец учил нас быть благочестивыми и покорными, чтобы получить за это награду на небесах.
Однажды в полнолуние, вскоре после своего превращения, я выследил и убил дона Эстебана.
В преданиях, возникших позже, дон Эстебан предстает тираном, размахивающим плеткой направо и налево, спуская шкуру со спин пеонов. То ли одна из моих сестер дожила до девичества и стала красавицей. То ли какая-то из дочерей наших соседей была прехорошенькой и пообещала мне свою руку и сердце. Патрон со спины своего жеребца разглядел эту красоту под слоем грязи, уволок на свою гасиенду и обесчестил. Или же священник выразил кроткий протест по поводу печальной участи пеонов, и был грубо изгнан доном Эстебаном, и замертво повалился в пыль с благочестиво согбенной спиной, в которой торчал метательный нож, по рукоять вошедший в плоть старика. А может, однажды ночью дон Эстебан и его люди обезумели от выпитого и, забавы ради, проехали по деревне, громя жалкие лачуги, в которых мы жили, и паля из однозарядных пистолетов наугад во всякую человеческую тень.
Ничего этого не было. На свой манер дон Эстебан был набожным человеком. Он обращался со своими пеонами так же, как обращался с другой принадлежащей ему домашней скотиной, строго, но заботливо. В основе его богатства лежал наш труд, а вы ведь не станете забивать хорошую лошадь или вола до тех пор, пока они не станут слишком старыми для работы.
Мысль об убийстве дона Эстебана пришла в мой звериный разум. Он был не первым человеком, утолившим мой ночной голод, но стал первым, кого я выслеживал.
Если дом патрона и был гасиендой, то весьма скромной. Она была из камня, но с земляными полами. Когда я вошел, ноги мои ступали бесшумно. Дон Эстебан читал свою Библию при свете камина. Когда я подкрался к нему, он стиснул в руке четки и уставился на меня.
Едва увидев меня, дон Эстебан обгадился. Для моего чуткого носа этот запах был крепким и волнующим.
Своими длинными пальцами я крепко сжал голову патрона и вгрызся ему в горло. Я прокусил тонкое кружево его воротника. Зуб угодил на серебряную пуговицу, и я почувствовал боль. Его невнятная молитва разом оборвалась.
Когда все было кончено, я увидел, что мой кривой ноготь на большом пальце вспорол зигзагом щеку дона Эстебана, пока тот дергался. На смуглой коже повыше бороды появилась красная буква. Буква Z.
Слуга застал меня сидящим на корточках над доном Эстебаном. Как часто бывало, отведав человеческой крови, я впал в забытье, зачарованный игрой языков пламени в камине. Слуга поднял тревогу, и меня погнали в горы.
На следующее утро, когда я в изнеможении вернулся в свою лачугу, пеоны оплакивали кончину патрона. Многие любили дона Эстебана, как собака любит своего хозяина. Колокола миссии звонили по нему. К тому времени отец мой уже умер от лихорадки, и его место занял молодой иезуит Фра Молина.
Двоюродный брат дона Эстебана продал его поместье, и у нас появился новый патрон дон Луис. Он был очень похож на прежнего, и по прошествии нескольких лет мне представилась возможность убить и его. Разумеется, патроны будут всегда. Это понятно. Я не мог истребить все их племя. Еще я убил Фра Молина, который, как я знал, приставал к смазливым деревенским мальчикам. И я убил капитана Кордовы, который повесил Тио Панчо за то, что тот выступал против Церкви. Я убил многих. И продолжаю убивать.
Я привык оставлять своим длинным средним пальцем зигзагообразный знак на телах своих жертв. Другие начали использовать мою метку. Нередко я встречал ее вырезанной на коре дерева или на глинобитной стене.
К тому времени было много разговоров о проклятии и демоне. Старухи, больше индианки, чем испанки, утверждали, что над этой землей всегда висело проклятие. Еще до конкистадоров, когда апачи нападали на поселения, демон убивал участвовавших в набегах. Это были лис, волк, медведь, дикий человек…
Кое-кто говорил, что этот демон на самом деле ангел, что лишь неправедные погибают от его руки. Меня
У дневного меня была жена, Долорес, Лолита. Она скоро состарилась и умерла. Я же не старился и не умирал. Мои сыновья выглядели моими братьями, потом моими дедами, потом они тоже умерли. Немногие говорили об этом вслух, но другие пеоны держались от меня подальше. Похоронив свою Лолиту, я не нашел больше никого, кто согласился бы выйти за меня замуж. Мои внуки избегали меня. И в миссии мне тоже теперь были не рады.
В конце концов меня изгнали из поместья. Те, кто распевал про Ночного Лиса, предпочли отречься от дневного Диего. Я стал своего рода призраком, невидимым для людей, среди которых жил. Хотя я не работал на земле, ни один из надсмотрщиков не делал мне замечания. Хотя добывал пропитание по ночам, никто не спрашивал, почему у меня такой сытый вид. Моя лачуга обветшала, но это меня не беспокоило.
Каждый месяц Лису принадлежало пять или шесть ночей, непосредственно перед, во время и после полнолуния. Только тогда я жил. Я охотился, я отыскивал подруг, я сражался. Порой мне хотелось, чтобы Диего исчез навсегда, обратившись в Лиса. Тогда я смог бы уйти в горы и жить там, вдали от людских забот.